<bloodredlove>
Бритвенное лезвие в тонких нервных
пальцах похоже на металлического мотылька,
порхающего по причудливой траектории над белым
: ослепительно белым телом женщины. Ее
алебастровая кожа светится в полумраке комнаты,
разбавленном любопытными огоньками свеч. Желтые,
с оранжевой каймою глаза восковых созерцателей,
истаивающих в томительном ожидании, словно бы
подмигивают участникам беззвучного действа,
торопя их к финалу.
Но те не спешат.
Обнаженная женщина лежит, раскинув
руки и ноги, на смятом куске черного бархата,
небрежно брошенного на холодный мраморный пол.
Ее стыд остался за дверями полутемной комнаты, за
порогом трусливого сознания, поджавшего хвост в
непроходимых лабиринтах морали, за пределами тех
зыбких и вечно голодных пространств, где всякие
правила и ограничения подчиняются игре - а не
наоборот.
Он и она вступили в сумеречную зону
любви.
Лезвие в пальцах мужчины выписывает
причудливые фигуры. Оно подобно кисти художника
: остро отточенной кисти из нержавеющей стали.
Глаза женщины полузакрыты, веки с длинными
черными ресницами слегка подрагивают в ответ на
мимолетные, почти нежные касания лезвия. Ее
дыхание неглубоко и прерывисто; так дышит
страсть, плененная страхом, от которого
наслаждение становится лишь более изощренным. На
белом холсте податливого тела один за другим
возникают алые росчерки, запретные иероглифы
боли, завораживающие текучестью своих черт,
стремительно распускаются диковинные бутоны
киноварных цветов, рассыпаются крохотные
жемчужины багряной росы.
Дыхание женщины учащается и
становится громче.
Когда алая паутина оплетает все ее
тело - грудь, живот, бедра, руки и даже лицо -
мужчина ласково касается ее лба той рукой, в
которой нет лезвия. Страсть вибрирует в кончиках
его пальцев, и глаза женщины в ответ на
прикосновение широко распахиваются, отражая
колеблющийся вместе с пламенем свечей полумрак.
Они влажно блестят и сочатся непроницаемым
светом той стороны.
Совокупление взглядов длится недолго.
- Скорее: -- шепчет она, и рубиновые капли
срываются с губ в пересохший колодец рта.
Ее тело сотрясает крупная дрожь.
Мужчина улыбается одними глазами.
Металлический мотылек взмывает вверх,
столь же стремительно возвращается обратно и
оставляет на его груди длинный, быстро
багровеющий след своих крыльев. Один, другой,
третий:
Болезненная ласка лезвия высвобождает
не только соленый сок плоти, закипающий в тесных
туннелях капилляров. С каждым его касанием
отворяются все новые и новые протоки души,
истекающей отравленной влагой Флегетона,
струящейся прямо из адских глубин. Ее пылающий
поток сжигает остатки сознания,
сопротивляющегося собственной гибели с
отчаянием обреченного: еще один шаг за порог,
навстречу обманчивым, но таким влекущим огням
трясины.
С головой - под мерцающий лед Коцита.
Из пламени - в объятия самого абсолютного нуля.
Рассудок стекленеет и лопается, не выдерживая
смены температур. Сверкающие брызги разлетаются
под сырыми сводами склепа, в котором пульсирует
серый комок мыслящей слизи, и вонзаются в
заплесневелые стены, испещренные знаками
отрицания.
Кровь течет по его телу. Он
запрокидывает голову к потолку, где вне
досягаемости обессилевших свечей черной
паучихой притаилась тьма, и алая пленка второй
кожи лопается, расходясь причудливыми узорами
разрывов. Глоток мрака : глаза жадно пьют цвет
небытия - чтобы, опустившись вниз, выплеснуть
накопленную черноту в окровавленное лицо,
искаженное жаждой и нетерпением.
Губы женщины ловят слова из дрожащего
воздуха, но схватывают лишь обрывки звуков -
низких, гортанных, цепляющихся один за другой,
словно звенья ржавой цепи.
Когда он входит в нее, наслаждение и
боль сливаются в многомерности протяжного стона.
Свечи умирают одна за другой, и тьма берет реванш,
поглощая сплетенные тела, извивающиеся на черном
бархате, пропитанном кровью.
Кровь.
