Я вижу слепыми глазами Хорхе Луиса.
Я эти глаза себе вставил, когда был, как остров,
когда коготками голубь по жести карниза
распугивал моих экзотических монстров.
Я сбрасывал вечером кожу с узором несчастий.
Сознанье купал в торфяных наркотических водах.
В спектаклях эфирных существ принимали участье
мои двойники, отраженья нездешнего рода.
Глаза наизнанку – эффект многолетних
бессонниц.
Сны наяву – отраженье моих отражений,
оболочки души с обездоленным взором невольниц,
архангелы виртуальных самосожжений.
Как субъект выражаемых чувств, в лесу
соответствий,
неуловим, словно дым над рекой мирозданья.
До прорех износилась одёжка, пошитая детством.
Потерялась связка ключей от безмолвного знанья.
Я глазами закрытыми всасывал звёздные вихри.
Сквозь меня пролетали прозрачные дикие твари.
Реалий ветра затихали, бледнели и никли.
за туманным стеклом оживал и шуршал бестиарий.
Режиссёр внесознательных сфер, сновидений и
бреда,
подбирая актёров на роли моих отражений,
видно кактусы ел и глотал тома Кастанеды -
они были прозрачны и ростом в четыре сажени.
В их спектаклях я был сам собой и своими
врагами,
облаками и крышами в соусе полнолунья,
и жонглировал чувствами, словно стальными
шарами,
то, калеча себя, то себя самого же врачуя.
В зазеркалье души расправляли стеклянные
крылья
востроглазые тени – хранители свода желаний,
тайные вещуны о доступном соблазне всесилья,
архитекторы сумрачных внутренних зданий.
В этих странных чертогах текучих фантазий
Гемара
я блуждал, отмеряя шагами гулкую вечность,
под всевидящем оком астрального санитара,
замыкая пути в очковидный значок
“бесконечность”.
сентябрь-октябрь 98.
В поисках Ады
Луч на макушках деревьев в засаде
томился всё утро и случая ждал,
что б самым первым добраться до Ады,
пока ветер запах её не слизал.
С глазами янтарными в сотню карат
он жёлтой бархоткой начистил ботинки.
Сквозь рваную зелень просыпался в сад
сотней монет золотых по тропинке.
Как янтарь с изумрудом в хрустальном вазоне
- как Адой облизанные мармеладины –
сад в ожиданьи застыл на перроне,
и облаков белый поезд плыл свадебный…
Я вдруг просыпался на Терре затерянный.
Смотрел в потолок однокомнатной камеры.
Лежал, будильника трелью расстрелянный,
слушая стук миокардова таймера.
Через совсем незнакомую женщину
перелезал и шёл жарить глазунью,
полнолунием Ардиса тайно обвенчанный
с девочкой той, с волосами колдуньи.
Сон или явь за окном этим кухонным?
Я ли окурок ищу в груде мусора
или жужжаньем шмеля убаюканный,
фильму смотрю скупого продюсера?
Древний мудрец и китайская бабочка?
Кто из нас бьётся в плену сновидения?
Снится ли мне эта милая Адочка
или я лишь Ван Вина видение?
Страшно порой посмотреть утром в зеркало.
Там, в зеркале, часто таятся в засаде
образы те, что с утра исковеркала
память дневная, спасаясь от Ады.
В зеркало глянешь, и вновь всё обрушится,
просквозит по глазам влажным слайдом Ладора,
где усадьба в солнечном соусе тушиться,
и адина дверь в конце коридора.
Сознанье, скрипя, огоньками мерцая,
найти нужный файл пытается в памяти.
И ветер “Радости страсти” листает,
как имбецил не обученный грамоте.
Когда-то давно, в пору влажных иллюзий,
сад в Ардисе сыпал осени злато,
и ветер игриво деревья мутузил,
яблони, сливы и авокадо.
Но это лишь сны. Сны – удобное место,
где стёрты границы ада и рая,
где ангелы тонут в отраде инцеста,
неоном сердец ритмично мерцая,
где с Антитерры ветров терапия
терпкой волной треплет память мою,
где красок и запахов истерия –
палитра всех будущих дежа-вю.
май, 1999.
