4

Манера, в которой встречал гостей старик Азуреус, являла собою эпическую песню без слов. Лучась восхищенной улыбкой, медленно, нежно, он брал вашу руку в свои мягкие ладони, держа ее так, точно она – драгоценность, наградившая долгие поиски, или воробышек – весь из пуха и испуга, – вглядываясь в вас во влажном молчании не очами, скорее лучами морщин, – потом, медленномедленно, серебристая улыбка начинала подтаивать, нежные старые длани потихоньку теряли хватку, пустое выражение сменяло пылкий свет на бледном и хрупком лице, и он покидал вас, как будто все это было ошибкой, как будто вы, в конце-то концов, вовсе не тот любимый – тот любимый, коего в следующую минуту он обнаруживал в другом углу, и вновь занималась улыбка, опять воробья обнимали ладони, и снова все это таяло.

Двадцать примерно выдающихся представителей Университета, некоторые из них – недавние пассажиры д-ра Александера, – стояли или сидели в просторной, отчасти даже сверкавшей гостиной (не все лампы горели под зелеными облачками и ангелочками ее потолка), и может быть еще с полдюжины присутствовало в смежном mussikishe [музыкальном салоне], – старый джентльмен был а ses heures средней руки арфистом и любил выстроить трио (с собой в роли гипотенузы) или пригласить какого-нибудь крупного музыканта выделывать разные штуки с роялем, после чего раздавались малюсенькие и не очень обильные бутерброды, а также треугольные bouchйes, обладавшие, как он наивно полагал, лишь им присущим очарованием (по причине их формы); их разносили две служанки и его незамужняя дочь, от которой невнятно припахивало одеколоном и различимо – потом. Сегодня взамен этих лакомств предлагался чай с сухими печеньями; и черепаховой масти кошка (которую поочередно ласкали профессор химии и математик Хедрон) лежала на темносияющем “Бехштейне”. Глиман легко, как опадающий лист, скользнул по ней электрической лапкой, и кошка поднялась, словно вскипевшее молоко, громко мурлыча, но маленький медиевист был нынче рассеян и побрел прочь. Близ одного из плотно завешенных окон стояли, беседуя, Экономика, Богословие и Новейшая История. Несмотря на плотность завесы, явственно ощущался жиденький, но ядовитенький сквознячок. Д-р Александер присел за столик, сдвинул аккуратно в северо-западный угол населяющие его вещицы (стеклянная пепельница, фарфоровый ослик, навьюченный корзинками для спичек, коробочка, притворившаяся книгой) и принялся просматривать список имен, кое-какие вычеркивая невиданно острым карандашом. Президент склонился над ним в смешанном состоянии пытливости и заботы. Время от времени д-р Александер приостанавливался, дабы поразмыслить, бережно гладил свободной рукой прилизанные светлые волосы на затылке.

­ Так что же Руфель? [политолог] – спросил президент. – Вы сумели его найти?

­ Недостижим, – ответил д-р Александер. – Видимо, арестован. Для его же собственной безопасности, так мне сказали.

­ Будем надеяться, – задумчиво произнес старик Азуреус. Ну да неважно. Полагаю, мы можем начать.

Эдмунд Блре, вращая крупными карими очами, рассказывал флегматичному толстяку (Драма) об удивительном зрелище, виденном им.

­ О да, – сказал Драма. – Студенты-художники. Я знаю об этом.

­ Ils ont du toupet pourtant, – говорил Блре.

­ Или просто упрямы. Если уж молодые люди берутся блюсти традицию, так с той же страстью, с какой люди зрелые свергают ее. Они вломились в “Klumbu” [“Закуток” – знаменитое кабаре], поскольку танцульки оказались закрыты. Упорные ребята.

­ Я слышал, parlamint и Zud [Верховный Суд] так до сих пор и горят, – сказал другой профессор.

­ Плохо слышали, – произнес Драма, – потому что мы разговариваем не об этом, а о прискорбном посягательстве Истории на ежегодный бал. Они нашли запасы свечей, – продолжал он, опять оборотившись к Блре, который стоял, выпятив живот и глубоко засунув руки в карманы штанов, – и плясали на сцене. Перед пустым залом. В этой картине было несколько хороших теней.

­ Полагаю, мы можем начать, – сказал президент, приближаясь к ним и, как лунный луч, проходя сквозь Блре, чтобы уведомить другую группу.

­ Но тогда это прекрасно, – сказал Блре, внезапно увидев все в новом свете. – Надеюсь, pauvres gosses сумели повеселиться.

­ Полиция, – сказал Драма, – разогнала их около часу назад. Но думаю, пока это продолжалось, веселья хватало.

