Андрей Полушкин
Сборник “Сезон снов”
21 стихотворение 1998-1999 г.г.



В ПОИСКАХ АДЫ


Луч на макушках деревьев в засаде
томился всё утро и случая ждал,
что б самым первым добраться до Ады,
пока ветер запах её не слизал.

С глазами янтарными в сотню карат
он жёлтой бархоткой начистил ботинки.
Сквозь рваную зелень просыпался в сад
сотней монет золотых по тропинке.

Как янтарь с изумрудом в хрустальном вазоне,
как Адой облизанные мармеладины -
сад в ожиданьи застыл на перроне,
и облаков белый поезд плыл свадебный…

Я вдруг просыпался на Терре затерянный.
Смотрел в потолок однокомнатной камеры.
Лежал, будильника трелью расстрелянный,
слушая стук миокардова таймера.

Через совсем незнакомую женщину
перелезал и шёл жарить глазунью,
полнолунием Ардиса тайно обвенчанный
с девочкой той, с волосами колдуньи.

Сон или явь за окном этим кухонным?
Я ли окурок ищу в груде мусора
или жужжаньем шмеля убаюканный,
фильму смотрю скупого продюсера?

Знаменитый мудрец и китайская бабочка…
Кто из нас бьётся в плену сновидения?
Снится ли мне эта милая Адочка
или я лишь Ван Вина видение?

Страшно порой посмотреть утром в зеркало.
Там, в зеркале, часто таятся в засаде
образы те, что с утра исковеркала
память дневная, спасаясь от Ады.

В зеркало глянешь, и вновь всё обрушится,
просквозит по глазам влажным слайдом Ладора,
где усадьба в солнечном соусе тушиться,
и адина дверь в конце коридора.

Сознанье, скрипя, огоньками мерцая,
найти нужный файл пытается в памяти.
И ветер “Радости страсти” листает,
как имбецил не обученный грамоте.

Когда-то давно, в пору влажных иллюзий,
сад в Ардисе сыпал осени злато,
и ветер игриво деревья мутузил,
яблони, сливы и авокадо.

Но это лишь сны. Сны - удобное место,
где стёрты границы ада и рая,
где ангелы тонут в отраде инцеста,
неоном сердец ритмично мерцая,

где с Антитерры ветров терапия
терпкой волной треплет память мою,
где красок и запахов истерия -
палитра всех будущих дежа-вю.


ВСКРЫВАТЕЛЬ ЧЕРЕПКА

Люблю я ночь в уборе лунном
и в платье чёрном до колен,
когда с искрою полоумной
взгляд отражается в окне.

А за окном, в смолистой вязи
небесных вод, плывут комки,
как хлопья выдавленной мази
из тюбика в тисках руки.

Порой мне кажется, что это
по небу мозги расплескал
дымящийся наган поэта -
хирург, вскрыватель черепка.

Лоботомий он старый дока,
проветриватель “чердаков”,
схороненный в столе до срока
под грудой старых дневников.

Люблю я ночь, когда в сознании
всплывает прошлых жизней след,
и чей-то голос с придыханьем
бормочет мантры, как во сне.

От слуховых галлюцинаций
тропой языческих flesh back,
меж полинявших декораций,
которые отстроил век,

проводит ночь, смотав в клубок
стихи, распущенные ветром,
что б навязать из этих строк
тоски колючей километры.

И я тот свитер примерял,
искрил пластмассовой душою
и собственную пряжу прял,
пересыпая мишурою.

Люблю я ночь, когда без снов,
когда реальность так зыбка,
когда под грудой дневников
лежит вскрыватель черепка.


КАНАЛЬЯ

Ночь выдала узор больничный.
В полоску лунную пижамные штаны.
И в небе жарится желток яичный
над чёрным трупом призрачной страны.

По дебрям непролазным подсознанья,
по буреломам вскрытых ран и снов
всё носится какая-то каналья,
сакральных пожирая светлячков.

Её отловом занят южный ветер.
Сплетя сачок из запаха цветов,
он в самодвижущейся золотой карете
прочёсывает заповедник снов.