Вскрыватель черепка
Люблю я ночь в уборе лунном
и в платье чёрном до колен,
когда с искрою полоумной
взгляд отражается в окне.
А за окном, в смолистой вязи
небесных вод, плывут комки,
как хлопья выдавленной мази
из тюбика в тисках руки.
Порой мне кажется, что это
по небу мозги расплескал
дымящийся наган поэта –
хирург, вскрыватель черепка.
Лоботомий он старый дока,
проветриватель “чердаков”,
схороненный в столе до срока
под грудой старых дневников.
Люблю я ночь, когда в сознании
всплывает прошлых жизней след,
и чей-то голос с придыханьем
бормочет мантры, как во сне.
От слуховых галлюцинаций
тропой языческих flesh back,
меж полинявших декораций,
которые отстроил век,
проводит ночь, смотав в клубок
стихи, распущенные ветром,
что б навязать из этих строк
тоски колючей километры.
И я тот свитер примерял,
искрил пластмассовой душою
и собственную пряжу прял,
пересыпая мишурою.
Люблю я ночь, когда без снов,
когда реальность так зыбка,
когда под грудой дневников
лежит вскрыватель черепка.
Осень
Лист ворошит носочком ботинка
ветер, скучающей осени сын.
Солнце в полях, божество древних инков,
выпаривает псилоцибин.
По городам разнаряженной девкой,
с губами ошпаренными коньяком,
рыжая днём, а ночью брюнеткой
осень шаталась босяком.
В Париже, наверное, жарят каштаны,
туристы галлонами пьют божоле,
а наши клошары на свалке сансары
чаячьи яйца пекут на золе.
На ржавой дрезине время сбежало.
Стучали колёса, минуты, века…
Молчание вечности жалом дрожало,
лишь осень икала у пивного ларька.
Все зори впитали бинты и тампоны –
ползущие по небу облака.
Хрипло орали и дрались вороны
за звание вороньего худрука.
Вечер-маляр перекрашивал зданья,
любуясь на свой леденцовый колор.
Коты завывали от жажды признанья,
органя на клавише ля-минор.
С валидолом за дряблой багряной щекою,
старушечьей поступью, чуя финал,
устав забавляться нелепой игрою,
Солнце, кряхтя, спускалось в подвал.
Я так же устал от красок и дыма
тлеющей приторно-прелой листвы,
от беляшей и портвейна из Крыма,
от мельхиоровой этой Невы.
Солнце слегло. Захрапело, уснуло.
Я б, как арахис, снотворное грыз
или б холодное в рот вставил дуло,
разыграв лотерейный билет в парадиз.
Только б бессонниц осенних тоскливость,
вскормленная полнолунным соском,
и вся эта шизофреничная живность
не правила б мозги тупым топором.
Осень осипла. Морозцем по лужам
ветер дыхнул. Ночь крыши лижет.
Клубком свился город. Он снова простужен.
Уснуть бы, а утром проснуться в Париже.
ноябрь 98
По ту сторону…
На строгих рыцарей похожее зверьё…
Рука остыла под плащём навеки.
День сдался, прочь отбросив бытиё.
Ночь разомкнула сморщенные веки.
Следит за мной собачим взглядом темнота,
и рядом тень, чернее густой смоли,
и в гулком зале капает вода,
и я под взглядом – беззащитный кролик.
Зажав в комочек душу, трепещу
по-детски розовыми чуткими ушами,
и, как волан, вращаюсь и лечу
по коридорам в этом странном храме,
и падаю, и падаю, и вновь
встаю, весь окружённый темнотою.
Она проникла ядом в мою кровь,
связав уста сухою немотою.
Настурциями выстланное дно
не познанных и тусклых откровений.
Закисшего сознания вино
в бутылях гениальных преснопрений.
Колечками свивая свой наряд,
змея шуршит зелёными камнями,
и выстилает эти камни в ряд,
и ты ступаешь босыми ступнями,
смотря вперёд, на лёд застывших дней,
сплетая мыслей ломких паутину.
Ночь чует смерть и от того мутней.
Луна течёт сквозь туч тугих плотину.
Густой навар. Ночное мумиё.
Словив приход, чиркает в небе строки
на строгих рыцарей похожее зверьё,
скрестив в кроссворд все сроки и дороги.