­ Я полагаю, мы можем сию же минуту начать, – уверенно произнес президент, опять проплывая мимо. Улыбка его исчезла давным-давно, туфли еле слышно скрипели, он скользнул между Яновским и латинистом и покивал – да-да – дочери, которая тайком показала ему из-за двери вазу с яблоками.

­ Я слышал из двух источников (одним был Блре, другим его предполагаемый информатор), – сказал Яновский и так понизил голос, что латинисту пришлось нагнуться и ссудить ему ухо, поросшее белым пухом.

­ А я слыхал по-другому, – сказал латинист, медленно разгибаясь. – Их взяли при переходе границы. Одного министра кабинета, личность которого в точности не известна, казнили на месте, а (он приглушил голос, называя бывшего президента страны) ... привезли назад и посадили в тюрьму.

­ Нет-нет, – сказал Яновский. – Лишь он один. Как король Лир.

­ Да, конечно, так будет лучше, – с искренним одобрением сказал д-р Азуреус д-ру Александеру, который сдвинул кое-какие стулья и кое-какие добавил, так что комната, словно по волшебству, обрела должно-торжественный вид.

Кошка соскользнула с рояля и медленно вышла, по пути на один сумасшедший миг слившись с полосатой брючиной Глимана, который деловито обстругивал темнокрасное яблоко из Бервока.

Стоя спиной к собранию, зоолог Орлик внимательно разглядывал с разных высот и под разными углами книжные корешки на полках за роялем, порой вытягивая какой-либо немой волюм и тут же заталкивая назад: это были сдобные сухари и все немецкие немецкая поэзия. Он скучал, дома его поджидало большое шумное семейство.

­ А вот тут я не согласен с вами обоими, – говорил профессор Новейшей Истории. – Моя клиентка никогда не повторяется. По крайней мере не повторяется там, где торопятся углядеть подступающее повторение. Собственно, повториться Клио может лишь неосознанно. Просто у нее очень короткая память. Как и все временные феномены, рекуррентные комбинации воспринимаются нами как таковые, только когда они больше уже не могут на нас воздействовать, – когда они, так сказать, заключены в узилище прошлого, которое и прошлым-то стало лишь потому, что оно обезврежено. Пытаться составить карты нашего “завтра” по данным, предоставленным нашим “вчера”, – значит пренебрегать основным элементом будущего – его полным несуществованием. Мы ошибочно принимаем за рациональное движение тот свирепый напор, с которым настоящее врывается в эту пустоту.

­ Чистой воды кругизм, – пробормотал профессор экономики.

­ Возьмем пример, ­ продолжал историк, не отвлекаясь на реплику, – несомненно, мы можем вычленить в прошлом отрезки, параллельные переживаемому нами, периоды, когда багровые руки школьников катали снежный ком идеи, катали, и он все рос и рос, пока не становился снеговиком в драной шляпе набекрень и с метлой, кое-как пристроенной подмышкой, – а там вдруг пугало начинало моргать глазками, снег претворялся в плоть, метла – в металл, и совершенно дозревший тиран сносил мальчуганам головы. Да, и прежде разгоняли парламент или сенат, и не впервые случается, что темная и малоприятная, но на редкость настырная личность прогрызает себе дорогу в самое чрево страны. Но тем, кто видит эти события и желает их предупредить, прошлое не дает никаких ключей, никакого modus vivendi, – по той простой причине, что оно и само их не имело, когда переливалось через края настоящего в постепенно заполняемую им пустоту.

­ Но если так, – сказал профессор богословия, – то мы возвращаемся к фатализму низших наций и отрицаем тысячи случаев в прошлом, когда способность размышлять и соответственно действовать доказывала большую свою благодетельность, нежели скептицизм и покорность. Ваша ученая неприязнь к прикладной истории, друг мой, пожалуй, все же внушает мысль о ее вульгарной полезности.

­ Да ведь я не о покорности говорю или о чем-то ином в этом роде. Тут вопрос этический, решать его может только личная совесть. Я лишь доказываю несостоятельность вашей уверенности в том, будто история способна предсказать, что скажет или сделает завтра Падук. Покорности может и вовсе не быть, – самый факт обсуждения нами этих материй подразумевает наличие любопытства, а любопытство, оно в свою очередь и есть неповиновение в наичистейшем виде. Кстати, о любопытстве, вы не могли бы мне объяснить странную страсть нашего президента вон к тому румяному господину, – к тому добряку, что подвозил нас сюда? Как его звать и кто он такой?

­ Как будто, один из ассистентов Малера, лаборант или что-то в этом роде, – сказал Экономика.

­ А в прошлом семестре, – сказал историк, – мы наблюдали, как слабоумный заика загадочным образом возглавил кафедру Педологии, поскольку он играл на незаменимом контрабасе. Во всяком случае, у него должен быть сатанинский дар убеждения, раз ему удалось затащить сюда Круга.