Загонщики трубят и бьют в жестянки.
Собаки носом пылесосят пыль.
Но здесь лишь психологии останки,
и философий ржавенький утиль.

А эта тварь, которая сожрала
три миллиарда изумрудных звёзд,
живёт в квартале жёлтого тумана,
ползущего из длинных папирос.

Мне ночь дала её координаты.
Сдала её за тридцать медяков.
Оседлан верный боевой сохатый,
с прожекторами на ветвях рогов.

Крылатый лось копытами по крышам…
Хрипато дышит, кровью глаз налит.
И на попоне лунным светом вышит
забытый всеми древний алфавит.

Несёт меня, сшибая звёзды наземь,
сквозь многослойный гамбургер миров,
на битву с этой запредельной мразью,
пожравшей миллиарды светлячков.

Я их плодил секундами бессонниц
в уютном инкубаторе мозгов,
откамасутрив дюжину лимонниц
и парочку мучнистых мотыльков.

Я каждому по батарейке вставил,
все проводки в душе перепаял,
дал свод первичных светлячковых правил
и имена давал от фонаря.

Горстями черпал из ведра и сыпал
с двенадцатого этажа.
И плыла полная Луна, как рыба,
планктона звёздного глотая урожай.

Я вдруг признал в ней тайную вражину.
По брюху вздутому каналью опознал.
Она плыла, и звёзды вниз крошила.
Минуты оставались до утра.

Успеть бы. Санитары моют руки
и кипятят стеклянные шприцы.
Они союзники той полномордой суки,
накаченные, бритые жрецы.

Лось вырулил меня на огневую.
Патронов нет. Придётся на таран.
Я в саван нынче суку упакую,
в предутренний тумана целлофан.

Мне встречный ветер зубы вышибал,
а на спидометре зашкаливала стрелка…
Но санитар к кровати привязал,
и оказалась Луна подделкой,
дежурной лампочкой в тумане штукатурки.
И скалились вокруг меня придурки.


НЕУЗНАВАЕМАЯ

Мне по душе коготочками
голубь, как тату на глине,
вычертит кровными точками
твоё нездешнее имя.

И во имя всех летних гроз,
глаз твоих чёрных тюльпанов,
я, словно гриб на навозе взрос
меж млечных путей и каналов.

То улыбалась мне с неба Луной,
запахом западных ветров.
То обходила меня стороной
в радиусе километра.

То являлась в одеждах, прозрачней мечты,
заплетая в узоры слова.
Всё бледнело вокруг от твоей красоты
и сходили с ума зеркала.

Грезилась блеском в каждом зрачке
уличных потаскушек.
Но пусто в рваном моём сачке,
и ветер рябью по луже…

А я всё равно носом по ветру.
Пусть вороны клювы дрочат.
Запах твой носится по миру.
Из волос твоих сотканы ночи.

Но ветра по-осеннему грустные
на горбу волокли облака
и у ив теребили без устали
пряди жёлтого парика.

Облака дурака облапошили,
обвели вокруг пальца, лишь сальцо Луны
над полями, где сны мои скошены,
осень плавит под крики совы.


* * *
Ночь длинна.
Я всё успею.
Что же может быть длиннее?
Ночь моя короче дня.
Без эмоций плачет лето.
По карманам ни монеты.
Ночь моя
бумажная.
До рассвета час, не больше.
Ночь, тянулась бы подольше!
Я листы ещё не смял.
Я ещё не слишком пьян.
Занавески, окна настежь…
Под карнизом воробьи.
Сейчас Вертинской бы Настасье
позвонить, но, блин, увы…
Под окном моим бомжи
вкруг помойки вяло рыщут,
вероятно, завтрак ищут
или что-то для души.
Пол бутылки. Друга нету.
Все друзья чеканят быт.
Я не сдохну этим летом.
Толи к счастью, толь увы…