Начертанный на зеркале рассказ.
Записочка в следах губной помады.
И чей-то гипнотический приказ
разгадывать сакральные шарады,
взаимосвязь где кармы и кармана
превращена в замысловатый код,
в шаманский ритм тугого барабана,
исполненный мне задом наперёд.
И вдруг явился вислоусый Врубель,
укутанный весь в трепыханье крыл,
и с ним летучий тучней пудель,
и оба невменяемо бодры
какой-то бодростью бесцельной и безумной,
какой бывает напоён рассвет,
когда с небес оттенком трупным
на сердце пятнами ложится свет.
Вот тащат на судилище теней…
Под масками нечеловечьи лица.
А ты молчишь и думаешь о ней,
как о непойманной волшебной птице.
Она в краю, где тикают часы.
Сидит и бдит над бесполезным телом,
молчит, лишь ночь на все басы
органит за окном и сыпет мелом
на город сонный, замкнутый в кольцо
из туч тугих и чёрных, как резина.
А в небе плавится луны сальцо,
упавшее в флакончик гуталина.
В глазах у Врубеля волшебные каменья.
Зажгли камин и в пляске голубой огня,
сквозь треск поленьев и сквозь чьё-то пенье,
камения смотрели сквозь тебя.
И пудель опустился у камина.
И лапою прикрыл шершавый нос.
Его зрачки чуть тронуты кармином.
Ошейник тесный из увядших роз,
а на хвосте сливово-синий бантик,
чуть-чуть темнее, чем на Врубеле берет.
И где-то капал гадкий тайный крантик,
как метроном, ответственный за бред.
Под свинцовой водой
Из позавчерашней раны течёт жёлто-зелёный сок.
Стеклом по лицу написал с десяток никчёмных
строк.
Я, словно дерево кверху корнями, когтями скрёб
лоскут синевы,
а сердце саднило, и сердце садилось в серую
грусть Невы.
Подойди, погляди, не вреди.
Под свинцовой водой мне водить, Господи.
На полу кровь смешалась с вином и лимонный
ломтик луны во мне,
между рваным носком и протяжным гудком в осенней
ночной тишине.
Я забыл своё имя, но вспомнил с утра
как пахнет Обводный канал.
А ты меня отпусти, не веди.
Под свинцовой водой мне водить, Господи.
август, 99
* * *
Последняя женщина – Смерть
с безупречным бледным лицом,
как мать той одной и родной,
что стоит за подаренным сном,
за крыльцом моих слов,
между вещих и призрачных сов,
меж моих здешних дел и идей.
Рассмотрю в щёлку сна
все земные дела.
Может сам себя осужу
в стужу следующих дней.
Для себя отсужу
право слепо бродить
вкруг себя прямо к ней.
Её тень
упадёт на постель,
и с криком проснусь,
осознав, что затерян в веках.
Сезон снов
1.
Как ласточка в ластах,
я соткан из снов
в уборе из чёрных жемчужин -
слёз таитянских богов.
Ветер утюжит
складки на луже.
По коже – ужи сквозняков.
А в тюлевом белом тумане,
в аквариумной глубине,
дама лежит на диване
и ждёт от меня звонка.
А я буду сидеть до утра
в заблёванном старом шалмане,
в котором наркоты шаманят,
где множество глаз, как икра.
Я – камень в пегасовый улей –
рыгаю стихами прилюдно.
Торговцы не обманули.
Довольны мы обоюдно.
Торговцы сбиваются в стаю,
забивают траву в косяки.
А я в кастанедовской дали
вбит в вязкую зелень реки.
Облака над багровым каньоном
В полой тыкве пол литра каньи.
Солнце красит крылья воронам,
расплескав предзакатный крюшон.
На метро потерял я жетон
пока будку искал таксофона.
Моя внутриутробная зона.
Наркотических снов сезон.
Вот стайка студенток журфака
хихикая, движется к стойке,
сквозь дырявую ткань полумрака,
прожжённую дюжиной бра.
Для них это просто игра.
Словно доза животного страха.
Здесь капают что-то на сахар.
Здесь множество глаз, как икра.
А в комнате с видом на крыши,
с узорами на потолке,
сквозняки занавески колышут
касаньем невидимых рук.