­ А это не он ли, – осведомился профессор богословия с оттенком кроткого коварства, – не он ли где-то использовал сравнение со снежным комом и метлой снеговика?

­ Кто? – спросил историк. – Кто использовал? Вот этот?

­ Нет, – ответил профессор богословия. – Вон тот. Которого так нелегко затащить. Поразительно, какими путями мысли, высказанные им лет десять назад­­

Их прервал президентом, который встал посредине залы и потребовал внимания, легонько хлопнув в ладоши.

Человек, имя которого было только что упомянуто, профессор Адам Круг, философ, сидел чуть в стороне ото всех, потонув в кретоновом кресле, сложив на его подлокотники свои волосатые руки. Он был большой тяжелый человек, немного за сорок, с неопрятными, пыльноватыми или отчасти засаленными кудрями и с грубо вырубленным лицом, наводящим на мысль о шахматисте со странностями или о замкнутом композиторе, только поинтеллигентней. Сильный, компактный, сумрачный лоб – с чем-то странно герметичным в нем (банковский сейф? тюремная стена?), присущим челу любого мыслителя. Мозг, состоящий из воды, разных химических соединений и группы высокоспециализированных жиров. Светло-стальные глаза в прямоугольных впадинах, полуприкрытые густыми бровями, когда-то давно защищавшими их от пагубного помета теперь уже вымерших птиц – гипотеза Шнейдера. Крупные уши с волосами внутри. Две глубокие складки плоти расходятся от носа вдоль широких щек. Утро прошло без бритья. На нем был измятый темный костюм и вечно тот же галстук-бабочка цвета синего иссопа с белыми по идее, но в данном случае изабелловыми межневральными пятнами и покалеченным левым задним крылом. Не очень свежий воротник из разряда открытых, т.е. с удобным треугольным прогалом для яблока его тезки. Толстоподошвенные башмаки и старомодные черные гетры – таковы отличительные признаки его ног. Что еще? Ах да, – рассеянное постукивание указательного пальца по подлокотнику кресла.

Под этой видимой поверхностью шелковая рубашка облекала крепкий торс и усталые бедра. Она была глубоко заправлена в длинные кальсоны, заправленные в свой черед в носки: ходили, он знал это, слухи, что носков он не носит (отсюда и гетры), но это было неправдой; на самом деле носки носились – дорогие, бледно-лиловые, шелковые.

Под этим была теплая белая кожа. Из темноты узкий караван волосков поднимался муравьиной тропой по середине чрева, чтобы оборваться на кромке пупка; более черная и плотная поросль размахнула на груди орлиные крылья.

Под этим были мертвая жена и спящий ребенок.

Президент склонился над красноватым бюро, которое его подручный выволок на видное место. Он вздел очки, потрясая серебристой главой, чтобы дужки легли на место, и принялся складывать, выравнивая – стук-стук – листы бумаги и пересчитывать их. Д-р Александер отступил на цыпочках в дальний угол и сел там на привнесенный стул. Президент отложил толстую ровную стопку машинописных листов, снял очки и, держа их несколько наотлет у правого уха, приступил к вступительной речи. Вскоре Круг начал осознавать, что становится как бы фокальным центром аргусоглазой залы. Он знал, что за вычетом двух людей в этом собрании – Хедрона да, может быть, Орлика, никто его в сущности не любит. Каждому или почти каждому из коллег он сказал когда-то что-то... что-то такое, чего никак не удается припомнить и трудно выразить в общих словах, – какой-то необдуманно умный и резкий пустяк, оставивший ссадину на чувствительной плоти. Нежданно-негаданно полный, бледный, прыщавый подросток вошел в темноватый класс и посмотрел на Адама, и тот отвернулся.

­ Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам о некоторых пренеприятных обстоятельствах, обстоятельствах пренебрегать которыми было бы глупо. Как вам известно, с конца прошлого месяца наш Университет практически закрыт. Ныне мне дали понять, что если только наши намерения, наша программа и поведение наше не станут отчетливо ясны Правителю, этот организм, старый и любимый нами организм перестанет функционировать навсегда, а вместо него будет учреждена иная институция с совершенно иным штатом. Другими словами, славное, величавое здание, которое на протяжении веков по кирпичику возводили братья-каменщики, Наука и Администрация, рухнет... Оно рухнет потому, что у нас не достало такта и инициативы. В последний час, господа, в роковой час, была выработана линия поведения, которая, как я надеюсь, сможет предотвратить катастрофу. Завтра могло бы быть слишком поздно.