ПО ТУ СТОРОНУ…

На строгих рыцарей похожее зверьё…
Рука остыла под плащём навеки.
День сдался, прочь отбросив бытиё.
Ночь разомкнула сморщенные веки.
Следит за мной собачим взглядом темнота,
и рядом тень, чернее густой смоли,
и в гулком зале капает вода,
и я под взглядом - беззащитный кролик.
Зажав в комочек душу, трепещу
по-детски розовыми чуткими ушами,
и, как волан, вращаюсь и лечу
по коридорам в этом странном храме,
и падаю, и падаю, и вновь
встаю, весь окружённый темнотою.
Она проникла ядом в мою кровь,
связав уста сухою немотою.
Настурциями выстланное дно
не познанных и тусклых откровений.
Закисшего сознания вино
в бутылях гениальных преснопрений.
Колечками свивая свой наряд,
змея шуршит зелёными камнями,
и выстилает эти камни в ряд,
и ты ступаешь босыми ступнями,
смотря вперёд, на лёд застывших дней,
сплетая мыслей ломких паутину.
Ночь чует смерть и от того мутней.
Луна течёт сквозь туч тугих плотину.
Густой навар. Ночное мумиё.
Словив приход, чиркает в небе строки
на строгих рыцарей похожее зверьё,
скрестив в кроссворд все сроки и дороги.
Начертанный на зеркале рассказ.
Записочка в следах губной помады.
И чей-то гипнотический приказ
разгадывать сакральные шарады,
взаимосвязь где кармы и кармана
превращена в замысловатый код,
в шаманский ритм тугого барабана,
исполненный мне задом наперёд.
И вдруг явился вислоусый Врубель,
укутанный весь в трепыханье крыл,
и с ним летучий тучней пудель,
и оба невменяемо бодры
какой-то бодростью бесцельной и безумной,
какой бывает напоён рассвет,
когда с небес оттенком трупным
на сердце пятнами ложится свет.
Вот тащат на судилище теней…
Под масками нечеловечьи лица.
А ты молчишь и думаешь о ней,
как о непойманной волшебной птице.
Она в краю, где тикают часы.
Сидит и бдит над бесполезным телом,
молчит, лишь ночь на все басы
органит за окном и сыпет мелом
на город сонный, замкнутый в кольцо
из туч тугих и чёрных, как резина.
А в небе плавится луны сальцо,
упавшее в флакончик гуталина.
В глазах у Врубеля волшебные каменья.
Зажгли камин и в пляске голубой огня,
сквозь треск поленьев и сквозь чьё-то пенье,
камения смотрели сквозь тебя.
И пудель опустился у камина.
И лапою прикрыл шершавый нос.
Его зрачки чуть тронуты кармином.
Ошейник тесный из увядших роз,
а на хвосте сливово-синий бантик,
чуть-чуть темнее, чем на Врубеле берет.
И где-то капал гадкий тайный крантик,
как метроном, ответственный за бред.


СЕЗОН СНОВ

1.
Как ласточка в ластах,
я соткан из снов
в уборе из чёрных жемчужин,
слёз таитянских богов.
Ветер утюжит
складки на луже.
По коже - ужи сквозняков.

А в тюлевом белом тумане,
в аквариумной глубине,
дама лежит на диване
и ждёт от меня звонка.
А я буду сидеть до утра
в заблёванном старом шалмане,
в котором наркоты шаманят,
где множество глаз, как икра.

Я - камень в пегасовый улей -
рыгаю стихами прилюдно.
Торговцы не обманули.
Довольны мы обоюдно.

Торговцы сбиваются в стаю,
забивают траву в косяки.
А я в кастанедовской дали
вбит в вязкую зелень реки.

Облака над багровым каньоном.
В полой тыкве пол литра каньи.
Солнце красит крылья воронам,
расплескав предзакатный крюшон.
На метро потерял я жетон
пока будку искал таксофона.
Моя внутриутробная зона.
Наркотических снов сезон.

Вот стайка студенток журфака
хихикая, движется к стойке,
сквозь дырявую ткань полумрака,
прожжённую дюжиной бра.
Для них это просто игра.
Словно доза животного страха.
Здесь капают что-то на сахар.
Здесь множество глаз, как икра.