Янтарный слюнявя мундштук,
мадам учащённо дышит.
За окном всё темнее и тише.
Телефоны отходят ко сну…
Я знаток расписанья видений,
каталога иллюзий дока,
запредельный свояк привидений
до срока материей скован.
Может быть, доберусь до Ростова
в месяц буйного цвета сирени,
приведу эти тени в смятенье
чистотой колокольного звона.
А пока отраженье по лужам
петербургских колодцев скользит.
И сквозит по ночам уже стужей.
Облепило листвой зеркала.
Эта осень – моя медсестра –
мне грибной приготовила ужин.
Мой шалман уже вертят и кружат,
как фонарик японский ветра.
А в тюлевом белом тумане
лежит на диване дама,
как камушек в талисмане,
как муха внутри янтаря.
Ждёт звонка от меня до утра.
А рядом лежат на диване,
упакованные в целлофане,
сердце моё и душа.
2
Ресницами обмахивая щёку,
шептала на ушко мне ночь слова.
Дождь не смолкал. Текло по водостоку.
Текло по стёклам, и текла Нева.
Отмахивая в час по сантиметру,
по-черепашьи вдумчиво жуя,
зажав в кулак последнюю монету,
бреду к тебе, душа, любовь моя.
Две сигареты в мягкой мятой пачке.
Два глаза. Две Луны живут в глазах.
И что-то на душе лежит в заначке.
И ветер морщит лужи-зеркала.
А мимо изредка проносятся машины,
взрывая лужи миллиардом брызг.
В них едут бритые угрюмые мужчины
и шлюхи сонные, упившиеся вдрызг.
Отходники мои свирепей смерти.
Собачкой с переломанным хребтом
ползу к тебе, держа в зубах, в конверте,
мои стихи, размытые дождём.
Я приползу к тебе, быть может, утром,
когда рассвет оближет облака,
икая и смеясь ежеминутно,
качаясь и валяя дурака.
А если черти меня вновь закружат,
напустят морок, заплетут в косу,
я приползу тогда к тебе под ужин,
конечно, если вовсе доползу.
Случилось так...
Случилось так, что утром скрипки смолкли.
Секунды капали. Вороны мокли.
Осенней желчью пропитал кондитер
бисквитный Питер.
Случилось так, что ветер в бессознанке,
волынку бросив, взялся за шарманку,
и, что б навар с тоски своей иметь,
он шлялся, с тополей сшибая медь.
Качая задом в ритме радуг Баха,
брела куда-то пьяная деваха,
сквозь морось утра, силуэтом гейши…
Окончен сейшен.
Случилось так, что утро обсосало
Луны шмоток обветренного сала;
и облака седые, цвета стали,
крыши волосами подметали.
Ночь шла домой сквозь мелкий дождик тощий,
в промокший бархат пеленая мощи,
псилоцибиновые прожевав поганки
и снов останки.
Толпа будильников, как будто на расстреле,
как ротозеи, ей во след глазели
и, видя, что Луна уже низка,
крутили стрелкой у виска.
И где-то там, за снами, за домами
день у окна стоял в одной пижаме
и хвастался пред Северной Венецией
своей эрекцией.
Ночь город обняла, он тихо плакал.
Надсадно выла тощая собака.
Луна упала и лежала в луже,
сблевнув свой ужин.
Случилось так, что сдёрнув покрывало
с души моей, меня Судьба узнала.
От удивления выругалась грубо,
осклабив зубы.
В её неоновых глазах, как было прежде,
мерцали мои страхи и надежды.
Бежало время огоньками по гирлянде,
как муравьи и тени по веранде.
И память мерно, в ритме старой клячи,
копытом цокая, свезла меня на дачу,
где прятался от всех на чердаке,
катая шар хрустальный на руке.
В его прохладной глубине, придя в движенье,
мелькали беспокойные виденья,
снов будущих немой синематограф,
Судьбы автограф.
Вертелось время, как комар бескрылый.
И однокомнатный капкан квартирный,
замками кляцнув, заглотил меня.
Кончалась ночь под реквием дождя.
Светлело небо. Стали звонче звуки.
Деревья к облакам тянули руки,
а ветер-девственник, с игривою надеждой,
их влажно-жёлтые трепал одежды.