Кровь:
Ткань липнет к горячей плоти.
Скользкие руки сжимают скользкие бедра,
раздвигают их, сминают вожделенную мякоть,
впиваются жалами ногтей в трепещущую кожу.
Мужчина и женщина прижимаются друг к другу в
лихорадочном ритме животного танца, в их глазах
- красная пелена, пузырящаяся, словно болотная
жижа.
Им осталось немного. Алое время течет,
покидая сосуды тел сквозь улыбчивые трещины
порезов, растревоженные исступленными
движениями пары, одержимой одним желанием -
успеть.
Смерть по пятам преследует
приближающийся оргазм.
: Кровь. Последние капли. Последние удары
сердец, сотрясающих бесформенные груды плоти,
дотла выжженные страстью. Дыхание почти
незаметно - уже недостаточно сил для того, чтобы
насытить легкие звенящей пустотой тьмы.
Они улыбаются. Запекшийся багрянец
раскалывается, освобождая губы от своей печати.
Они чувствуют холодное дыхание на
своей остывающей коже.
Они знают - смерть не заставит себя
долго ждать.
***
… с тобой у моря).
Волны накатываются на берег. Лижут выцветший песок и отступают. Вперед – назад. Тик-так. Мгновения шуршат в песочных часах вечности.
Закатное солнце тонет в океане. Бесконечность плоскости, на которой случайным образом (каприз Демиурга? сон Брахмы? своеволие дрейфующих материков?) совместились вода, земля и женщина, уснувшая меж двух стихий, кажется овеществленным отражением бесконечности времени. Впрочем, пространство не имеет границ лишь до тех пор, пока ты лежишь, не поднимая век, и позволяешь прохладному дыханию беспокойной воды касаться кожи, лишенной предрассудков одежды. Если же открыть глаза и, приподнявшись на локте, осмотреться вокруг, взгляд – в который уже раз – сначала скользнет по зеленой глади, словно брошенная умелой рукой плоская галька, и разобьется о перпендикулярную двухмерность неба… а потом споткнется о загорелую до черноты иззубренную полоску гор, преграждающую ему путь в другую половину бесконечности.
Все видимое – конечно. Стоит только впустить в широко распахнутые глаза мир, как он сразу же обретает контуры, абрисы, очертания. Только то, что существует по другую сторону нас, пока закрыты глаза, -- безгранично.
Кто-то внутри тебя соскальзывает с бесстыдно провисающего каната реальности и обреченно подчиняется опасному тяготению глубины. Из роя бесчисленных пузырьков-мыслей, толкущихся в придонной темноте сознания, один стремительно вырывается навстречу падающему – и тут же лопается радужным взрывом понимания (если только бывают выцветшие радуги).
Бесконечно только непознанное. Все пережитое и узнанное на вкус – конечно. Вечно длится только чужая любовь.
Ты поднимаешься. Волосы уже высохли и свились в кудряшки, упорно сопротивляющиеся прямолинейности пальцев. Песок осыпается, но кожа остается шершавой, съеживаясь от задувшего внутри ветра.
Прощальный поцелуй солнца – щедрая предсмертная ласка утопающего.
(я никогда не был…
***
Дыхание заполнивших автобус людей оседает на стеклах мельчайшими капельками влаги. Они постепенно сгущаются, тяжелеют и, в конце концов, срываются вниз, прокладывая тысячи тонких дорожек, сквозь которые мелькают обрывки обычного для поздней осени пейзажа, окрашенного в черно-серые тона – скелеты деревьев, поблекшие стены зданий, прерывистые линии бетонных заборов, остановки и люди, понемногу выцветающие под дождем. Все это кажется нарезанным на тонкие-тонкие полоски, словно смотришь на мир сквозь чуть приоткрытые жалюзи.
Сдержанное ворчание усталого двигателя отдается в теле низкой вибрацией, входящей в ноги и постепенно пробирающейся в мозг, занятый рутинной работой, назвать которую мышлением было бы злоупотребить «высоким штилем». Условный рабочий день закончен, но его эхо еще мечется в одиночной камере черепа. Дорога домой, на другой конец города, занимает почти полчаса, и это прекрасная возможность в очередной раз провести ревизию сделанного и несделанного, чем ты и занимаешься изо дня в день – вернее, из вечера в вечер, потому что поздней осенью в это время тени уже сгущаются совсем по-вечернему и становятся почти осязаемыми.