А в комнате с видом на крыши,
с узорами на потолке,
сквозняки занавески колышут
касаньем невидимых рук.
Янтарный слюнявя мундштук,
мадам учащённо дышит.
За окном всё темнее и тише.
Телефоны отходят ко сну…

Я знаток расписанья видений,
каталога иллюзий дока,
запредельный свояк привидений
до срока материей скован.
Может быть, доберусь до Ростова
в месяц буйного цвета сирени,
приведу эти тени в смятенье
чистотой колокольного звона.

А пока отраженье по лужам
петербургских колодцев скользит.
И сквозит по ночам уже стужей.
Облепило листвой зеркала.
Эта осень - моя медсестра -
мне грибной приготовила ужин.
Мой шалман уже вертят и кружат,
как фонарик японский ветра.

А в тюлевом белом тумане
лежит на диване дама,
как камушек в талисмане,
как муха внутри янтаря.
Ждёт звонка от меня до утра.
А рядом лежат на диване,
упакованные в целлофане,
сердце моё и душа.

2.
Ресницами обмахивая щёку,
шептала на ушко мне ночь слова.
Дождь не смолкал. Текло по водостоку.
Текло по стёклам, и текла Нева.

Отмахивая в час по сантиметру,
по-черепашьи вдумчиво жуя,
зажав в кулак последнюю монету,
бреду к тебе, душа, любовь моя.

Две сигареты в мягкой мятой пачке.
Два глаза. Две Луны живут в глазах.
И что-то на душе лежит в заначке.
И ветер морщит лужи-зеркала.

А мимо изредка проносятся машины,
взрывая лужи миллиардом брызг.
В них едут бритые угрюмые мужчины
и шлюхи сонные, упившиеся вдрызг.

Отходники мои свирепей смерти.
Собачкой с переломанным хребтом
ползу к тебе, держа в зубах, в конверте,
мои стихи, размытые дождём.

Я приползу к тебе, быть может, утром,
когда рассвет оближет облака,
икая и смеясь ежеминутно,
качаясь и валяя дурака.

А если черти меня вновь закружат,
напустят морок, заплетут в косу,
я приползу тогда к тебе под ужин,
конечно, если вовсе доползу.


СКАЗКИ ЗАРИ

Под музыку Джона Зорна
сквозь стену, как сквозь ладони золотой песок,
прошла заря, в дороге сорок сказок
придумав про себя.

Одна из сказок стала ветром.
Другая стала талой каплей с крыши.
Другая - сталь.
Ещё одна - удар по рельсу
в тугой вечерней фиолетовой тиши.

Закрыв глаза, я проведу рукой по отражению в стекле.
Себя в толпе найти не смог.
Я стал восьмой весенней сказкой -
зелённым молодым листом, оборванным тобой,
когда ты шла беспечно мимо,
когда ты проходила мимо,
беспечно и бесцельно, как роса.


СЛУЧИЛОСЬ ТАК…

Случилось так, что утром скрипки смолкли.
Секунды капали. Вороны мокли.
Осенней желчью пропитал кондитер
бисквитный Питер.

Случилось так, что ветер в бессознанке,
волынку бросив, взялся за шарманку,
и, что б навар с тоски своей иметь,
он шлялся, с тополей сшибая медь.

Качая задом в ритме радуг Баха,
брела куда-то пьяная деваха,
сквозь морось утра, силуэтом гейши…
Окончен сейшен.

Случилось так, что утро обсосало
Луны шмоток обветренного сала;
и облака седые, цвета стали,
крыши волосами подметали.

Ночь шла домой сквозь мелкий дождик тощий,
в промокший бархат пеленая мощи,
псилоцибиновые прожевав поганки
и снов останки.

Толпа будильников, как будто на расстреле,
как ротозеи, ей во след глазели
и, видя, что Луна уже низка,
крутили стрелкой у виска.

И где-то там, за снами, за домами
день у окна стоял в одной пижаме
и хвастался пред Северной Венецией
своей эрекцией.

Ночь город обняла, он тихо плакал.
Надсадно выла тощая собака.
Луна упала и лежала в луже,
сблевнув свой ужин.

Случилось так, что сдёрнув покрывало
с души моей, меня Судьба узнала.
От удивления выругалась грубо,
осклабив зубы.