И лик Судьбы туманился и таял.
Через минуту – комната пустая.
Окурками объевшаяся банка,
и за стеной соседей перебранка.
Случилось так, что сердце вновь стучало.
Дал трель будильник, объявив начало
очередного акта странной пьесы,
где я актёрствовал, вникая в суть процесса,
гипертрофируя эмоции, фальшивя,
лицом кривляясь и душою кривя,
на эту роль назначенный Судьбой,
чтоб, маски сбросив, стать самим собой.
август-сентябрь 98
Вечер
На улице летняя грусть краплёна дождём.
Отключив телефон, снимаю дверной колокольчик.
Без влажно-пьяных друзей, сам с собою вдвоём,
а из-под двери торчит квитанции кончик.
Отключив внешний мир, подключив тишину
и на пальцах ноги заплетя псевдомудру,
я смотрю, как сквозняк растянул в ширину
невесомые сигаретные кудри.
Знал ли вечер, что вновь растворившись во мне,
потеряет своё нежно-жёлтое эго,
Оттолкнул табурет и повис на ремне –
моей верной тоски злополучный коллега.
Каналья
Ночь выдала узор больничный.
В полоску лунную пижамные штаны.
И в небе жарится желток яичный
над чёрным трупом призрачной страны.
По дебрям непролазным подсознанья,
по буреломам вскрытых ран и снов
всё носится какая-то каналья,
сакральных пожирая светлячков.
Её отловом занят южный ветер.
Сплетя сачок из запаха цветов,
он в самодвижущейся золотой карете
прочёсывает заповедник снов.
Загонщики трубят и бьют в жестянки.
Собаки носом пылесосят пыль.
Но здесь лишь психологии останки,
и философий ржавенький утиль.
А эта тварь, которая сожрала
три миллиарда изумрудных звёзд,
живёт в квартале жёлтого тумана,
ползущего из длинных папирос.
Мне ночь дала её координаты.
Сдала её за тридцать медяков.
Оседлан верный боевой сохатый,
с прожекторами на ветвях рогов.
Крылатый лось копытами по крышам…
Хрипато дышит, кровью глаз налит.
И на попоне лунным светом вышит
забытый всеми древний алфавит.
Несёт меня, сшибая звёзды наземь,
сквозь многослойный гамбургер миров,
на битву с этой запредельной мразью,
пожравшей миллиарды светлячков.
Я их плодил секундами бессонниц
в уютном инкубаторе мозгов,
откамасутрив дюжину лимонниц
и парочку мучнистых мотыльков.
Я каждому по батарейке вставил,
все проводки в душе перепаял,
дал свод первичных светлячковых правил
и имена давал от фонаря.
Горстями черпал из ведра и сыпал
с двенадцатого этажа.
И плыла полная Луна, как рыба,
планктона звёздного глотая урожай.
Я вдруг признал в ней тайную вражину.
По брюху вздутому каналью опознал.
Она плыла, и звёзды вниз крошила.
Минуты оставались до утра.
Успеть бы. Санитары моют руки
и кипятят стеклянные шприцы.
Они союзники той полномордой суки,
накаченные, бритые жрецы.
Лось вырулил меня на огневую.
Патронов нет. Придётся на таран.
Я в саван нынче суку упакую,
в предутренний тумана целлофан.
Мне встречный ветер зубы вышибал,
а на спидометре зашкаливала стрелка…
Но санитар к кровати привязал,
и оказалась Луна подделкой,
дежурной лампочкой в тумане штукатурки.
И скалились вокруг меня придурки.
Колдовская ночь
Чёрные тени на окно,
да по очам поволокло,
по очагам, по образам…
Разит сквозняк с лампад шлема огня,
сквозит да рядит в чёрный дым.
Все ряженные на коня
и вяжут рожь в хвосты.
А по лесам, как мураши,
огни костров. Без слов
ловлю их свет в силки,
вяжу в венки. И не страшит
серебряный трезвон подков,
дробящих тишь в ночи.
Луна зевнёт в окно – светло.
Зудит комар. Прилип к стеклу.
Течёт мазутом ночь,
морочит звёздною пыльцой,
просыпет солью на крыльцо,
на замкнутом тобой кругу
проявится лицом.