­ Все вы знаете, сколь ненавистен мне дух компромисса. Я не считаю, впрочем, что героические усилия, в которых мы все соединимся, могут быть обозначены этим отвратительным термином. Господа! Когда человек теряет обожаемую жену; когда гастроном теряет в просторах Вселенной обнаруженную им котлету; когда выдающийся деятель видит, как разбивается вдребезги детище всей его жизни, – он преисполняется сожалений, господа, сожалений, увы, запоздалых. Итак, не допустим же, чтобы мы по собственной нашей вине ввергли себя в положение безутешного влюбленного, в положение астронома, комета которого затерялась в древнем сумраке неба, в положение прогоревшего администратора, – возьмем же свою судьбу обеими руками, словно пылающий факел.

­ Прежде всего, я зачитаю коротенький меморандум, – если угодно, манифест, – который должен быть представлен правительству и должным порядком опубликован... и здесь возникает второй вопрос, который мне бы хотелось поднять, вопрос, о сути которого некоторые из вас уже догадались. Здесь среди нас присутствует человек... великий человек, позвольте добавить, по замечательному совпадению бывший в прошлом однокашником другого великого человека, человека, который возглавляет наше государство. Какими бы ни были наши политические убеждения, – а я за свою долгую жизнь разделил большинство из них, – нельзя отрицать того факта, что Правительство – это Правительство, и как таковое оно не может сносить бестактных проявлений неспровоцированной неприязни, а равно и безразличия. То, что представлялось нам пустяком, не более, снежным комом преходящих политических верований, не способным всерьез претвориться в плоть, приобрело грозные размеры, став пылающим знаменем, пока мы блаженно дремали под защитой наших обширных библиотек и дорогостоящих лабораторий. Ныне мы пробудились. Я готов допустить, что пробуждение было суровым, но быть может, в этом повинен не только горнист. Я верю, что деликатная задача облечения в слово этого... этого, который был подготовлен... этого исторического документа, который мы все поспешим подписать, решалась с глубоким чувством огромной ответственности, которую представляет собой эта задача. Я верю также, что Адам Круг вспомнит счастливые школьные годы и лично вручит этот документ Правителю, который, я в этом уверен, по достоинству оценит визит любимого и всемирно известного школьного товарища по прежним играм и, таким образом, с большим участием, чем если бы нам не было даровано это чудесное совпадение, отнесется к нашему плачевному положению и к нашей благой решимости. Адам Круг, готовы ли вы спасти нас?

Слезы стояли в глазах старика, голос его дрожал, когда он произносил этот волнующий призыв. Бумажный листок легко соскользнул со стола и тихо осел на зеленые розы ковра. Д-р Александер бесшумно приблизился и водворил его обратно на стол. Орлик, старый зоолог, открыл лежавшую рядом книжечку, это была пустая коробочка с единственной розовой мятной конфеткой на дне.

­ Вы жертва сентиментального заблуждения, мой дорогой Азуреус, – сказал Круг. – Все, что мы с Жабой лелеем в качестве en fait de souvenirs d'enfance, это бывшая у меня привычка сидеть на его физиономии.

Раздался внезапный удар, деревом по дереву. Зоолог поднял взгляд, одновременно с неоправданной силой опустив Buxum biblioformis. Затем наступила тишина. Д-р Азуреус медленно осел и сказал изменившимся голосом:

­ Я не вполне вас понял, профессор. Я не знаю, кто эта... к кому относится употребленное вами слово или прозвище и... что вы имели в виду, упомянув эту своеобразную забаву, – какую-то ребячью возню, вероятно... лоун-теннис или что-нибудь в этом роде.

­ Это у него кличка такая была – Жаба, – сообщил Круг. Весьма сомнительно также, следует ли называть ту забаву лоун-теннисом – или даже чехардой, уж коли на то пошло. Он бы ее так не назвал. Боюсь, я был порядочным хулиганом, обыкновенно я валил его подножкой и усаживался ему на физиономию – лечение покоем, так сказать.

­ Прошу вас, дорогой Круг, прошу вас, – произнес президент, содрогаясь. – Все это крайне сомнительно по вкусу. Вы были тогда мальчишками, школьниками, а мальчишки – всегда мальчишки, и я уверен, у вас отыщется множество общих радостных воспоминаний – обсужденье уроков или великих планов на будущее, мальчики это любят­­

­ Я сидел на его лице, – невозмутимо отметил Круг, – каждый божий день на протяжение пяти школьных лет, что составляет, насколько я понимаю, около тысячи отсидок.

Одни разглядывали свои ноги, другие – руки, третьи, опять же, очень увлеклись папиросами. Зоолог, проявив кратковременный интерес к происходящему, вернулся к только что обнаруженной им книжной полке. Д-р Александер невежливо избегал егозливых глаз старика Азуреуса, который, как видно, искал помощи именно с этой, неожиданной стороны.