В её неоновых глазах, как было прежде,
мерцали мои страхи и надежды.
Бежало время огоньками по гирлянде
, как муравьи и тени по веранде.

И память мерно в ритме старой клячи,
копытом цокая, свезла меня на дачу,
где прятался от всех на чердаке,
катая шар хрустальный на руке.

В его прохладной глубине, придя в движенье,
мелькали беспокойные виденья,
снов будущих немой синематограф,
Судьбы автограф.

Вертелось время, как комар бескрылый.
И однокомнатный капкан квартирный,
замками кляцнув, заглотил меня.
Кончалась ночь под реквием дождя.

Светлело небо. Стали звонче звуки.
Деревья к облакам тянули руки,
а ветер-девственник, с игривою надеждой,
их влажно-жёлтые трепал одежды.

И лик Судьбы туманился и таял.
Через минуту - комната пустая.
Окурками объевшаяся банка,
и за стеной соседей перебранка.

Случилось так, что сердце вновь стучало.
Дал трель будильник, объявив начало
очередного акта странной пьесы,
где я актёрствовал, вникая в суть процесса,

гипертрофируя эмоции, фальшивя,
лицом кривляясь и душою кривя,
на эту роль назначенный Судьбой,
что б, маски сбросив, стать самим собой.


СУДЬБА

Я мимо шёл. Смотрел Судьбе в глаза.
Она лицом менялась, пряталась, скользила,
как незнакомка ситцевого сна
с губами скорбными из чёрного винила.

Я то терял её, то снова находил.
Она плыла секундам параллельно.
Ей зимний вечер волос воронил.
Луна играла с её длинной тенью.

Печаль в глазах. Безумия намёк.
Сквозило вечностью сквозь щели городские.
Зимы ночной густое мумиё.
Прозрачность лиц людских. Глаза нагие.

Я мимо шёл сквозь дни, слова и сны,
теряя что-то с каждой каплей спермы
и, походя, исписывал листы,
вскрывая вздувшейся души консервы.

Случалось сердцем был и сыт и свят
до тошноты, до одури, до рвоты.
Любил смотреть, как впрыскивает яд
паук янтарный в пойманные ноты.

И тень листвы с шуршаньем неприметным
по окнам дома кружевом вальска…
Луна зевала и ждала клиентов,
массируя изюмину соска.

В такие ночи, надышавшись толуола,
подняв вуаль, Судьба гадала и врала,
тянула нить плетеного узора
и плавя рефлексии зеркала.

Черту чертей, переступив сознаньем,
то плача, то безумно хохоча,
презентовала тайны мирозданья
от мифов будущих до призрачных начал.

Я мимо шёл. Смотрел Судьбе в зарницы,
миры иные собирая на ходу,
и той зиме, как будто белой птице
скормил с ладони за звездой звезду.

Густело небо с каждой новой книжкой,
налившись нездоровой полнотой,
с свистящей астматической отдышкой
автоматически тянулось вслед за мной.

Рассвет закат сменял с упорным постоянством.
Линяли впечатленья и мечты.
Судьба вела сквозь время и пространство,
сквозь сны дневные и ночные сны.


ШАРИК

…ни мрамором, ни мраком,
ни старостью, ни страхом,
а всё тупой вседневной маятой…
Кармическою карой упокой.
Я упакуюсь в запахи весны,
забуду снов тревожные сигналы,
и подлечу с нелётной стороны,
и подлечу печальных и усталых.
Включи меня в свой утренний прогноз
. Рога луны вспороли мою душу.
Под вечер молча задавал вопрос,
а утренний ответ забыл послушать.
Но вечность красной ветчиной рассвета,
а время мошкарой под фонарём.
Нева с утра покажется раздетой,
когда получится остаться с ней вдвоём.
Растечься б под нависшими мостами
улыбкою мертвенно-синих уст,
или бродить пустынными местами
и чувствовать, что ты безмерно пуст,
как праздничный воздушный шарик
с оборванною ниточкою жизни.