Ты по смоле ночной венком
плыви, я сплёл в слова
огни костров и эту ночь,
тебя, Луну, себя.
Гребут. Уключины скрипят.
Не спят, хрустят часы.
Секунды до росы.
Всего секундой эти сны.
Шипят огни костров.
Котлы ждут утренней грозы,
не молвя лишних слов.
* * *
Мерцает солнце на кресте,
в бересте облаков.
День нынче снова захотел
влезть в шкуру рубленых стихов.
Растает на глазах глазурь.
Из бурь родится ночь.
Прогонит всю дневную дурь,
пытаясь мне помочь.
И тронет снов осенний лист
носочком башмака.
Рассудок – признанный артист –
опять забыл слова.
Суфлёры пьют и не дают
рассудку ни глотка,
и тени за спиной встают,
растут до потолка.
Я ухожу. Мне в спину крест
из этих мест украдкой вбей.
Я расшвырял стихи окрест,
грехи, впуская в дверь.
Прости того, кого любил.
Кого убил, захорони.
Я воли не давал словам,
лишь вздохи обронил.
В пустой глазнице голубок.
Вот мой клубок ведёт меня
туда, где в паутину строк
мой Бог вплетает нить огня.
Поминки
Исповедуй меня. Обменяй мне грехи.
Я в исподнем белье. Я отведал стихи.
На ладонях огни.
Не согнёт ветерок, не смахнёт.
На последний порог
от дорог на пирок,
словно постный пирог
загони.
На ладонях огни. Толи надо нам?
Толи гарью несёт, толи ладаном.
Толи гады нам подмешали что…
Процедить бы душу сквозь решето,
да откинуть гадкое на дуршлаг.
- Где хозяйка-то?
- Отошла.
Ветер в щели, с крыш, рыщет по углам,
свищет коршуном, выметает хлам,
старый мелкий сор всё метёт на стол
толи пыль обид, толи глупых ссор,
толи снов зола, толи пепел зла…
Иль хозяйка пол не мела?
Пол бутылки водки на пополам.
По глоточку им, по глоточку вам.
Я и сам не прочь, только б было в мочь
пересилить смерть, соразмерить ночь.
Это чёрный ворон разит крылом.
Мне б упиться вдрызг и забыться сном.
Только старый дом всё скрипит дверьми,
сквозняком сечёт со свечей огни.
- Кто стучится в дверь? Заходи, не жди,
нам пугаться грех – сами нелюди.
Наливай-ка хмель под лампады нам.
Но и хмель не тот, тянет ладаном,
да и липкий дым чёрно-приторный,
как притворный плач, нищий, мытарный.
Процедить бы дым сквозь дуршлаг.
- Что, хозяйка-то, не пришла?
Где пустому место, там весть кустом.
Иль пустая месть тут бурлит ключом?
Или эта ночь кривит лица всем,
или сны забыли мы насовсем?
Что кричите вы, как в ночи сычи?
Кто-то в ухо мне прошептал: - Молчи,
не кричи, смотри – над столом дымы,
иль не видишь ты, то, что видим мы?
Пьяный ты совсем, или слеп, как тьма?
Тело что тюрьма, смерть – амнистия.
Вот и праздничек, в волосах зола…
Ведь хозяюшка померла.
Ночной дождь
Черна ночь лицом да лежит туман,
как обман, парным белым варевом
на распаренном поле. Мне в стакан
из окна луна бледным заревом.
Одичал я вдруг. Износился в рвань.
Тронет ветром грудь, кровью харкаю.
Босо шаркаю во свинцову рань.
Белые листы тушью маркаю.
Дымные б клубы нанизать на луч,
но певуч сей день – серый волчий вой.
Над рекой Невой сыпет дождь из туч,
брызжет мне на лист ржавою строкой.
Вот бы прыгнуть в ночь, распахнув окно,
что б оно стеклом дребезжало час,
будто медный таз. За окном темно.
И у всех темно, так же как у нас.
Сад
Не много поводов выпить яд,
но сколько доводов просто напиться.
Не хочешь ли рассказать про сад,
в котором солнце уснуть боится?
не хочешь ли рассказать про сад,
подкинув на руке монету?