­ Подробности ритуала, – продолжил Круг, но его прервало звяканье коровьего колокольчика, швейцарской безделицы, найденной на бюро отчаянной рукой старика.

­ Все это совершенно неуместно, – выкрикнул президент. Дорогой коллега, я просто вынужден призвать вас к порядку. Мы уклонились от главной­­

­ Но помилуйте, – сказал Круг, – я ведь не сказал ничего ужасного, не так ли? Я и на миг не предположил, что теперешняя физиономия Жабы по-прежнему хранит, спустя двадцать пять лет, бессмертный отпечаток моего веса. В те дни я был хоть и потоньше, чем нынче­­

Президент съехал со стула и прямо-таки побежал в сторону Круга.

­ Я вспомнил, – произнес он прерывистым голосом, – кое-что, о чем желал побеседовать с вами – весьма важное – sub rosa – не будете ли вы добры на минуту пройти со мной в соседнюю комнату?

­ Ладно, – сказал Круг, тяжело поднимаясь из кресла.

Соседней комнатой оказался кабинет президента. Высокие часы стояли в нем на четверти седьмого. Круг быстро подсчитал, и тьма изнутри впилась в его сердце. Для чего я здесь? Уйти домой? Остаться?

­ ...Мой дорогой друг, вы хорошо знаете, как я ценю вас. Но вы – мечтатель, мыслитель. Вы не осознаете обстоятельств. Вы произносите невозможные, недопустимые вещи. Что бы мы ни думали о... об этой особе, нам следует держать эти мысли при себе. Мы в смертельной опасности. А вы подвергаете риску – все...

Д-р Александер, чьи воспитанность, стремление быть полезным и savoire vivre были и впрямь безграничны, втиснулся с пепельницей и поместил ее у локтя Круга.

­ В таком случае, – сказал Круг, игнорируя излишний предмет, – вынужден с сожаленьем отметить, что упомянутый вами факт – это всего лишь немощная тень такового, сиречь – позднейший домысел. Вам следовало, знаете ли, предупредить меня, что по причинам, уразуметь которые я по-прежнему не в состоянии, вы намеревались просить меня посетить­­

­ Да, посетить Правителя, – торопливо вставил Азуреус. – И я уверен, что когда вы проникнитесь содержанием манифеста, чтение которого пришлось столь неожиданно отложить­­

Ударили часы. Ибо д-р Александер, аккуратист и умелец, не совладав с припадком трудолюбия, уже стоял на стуле и теребил висюльки и лапал беззащитный лик циферблата. Розоватой пастелью отражались в отворенной стеклянной дверце часов его ухо и энергический профиль.

­ Я предпочел бы уйти домой, – сказал Круг.

­ Умоляю, останьтесь. Мы сейчас скоренько прочтем и подпишем этот действительно исторический документ. И вы должны согласиться, вы должны стать посланцем, cтать голубем­­

­ Да уймите же вы часы, – сказал Круг. – Вы не могли бы сделать так, чтобы они не били, приятель? По-моему, вы путаете фиговый лист с оливковой ветвью, – продолжал он, снова поворачиваясь к президенту. – Тут, впрочем, ни то, ни другое, потому что я за всю свою жизнь­­

­ Я только прошу вас все обдумать, избегая поспешных решений. Все эти школьные воспоминания приятны per se – пустяковые ссоры, безобидные прозвища, – но сейчас нам следует быть серьезными. Пойдемте, вернемся к нашим коллегам и к нашему долгу.

Д-р Азуреус, ораторский пыл коего, по-видимому, иссяк, кратко проинформировал аудиторию, что декларация, которую всем предстоит прочесть и затем подписать, отпечатана в таком количестве экземпляров, сколько существует потенциальных подписчиков. Ему, сообщил он, дали понять, что это придаст каждому экземпляру личный оттенок. Какова была настоящая цель такого предуготовления, он объяснять не стал, да, хочется верить, и не знал, но Круг подумал, что узналт во внешнем идиотизме процедуры жутковатую повадку Жабы. Добрые доктора, Азуреус и Александер, распределили листки с проворством, какое являют фокусник со своим ассистентом, раздавая публике для проверки предметы, которые не стоит разглядывать слишком уж пристально.

­ Возьмите и вы, – сказал доктор постарше доктору помоложе.

­ Нет, что вы, – воскликнул д-р Александер, и всякий мог видеть, как озарилось румяным смущением его симпатичное лицо. – Как можно! Я не посмею. Моей смиренной подписи не должно мешаться в эту августейшую ассамблею. Я – никто.

­ Вот этот – ваш, – в порыве непонятного раздражения сказал д-р Азуреус.