***
Шёл летний дождь,
и грусть, как удивленье,
прозрачной сетью
запахов знакомых…
Веранда дома влажного,
что помнит дождей подобных
три десятка сотен
и грусть похожую
моих туманных предков.
Шёл летний дождь,
и ветер ноздри трогал,
деревья цвет меняли,
листья запрокинув.
И я сидел
в бездумном каматозе.
Мир мимо тёк
то запахом, то звуком.


ЯНВАРЬ

Январь стоял безумный.
Лил дождь на город шумный.
Машины, жижей брызжа,
несли угрозу жизни.

По льду, скользя старухой,
зима - бомжа под мухой -
под вой клаксонов, вопли
шла, распуская сопли.

Лил дождь, стояли лужи.
Январь, мужик не дюжий,
приличия отбросив,
на улицах поносил.

Араб крутил шаверму,
и мужики на нервах,
с моряцкою походкой,
качаясь, жрали водку.

Насупив брови, бычась,
мент собирал добычу -
навар свой небольшой
с торговцев анашой.

Лил дождь. Выл ветер волком.
Весь город клювом щёлкал
и пил, на небо глядя
с тоскою старой бляди.

Зима давала дуба.
Январь чернел беззубо.
По небу плыли тучи.
Собаки клали кучи.


ЯРИЛОВЫЙ ДЕКАДАНС

Мрачнеет небосклон часами, и вдруг взорвался в один миг -
я бросил из окна резиновый воздушный шарик,
воздушный шар с чернилами внутри,
а утром шар меня настиг,
когда я выходил из дома,
когда я выходил из дома,
когда я выходил…

Всходило солнце над домами,
пронзало иглами проспект,
ползло филёром вслед за нами -
нас было двое - я и я.

Душистая осенняя отрава.
Затравка для ходьбы в прострации,
сквозь акции безумной ностальгии
водящей по приснившимся местам.
Какая травка? Знаешь сам.

Коты последней тайной дышат
и прячут вздох в прищуренных глазах.
Берёза вся в слезах толь цвета золота, толь гноя.
Но это просто паранойя.
Яриловый осенний декаданс.

На призрачных прохожих, что сквозь солнце
проходят, как сквозь масло два весла,
надеты маски незнакомцев,
но в каждой маске что-то от меня.

Над головою два крыла, похожих
на тайный иероглиф дня,
в котором дня, как будто мало-мало,
в котором чуется бездушный абсолют,
и крылья, как салют, горят иллюмисцентно
иллюзией,
иллюзией любви.


ПОТОК

Время не ждёт, а на улице снова дождит.
Дым похоронных костров и мокрый гранит.
Пусть сохранит этот сон, этот тон, этот слог
ночь, что вливалась в единый осенний поток.
Личины линяли и краска по лицам текла.
Текила, лимон, и, конечно, опять кислота.
И я начиркал на салфетке несколько строк,
а за окном ночь вливалась в единый поток.

Камнем с небес, чтоб закончить свой путь под столом,
понимая, что нынче тебе не нужен кондом,
сознавая, что ты в апогее и больше нет сил,
и на всё, что хотелось забыть, ты что надо забил.
Эта осень, в натуре, засада - дождит и хандрит.
И желчь по белкам, это значит опять гепатит.
Музыканты играли весь вечер дворовый панк-рок,
а теперь ты лежишь под столом и глядишь в потолок.

И капало время, и тени по стенам текли.
И плясали все те, кто нынче плясать могли.
По моей по руке проплясал пару раз каблук
одной из отряда прекрасных, безумных шлюх.
Мне не встать, не поссать, моё тело мелко дрожит.
И, наверное, завтра я стану нежить ножи,
что бы вновь на груди начертать несколько строк,
про то, как я ночью вливался в осенний поток.


ПОД СВИНЦОВОЙ ВОДОЙ

Из позавчерашней раны течёт жёлто-зелёный сок.
Стеклом по лицу написал с десяток никчёмных строк.
Я, словно дерево кверху корнями, когтями скрёб лоскут синевы,
а сердце саднило, и сердце садилось в серую грусть Невы.
Подойди, погляди, не вреди.
Под свинцовой водой мне ныне водить, Господи.