Так много поводов выпить яд,
когда в строке так мало света.
Из будней кашицу наварю.
Приправлю потом и слезою.
Забудь всё то, что говорю.
Я болен сам собою.
Забудь всё то, что тебе прочту.
Здесь на строку по капле бреда.
Не хочешь ли отгадать мечту,
подкинув на руке монету.
Не много поводов дело на лад,
но сколько доводов рознь претворит.
Не хочешь ли рассказать про сад,
в который некому дверь отворить.
Не хочешь ли рассказать про сад,
где тело тени пускает в пляс.
Не много поводов сделать лад,
когда лишь дыры за место глаз.
Когда лишь дыры за место глаз,
не трудно волоком по грязи.
Не хочешь ли замесить рассказ
о том, чего нет вблизи?
Не хочешь ли воскресить рассказ
о месте, где тени важнее тел?
Не хочешь ли рассказать о нас,
увязших ногтем в трясине дел?
Пропасть всей птичке. Ручных синиц
дают в нагрузку к журавлям.
Так много поводов со страниц
дать волю голубым ручьям.
Так много поводов со страниц
украдкой душу перекрестить.
В сверканьи и мельканьи лиц
пытаться смыть, чего не смыть.
Залечит дыры луна постом.
Сама проштопает, что дано.
Не хочешь ли рассказать о том,
что только в звоне струны слышно?
Не хочешь ли рассказать про то,
как свечи на вечер наводят грим,
где от порога легли крестом
дороги, легки на помин.
* * *
сквозь себя самого,
не ища ничего,
сам к себе выхожу.
Сам себе расскажу
сказ о денных делах.
А то мне ночь на уста
наложила печать
на все волчии сны.
От вина до вины
один шаг,
как от снов о весне
до реальной весны,
как от слов моих сов
до стены истины.
Сквозь полуночный вой
становлюсь сам собой,
изрезав себя и всё, что вокруг.
В том болоте идей,
что замкнули тень в круг,
оказалось ни вдруг,
что все совы правы,
когда шепот травы
принесли на хвостах.
Оказалось, что всё,
всё на тех же местах.
По ту сторону…
На строгих рыцарей похожее зверьё…
Рука остыла под плащом навеки.
День сдался, прочь отбросив бытиё.
Ночь разомкнула сморщенные веки.
Следит за мной собачим взглядом темнота,
и рядом тень, чернее густой смоли,
и в гулком зале капает вода,
и я под взглядом – беззащитный кролик.
Зажав в комочек душу, трепещу
по-детски розовыми чуткими ушами,
и, как волан, вращаюсь и лечу
по коридорам в этом странном храме,
и падаю, и падаю, и вновь
встаю, весь окружённый темнотою.
Она проникла ядом в мою кровь,
связав уста сухою немотою.
Настурциями выстланное дно
не познанных и тусклых откровений.
Закисшего сознания вино
в бутылях гениальных преснопрений.
Колечками свивая свой наряд,
змея шуршит зелёными камнями,
и выстилает эти камни в ряд,
и ты ступаешь босыми ступнями,
смотря вперёд, на лёд застывших дней,
сплетая мыслей ломких паутину.
Ночь чует смерть и от того мутней.
Луна течёт сквозь туч тугих плотину.
Густой навар. Ночное мумиё.
Словив приход, чиркает в небе строки
на строгих рыцарей похожее зверьё,
скрестив в кроссворд все сроки и дороги.
Начертанный на зеркале рассказ.
Записочка в следах губной помады.
И чей-то гипнотический приказ
разгадывать сакральные шарады,
взаимосвязь где кармы и кармана
превращена в замысловатый код,
в шаманский ритм тугого барабана,
исполненный мне задом наперёд.
И вдруг явился вислоусый Врубель,
укутанный весь в трепыханье крыл,
и с ним летучий тучный пудель,
и оба невменяемо бодры
какой-то бодростью бесцельной и безумной,
какой бывает напоён рассвет,
когда с небес оттенком трупным
на сердце пятнами ложится свет.
Вот тащат на судилище теней…
Под масками не человечьи лица.
А ты молчишь и думаешь о ней,
как о не пойманной волшебной птице.
Она в краю, где тикают часы.