Зоолог не потрудился прочесть свою копию, подмахнул ее заемным пером, вернул перо через плечо и вновь погрузился в единственную найденную им до сей поры книгу, в которой было, на что посмотреть, – в старый Бедекер с видами Египта и силуэтами кораблей пустыни. В целом, довольно скудное поле отлова – разве что прямокрылые.

Д-р Александер присел за красного дерева столик, расстегнул пиджак, выправил манжеты, придвинул поближе стул, проверил, как пианист, свое расположение; далее он извлек из кармана жилетки дивной красоты сверкающий инструмент из хрусталя и золота; взглянул на его очин; испытал его на клочке бумаги и, затаив дыхание, медленно стал разворачивать конволюции своей фамилии. Завершив орнаментирование сложного ее окончания, он приподнял перо и обозрел пленительный результат. На беду, именно в этот момент его золотая волшебная палочка, (может быть, от обиды на множество потрясений, которым ее в этот вечер подвергли разнообразные усилия господина) сронила на бесценный типоскрипт большую черную слезу.

Покраснев теперь уже неподдельно, с взбухшим клювиком вены на лбу, д-р Александер поспешил приложить пиявку. Когда уголок промокашки выпил лужу до дна, однако дна не коснувшись, неудачливый доктор осторожно приложился к тому, что осталось. Со своего расположенного невдалеке наблюдательного поста Адам Круг видел эти бледно-синие останки: след фантастической ноги, очерк лужи, похожий на лунку от заступа.

Глиман дважды перечел документ, дважды нахмурился, вспомнил субсидию и витражное окно на фронтисписе, и выбранный им особенный шрифт, и сноску на 306-й странице, которой предстояло взорвать соперничающую теорию касательно точного возраста разрушенной стены, и поставил свою грациозную, но странно неразборчивую подпись.

Блре, бесцеремонно разбуженный от сладкой дремоты в кресле за ширмами, прочитал, высморкался, проклял день, в который сменил гражданство, потом сказал себе, что, в конце концов, не его это дело – сражаться с экзотический политикой, сложил платок и, увидав, что другие подписывают, – подписал.

Экономика и История коротко посовещались, причем на лице последней появилась скептическая, но несколько вымученная улыбка. Они в унисон приложили руки и только тогда с отчаяньем обнаружили, что, обмениваясь мнениями, каким-то образом ухитрились обменяться и копиями, ибо на каждой в левом верхнем углу были оттиснуты имя и адрес потенциального подписанта.

Прочие вздыхали и подписывали или не вздыхали и подписывали, или подписывали, а уж после вздыхали, или не делали ни того, ни другого, но затем, подумав как следует, все же подписывали. Адам Круг тоже, он тоже, он тоже расчехлил свое заржавелое, вихлявое вечное перо. В смежном кабинете зазвонил телефон.

Д-р Азуреус, лично вручивший ему документ, околачивался вблизи, пока Круг лениво надевал очки и читал, откинув голову так, что она легла на антимакассар, и довольно высоко держа листки немного дрожавшими толстыми пальцами. Они дрожали пуще обычного, потому что было уже заполночь, и устал он несказанно. Когда Круг, приблизясь к концу манифеста (три с половиной сшитых страницы), полез за пером в нагрудный карман, д-р Азуреус слоняться вокруг перестал и почувствовал, как его старое сердце споткнулось, словно бы поднимаясь по лестнице (метафорически) с оплывшей свечой. Сладостное, плотное облако облегчения вздыбило пламя свечи, когда старик Азуреус узрел, как Круг расправил последнюю страницу на плоском деревянном подлокотнике кретонового кресла и открутил надульник самопишущей ручки, обратив его в капсюль.

Быстрым, сальтообразным, изящно точным ударом, совершенно не вяжущимся с его дородным сложением, Круг влепил в четвертую строку запятую. После чего (чмок) зачехлил и защелкнул (чмок) перо и отдал документ помраченному президенту.

­ Подпишите его, – сказал президент смешным механическим голосом.

­ За исключением юридических документов, – ответил Круг, ­ да и то еще не всяких, я никогда не подписывал и впредь не стану подписывать ничего, не мною написанного.

Старик Азуреус озирался, медленно воздымая длани. Как-то так получилось, что никто не смотрел в его сторону, не считая Хедрона, математика, сухопарого человека с так называемыми “британскими усами” и с трубкой в руке. Д-р Александер выслушивал в смежной комнате телефон. Кошка дремала в душной спальне дочери президента, которой снилось, что она никак не отыщет баночку с яблочным джемом, бывшую, как она сознавала, кораблем, виденным ею однажды в Бервоке, и матрос наклонялся и сплевывал за борт, следя, как плевок падает, падает, падает в яблочный джем душераздирающего моря, ибо сон ее переливался золотисто-желтым, потому что она не погасила лампы, полагая бодрствовать, пока не уйдут отцовские гости.