На полу кровь смешалась с вином и лимонный ломтик луны во мне,
между рваным носком и протяжным гудком в осенней ночной тишине.
Я забыл своё имя, но вспомнил с утра
как пахнет Обводный канал.
А ты меня отпусти, не веди.
Ты меня доконал.
Под свинцовой водой мне ныне водить, Господи.


ПОБЕГ

Когда б не эта ночь, когда б ни твоя в ней звезда,
я не закапал бы воском глаз, не стал бы смотреть внутрь,
но кто-то прополз, глянь - на небе теперь борозда,
а снутри только страх, смрад и осенняя смурь.

Я б решился на побег, от корней бы побеги пустил.
Намотал бы на ус, да смотал бы в глубок
этих сучих дорог серую мокрую шерсть.
Но вступил на порог, а в кустах кто-то есть,
может радужный бес, может Бог …
Вот спросить бы, ан нет, не спросил.

Когда бы жалость ни стала бы жалом, а реальность не стала б, как сталь,
я не был бы, как талый снег вперемешку с собачьим …
Но крикливые ары на нижнем балконе весь месяц курили шмаль,
а ветер на следующий месяц тоску заначил.

За мною замутит, да затянет ряскою путь.
Я не смог бы курсивом его проложить
по морщинистым картам ладоней.
Так зачем же приблудная псина воет?!
Я всего лишь вам врал, что не хочется жить,
но во лжи было то, за что ответственна суть.

Когда б не эта Луна, когда б ни свет фонаря по стене,
я не бродил бы всё между теней, не придумывал им имена
. Но выли тётки вдали и, возможно, выли по мне.
Мне было не сложно, но выбор был ложный и в этом вина.


ОРКЕСТРАНТЫ И ВЕТЕР

Сегодня оркестранты станут говорить об одном.
О том, как ветер шумел с душой в унисон.
И мало кто понял, что это не сон.
Но это была и не явь,
а просто ветер с лицом со старинных икон.
Попробуй его исправь.

Город давился закатом, как клюквенным киселём.
Менструальную вату над крышей несло.
Ангел в пироге с картонным веслом.
Абстинентный синдром.
Обвислые крылья в вине окропил
и омыл мне лицо.

Папироса тлела веками, и спичка горела час.
Казалось, что ночь не придёт никогда.
Оркестранты затеяли длительный джаз.
Стреляла зерном анаша.
Оказалось, что зеркало - просто вода.
И рябь по лицу пошла…

Скончался ещё один день. Труп под забором лежит.
Мой мозг, этот старый пропойца-анатом,
медитирует, усевшись к западу задом,
и труп не спешит потрошить.
Его ветер учил, как надо
с прибором на всё ложить.

Закрытые веки. Сквозь розовый дым, сквозь круги,
ползут чьи-то мысли, как тараканов орда.
плывут чьи-то лица, губы, глаза, синяки,
Толи был ветер, а толи была кислота.


ОСЕНЬ

Лист ворошит носочком ботинка
ветер, скучающей осени сын.
Солнце в полях, божество древних инков,
выпаривает псилоцибин.

По городам разнаряженной девкой,
с губами ошпаренными коньяком,
рыжая днём, а ночью брюнеткой
осень шаталась босяком.

В Париже, наверное, жарят каштаны,
туристы галлонами пьют божоле,
а наши клошары на свалке сансары
чаячьи яйца пекут на золе.

На ржавой дрезине время сбежало.
Стучали колёса, минуты, века…
Молчание вечности жалом дрожало,
лишь осень икала у пивного ларька.

Все зори впитали бинты и тампоны -
ползущие по небу облака.
Хрипло орали и дрались вороны
за звание вороньего худрука.

Вечер-маляр перекрашивал зданья,
любуясь на свой леденцовый колор.
Коты завывали от жажды признанья,
органя на клавише ля-минор.

С валидолом за дряблой багряной щекою,
старушечьей поступью, чуя финал,
устав забавляться нелепой игрою,
Солнце, кряхтя, спускалось в подвал.

Я так же устал от красок и дыма
тлеющей приторно-прелой листвы,
от беляшей и портвейна из Крыма,
от мельхиоровой этой Невы.