Сидит и бдит над бесполезным телом,
молчит, лишь ночь на все басы
органит за окном и сыпет мелом
на город сонный, замкнутый в кольцо
из туч тугих и чёрных, как резина.
А в небе плавится луны сальцо,
упавшее в флакончик гуталина.
В глазах у Врубеля волшебные каменья.
Зажгли камин и в пляске голубой огня,
сквозь треск поленьев и сквозь чьё-то пенье,
каменея смотрели сквозь тебя.
И пудель опустился у камина.
И лапою прикрыл шершавый нос.
Его зрачки чуть тронуты кармином.
Ошейник тесный из увядших роз,
а на хвосте сливово-синий бантик,
чуть-чуть темнее, чем на Врубеле берет.
И где-то капал гадкий тайный крантик,
как метроном, ответственный за бред.
Сказки зари
Под музыку Джона Зорна
сквозь стену, как сквозь ладони золотой песок,
прошла заря, в дороге сорок сказок
придумав про себя.
Одна из сказок стала ветром.
Другая стала талой каплей с крыши.
Другая - сталь.
Ещё одна - удар по рельсу
в тугой вечерней фиолетовой тиши.
Закрыв глаза, я проведу рукой по отражению в
стекле.
Себя в толпе найти не смог.
Я стал восьмой весенней сказкой -
зелённым молодым листом, оборванным тобой,
когда ты шла беспечно мимо,
когда ты проходила мимо,
беспечно и бесцельно, как роса.
Неузнаваемая
Мне по душе коготочками
голубь, как тату на глине,
вычертит кровными точками
твоё нездешнее имя.
И во имя всех летних гроз,
глаз твоих чёрных тюльпанов,
я, словно гриб на навозе взрос
меж млечных путей и каналов.
То улыбалась мне с неба Луной,
запахом западных ветров.
То обходила меня стороной
в радиусе километра.
То являлась в одеждах, прозрачней мечты,
заплетая в узоры слова.
Всё бледнело вокруг от твоей красоты |
и сходили с ума зеркала.
Грезилась блеском в каждом зрачке
уличных потаскушек.
Но пусто в рваном моём сачке,
и ветер рябью по луже…
А я всё равно носом по ветру.
Пусть вороны клювы дрочат.
Запах твой носится по миру.
Из волос твоих сотканы ночи.
Но ветра по-осеннему грустные
на горбу волокли облака
и у ив теребили без устали
пряди жёлтого парика.
Облака дурака облапошили,
обвели вокруг пальца, лишь сальцо Луны
над полями, где сны мои скошены,
осень плавит под крики совы.
Ворожил…
Рвала ночь зубами лунное вымя.
Ветер звёздами писал на небе своё имя.
И вдогон за ними молния-стрела
через горизонт-границу вести пронесла.
Весело всем диким – в волосах весна.
Взвесила безликих, пьяных ото сна.
В хоровод вводила пламенем костра
и за нос водила до самого утра.
По утру все страхи птахами в окно,
тучами по небу – солнце не видно.
Видно закоптили мы в храме витражи,
раз я ночью тёмной снова ворожил.
Когда бы ни спал…
Когда бы ни спал, я бы знал, почему темно в
зеркале,
когда Шугозеро прячет звезду в рукаве.
Когда проснулся, взглянул, а небо фанерками
заколотили в той стороне.
А жизнь идёт день за днём, сыплет мелочью.
Посмотреть свысока – все дороги петлёй.
Гвоздодёр в руки взять да сотворить в небе
щелочку,
что бы сквозь щель пошептаться с тобой.
Каждый раз, просыпаясь, ступаю не с той ноги.
Говорили, тот свят, кто не прёт против волн.
Я смотрю, как пошли по свинцовой воде круги,
когда ветер опять себе вены вспорол.
А язык доведёт до звезды иль до Кащенко.
Был один паренёк, бубенцами гремел.
Он и Солнце бы мог положить себе за щеку…
Может, просто устал. Может, просто сумел.
Этот город подполье с сырыми застенками.
Посчитать облака бы, лёжа в траве.
Когда бы ни спал, я бы знал, почему темно в
зеркале,
когда Шугозеро прячет звезду в рукаве.
(c) Полушкин Андрей Написать нам Конференция |