­ Более того, – говорил Круг, – метафоры все до единой ублюдочны, а предложение насчет готовности внести в учебный план любые предметы, какие окажутся необходимыми для споспешествования политическому согласию, грамматически настолько убого, что даже моя запятая его не спасет. А теперь я хочу домой.

­ Prakhtata meta! – прокричал несчастный д-р Азуреус совершенно примолкшему собранию. – Prakhta tuen vadust, mohen kern! Profsar Krug malarma ne donje... Prakhtata!

Д-р Александер, отдаленно напоминающий выцветшего матроса, вновь появился и засигналил, и окликнул президента, и тот, продолжая сжимать в кулачке неподписанную бумагу, засеменил, подвывая, к своему верному ассистенту.

­ Брось, старина, не валяй дурака. Подпиши эту гадость, сказал Хедрон, склоняясь над Кругом и опуская кулак с трубкой ему на плечо. – Много ли она значит, в конце-то концов? Поставь свою коммерчески ценную закорючку. Брось! Никто не тронет наших кругов, – но где-то же нужно нам их рисовать.

­ Не в грязи, сэр, не в грязи, – сказал Круг, улыбнувшись первой за этот вечер улыбкой.

­ Да ну, не будь надутым педантом, – сказал Хедрон. – Зачем тебе нужно, чтобы я чувствовал себя так неловко? Я подписал, и мои боги не шелохнулись.

Не поднимая глаз, Круг поднял руку и тронул твидовый рукав Хедрона.

­ Все в порядке, – сказал он. – Пока ты рисуешь свои круги и показываешь моему мальчику фокусы, черта ли мне в твоей морали.

На один опасный миг он вновь ощутил жгучий, черный прилив горя, комната почти расплылась... но д-р Азуреус уже мчал назад.

­ Мой бедный друг, – с великим пылом произнес президент. Вы герой, что пришли сюда. Но почему же вы мне не сказали? Теперь я все понимаю! Разумеется, вы не могли уделить необходимого внимания, – ваше решение, ваша подпись, мы это отложим, и я уверен, что все мы искренне стыдимся того, что потревожили вас в такую минуту.

­ Говорите, говорите, – сказал Круг. – Продолжайте. Ваши слова для меня загадка, но пусть вас это не останавливает.

С жутким ощущением, что его сбили с толку отъявленной дезинформацией, Азуреус вытаращил глаза и, заикаясь, проговорил:

­ Я надеюсь, я не... то есть, я надеюсь, что я... то есть вы разве... разве не случилось горя в вашей семье?

­ Если и так, это не ваша забота, – сказал Круг. – Я хочу домой, – добавил он, внезапно рванув ужасающим голосом, который, бывало, обрушивался, словно громовый раскат, когда лекция достигала зенита. – Этот, как бишь его, сможет отвести меня назад?

Издалека д-р Александер покивал д-ру Азуреусу.

Нищего сменили. Двое солдат сидели, скукожившись, на приступке машины, предположительно охраняя ее. Круг, норовя избежать беседы с д-ром Александером, поспешно забрался назад. К большому его неудовольствию, однако, д-р Александер вместо того, чтобы усесться за руль, присоединился к нему. Один из солдат сел за водителя, другой уютно выставил локоть, машина взвизгнула, прокашлялась и загудела по темным улицам.

­ Не угодно ли... – сказал д-р Александер и, пошарив по полу, попытался вытянуть плед так, чтобы соединить под ним ноги – свои и соложника. Круг заворчал и отпихнул покрывало. Д-р Александер потянул, поерзал, подоткнулся со всех сторон и уж тогда расслабился, истомленно просунув руку в петлю на дверце машины. Случайный уличный луч отыскал и сразу куда-то засунул его опал.

­ Должен признаться, профессор, я любовался вами. Что говорить, вы – единственный настоящий мужчина среди этих дражайших ископаемых. Я так понимаю, вы не часто видаетесь со своими коллегами, нет? Конечно, вы должны ощущать некоторую несовместимость­­

­ Опять не попали, – сказал Круг, нарушая обет молчания. Я уважаю моих коллег, так же как и себя, я уважаю их по двум причинам: поскольку они умеют отыскивать совершенное счастье в специальных знаниях, и поскольку они лишены склонности к физическому убийству.

Д-р Александер ошибочно принял его слова за одну из туманных острот, которыми, как ему говорили, развлекается Адам Круг, и осмотрительно засмеялся.

Круг посмотрел на него сквозь бегущую тьму и навсегда отвернулся.