Солнце слегло. Захрапело, уснуло.
Я б, как арахис, снотворное грыз
или б холодное в рот вставил дуло,
разыграв лотерейный билет в парадиз.

Только б бессонниц осенних тоскливость,
вскормленная полнолунным соском,
и вся эта шизофреничная живность
не правила б мозги тупым топором.

Осень осипла. Морозцем по лужам
ветер дыхнул. Ночь крыши лижет.
Клубком свился город. Он снова простужен.
Уснуть бы, а утром проснуться в Париже.


А ГУСИ ЛЕТЕЛИ…

Мне говорили, выбери сердцем путь среди этих болот.
Но сердце сносило куда-то налево, где всё опечатал лёд.
И гуси тоскливо в тумане орали, летели всю ночь напролёт.
Они говорили: “ Зима уже близко! Зима уже близко, народ!”

День с вечера начал клевать носом в грязь, с утра я встал как с бодуна.
А стеклодув в небесах выдувал облака голубого стекла.
Иней налётом лег на траву, а в траве коченели грибы.
Их не скушал нарком, потому что нарком не вернулся с последней войны.

Я в ванну, а в ванне жёлтым свеченьем светилась из крана вода.
Виноваты в этом ржавые трубы или виновата в том кислота?
А вода мне сказала: “Какие сомненья, я пришла и я здесь навсегда!”
Я подставил лицо под струю и понял, она без условно права.

А гуси летели, свистели крылами, а я щёлкал клювом и шёл
куда-то налево, где ветер разгладил по небу серый шёлк.
А там над зябким заливом, залив портвейном единственный глаз,
солнце вставало, щетину щетиня, как альбинос-дикобраз.

Мне говорили, грех редьки не слаще, не горше судьба лебеды.
Но я наследил там, где не след, где бред на обед - полбеды.
Где на ягодицы поиск историй частенько приводит на дно.
Где Горький, с горилки горюя и плача на даче блюёт за окно.

Синоптик сказал, заглянув в свой блокнотик: - “Зима будет целый год!”
За окошком саднило кровавое небо, где был толь закат, толь восход.
А гуси летели и громко орали про дали нездешних широт.
А я закусил стопочку спирта баночкой вздувшихся шпрот.


БЕСКОНЕЧНОСТЬ

Я вижу слепыми глазами Хорхе Луиса.
Я эти глаза себе вставил, когда был, как остров,
когда коготками голубь по жести карниза
распугивал моих экзотических монстров.

Я сбрасывал вечером кожу с узором несчастий.
Сознанье купал в торфяных наркотических водах.
В спектаклях эфирных существ принимали участье
мои двойники, отраженья нездешнего рода.

Глаза наизнанку - эффект многолетних бессонниц.
Сны наяву - отраженье моих отражений,
оболочки души с обездоленным взором невольниц,
архангелы виртуальных самосожжений.

Как субъект выражаемых чувств, в лесу соответствий,
неуловим, словно дым над рекой мирозданья.
До прорех износилась одёжка, пошитая детством.
Потерялась связка ключей от безмолвного знанья.

Я глазами закрытыми всасывал звёздные вихри.
Сквозь меня пролетали прозрачные дикие твари.
Реалий ветра затихали, бледнели и никли.
За туманным стеклом оживал и шуршал бестиарий.

Режиссёр вне сознательных сфер, сновидений и бреда,
подбирая актёров на роли моих отражений,
видно кактусы ел и глотал тома Кастанеды,
они были прозрачны и ростом в четыре сажени.

В их спектаклях я был сам собой и своими врагами,
облаками и крышами в соусе полнолунья,
и жонглировал чувствами, словно стальными шарами,
то, калеча себя, то себя самого же врачуя.

В зазеркалье души расправляли стеклянные крылья
востроглазые тени - хранители свода желаний,
тайные вещуны о доступном соблазне всесилья,
архитекторы сумрачных внутренних зданий.

В этих странных чертогах текучих фантазий Гемара
я блуждал, отмеряя шагами гулкую вечность,
под всевидящем оком астрального санитара,
замыкая пути в очковидный значок “бесконечность”.

назад к стихам



..