­ А знаете, – продолжал молодой биодинамик, – меня, профессор, одолевает странное чувство, что в каком-то смысле стадо овец менее ценно, чем единственный одинокий волк. Я вот гадаю, что же дальше-то будет? К примеру, я гадаю, что вы скажете, если наше причудливое правительство с внешней непоследовательностью пренебрежет овцами, а волку предложит роскошнейшее из мыслимых положений. Это, понятно, мимолетная мысль, вы могли бы и посмеяться над парадоксом (оратор бегло продемонстрировал, как это делается), но подобные вероятия, да и другие, возможно, совсем противного толка, – все как-то лезут в голову. Вы знаете, когда я был студентом и жил в мансарде, моя хозяйка, жена бакалейщика снизу, все уверяла, что я рано или поздно спалю весь дом, – так много свечей я сжигал каждую ночь, корпя над страницами ваших во всех отношениях превосходнейших­­

­ Заткнитесь, ладно? – сказал Круг, проявив внезапно странную грубость, жестокость даже, потому что ничто ведь в невинном и добронамеренном, хоть может быть и не очень умном лепете молодого ученого (которого вполне очевидно обратила в пустомелю застенчивость, столь характерная для тяжко трудящихся и, верно, дурно питающихся юношей, – жертв капитализма, коммунизма и онанизма, – когда случается им попасть в общество людей истинно значительных, этакого какого-нибудь задушевного друга начальника их или самого хозяина фирмы, а то и зятя его, Гоголевича, ну и так далее); ничто, стало быть, не давало повода к столь резкому восклицанию, каковое восклицание, однако ж, обеспечило полную тишину до конца пути.

И только когда грубовато ведомый автомобиль свернул на улочку Перегольм, только тогда неугомонный молодой человек, конечно же понимавший нервное состоянье вдовца, снова открыл рот.

­ Ну вот и приехали, – сердечно сказал он. – Надеюсь, sesamka [ключик] при вас? А нам, боюсь, нужно мчаться назад. Доброй вам ночи! Приятных снов! Proshchevantze! [шутливое “адью”].

Машина исчезла, хотя квадратное эхо ее захлопнутой дверцы еще повисело в воздухе, словно пустая, черного дерева картинная рама. Но Круг был не один: что-то похожее на шлем скатилось по ступенькам крыльца и легло у него в ногах.

Крупным планом, пожалуйста! В прощальных тенях крыльца, с лунно-белым, чудовищно подбитым плечом, трогательно не сочетавшимся с его тоненькой шеей, юноша в костюме американского футболиста, застыл в последнем, безысходном объятии с маленькой эскизной Кармен, и даже сумма их лет была самое малое на десятку меньше возраста зрителя. Короткая черная юбка с намеком на лепестки и гагаты наполовину завесила замысловатый наряд возлюбленного. Расшитая стеклярусом шаль спадала с левой ее руки, мягкий испод которой просвечивал сквозь черную кисею. Другая рука снизу вверх обвила шею мальчика, напряженные пальцы впились в темные волосы на затылке; да, все различалось ясно, даже короткие, неумело покрытые лаком ногти, шероховатые костяшки школьницы. Он, защитник, держал Лаокоона и ломкую лопатку, и маленькое ритмическое бедро в своих подрагивающих кольцах, по которым тайно текли раскаленные капли, и глаза ее были закрыты.

­ Я очень сожалею, – сказал Круг, – но мне нужно пройти. Donje te zankoriv [пожалуйста, извините меня].

Они разделились, и Круг мельком увидал ее бледное, темноглазое, не очень хорошенькое лицо, блеснули губы, когда она скользнула под его рукой, державшей дверь, и оглянувшись на первой площадке, побежала наверх, волоча за собою шаль со всеми ее созвездиями – с Кефеем и Кассиопеей в их вечном блаженстве, со слепящей слезою Капеллы, снежинкой Полярной на сером меху Медвежонка и с обморочными галактиками – этими зеркалами бесконечного пространства, qui m'effrayent, Blaise, как страшили они и тебя, – где Ольги нет, но где мифология растянула крепкие цирковые сети, чтобы мышление в его мешковатом трико не свернуло себе старой шеи, а отпрыгнуло – прыг-скок – и в который раз соскочило на эту пропитанную мочой арену и после короткой пробежке с полупируэтом посередине показало предельную простоту небес – амфороносным жестом акробата, простодушным всплеском рук, вызывающим дождичек аплодисментов, под которым оно прохаживается туда-сюда, вновь обретая мужественность осанки, ловит маленький синий платочек, который его мускулистая подруга-летунья вытаскивает, завершив свои экзерсисы, из глубин горячей, вздымающейся груди, – вздымающейся гораздо сильнее, чем уверяет ее улыбка, – и бросает ему, чтобы оно осушило ладони ноющих, слабеющих рук.


Дальше