Несделанного почему-то всегда оказывается больше. Невольно начинаешь думать, что жизнь – это какой-то журнал регистрации невыполненных дел, нерешенных задач, не достигнутых целей. И самое обидное заключается в том, что в абсолютном большинстве случаев обижаться приходится только на самого себя. Каждый день кладбище прекрасных мыслей и высоких порывов в твоей душе пополняется новыми усопшими, на надгробиях которых инстинкт самосохранения лицемерно чеканит бессодержательное «… по вине жестоких обстоятельств». Но если разрыть могилу, непременно обнаружишь на горле полуразложившейся мечты отпечатки собственных пальцев.
Брожение мыслей внезапно прерывается конвульсиями автобуса, притормаживающего свое одряхлевшее железное тело у очередной остановки. Твой взгляд обращается от созерцания закоулков сознания наружу и останавливается на лице девушки, прячущейся под черным зонтом от холодной ласки дождевых капель. Неожиданно наталкиваясь на ответный взгляд, ощущаешь вдруг, как на твоем онемевшем лице оживают губы, складываясь в улыбку. И – о чудо! летнее солнце на исходе осени – она улыбается в ответ и машет тебе рукой.
Что-то внутри толкает тебя к все еще открытой двери, заставляет без извинений пробиться через вязкую массу слипшихся тел… но внезапно ты осознаешь, что так и не сдвинулся с места.
Лязг дверей, отсекающих от тебя от той части реальности, которой принадлежит девушка, улыбающаяся и все еще машущая вслед уходящему автобусу. Машущая тебе.
Тот, кто живет внутри, понуро опускает плечи и берется за холодное древко лопаты. У мертвой мечты – серые глаза, рассеченные тонкими-тонкими полосками, словно ты видишь их сквозь чуть приоткрытые жалюзи.
Дыхание заполнивших автобус людей дрожит мельчайшими капельками влаги на холодной поверхности стекол…
***
Я всегда рядом…
Когда ты склоняешься над старыми фотографиями, осторожно перелистывая пожелтевшие страницы воспоминаний, я смотрю из-за твоего плеча. Когда ты неторопливо гуляешь по окоченевшей набережной вдоль серо-стальной осенней реки, я прячусь в шелесте багряной, медной и почерневшей от ночных холодов листвы, подслушивая твои тихие мысли. Когда море бескорыстно ласкает твое отзывчивое тело, мне тоже достается толика аквамариновой нежности, соленой, как слезы. Когда ты слушаешь хрупкие старые пластинки, из которых проигрыватель извлекает такие же хрупкие звуки, я стою за твоей спиной, облокотившись на каминную полку. Когда кто-то приходит к тебе с букетом окровавленных роз, я вместе с тобой вдыхаю слабеющий аромат цветочной души, даже в смерти умеющей дарить наслаждение своим убийцам. Какое счастье – обнимать тебя холодной осенней ночью, делить одно дыхание на двоих, причащаться тепла твоей спящей души!
Я всегда рядом…
Поначалу меня печалило то, что ты не ощущаешь моего присутствия, однако со временем я смирился с этим. Наши миры никогда не соприкоснутся своей плотью – вот цена, которую я плачу за то, чтобы быть тенью каждого мгновения твоей жизни. Освободившись от смертного тела, я избавился тем самым от неумолимого диктата пространства, разделявшего нас в трехмерной плоскости прежнего существования. Редкие встречи – как мимолетные касания рук, неспособные согреть продрогшие души; разлуки только усиливали холод одиночества. А когда весь мир вокруг тебя превращается в лед, решение дается легко.
Ведь единственное, чего я хотел – это всегда быть рядом…
Разве это не стоит жизни?
Человек, который убивал арлекинов.
1.
Сегодня я с удивлением обнаружил свое тело в самой обычной постели. Чему, собственно, удивляться, спросите вы? Да хотя бы тому, что вчера это была роскошная кровать Викторианской эпохи под разноцветным балдахином цвета вечернего неба, а позавчера – нечто, напоминающее ложе римского императора.
Реальность, не утруждая себя долгими церемониями, рывком вытащила меня из бесцветного небытия, ничуть не похожего на нормальный человеческий сон. Состояние механической куклы, у которой закончился завод или сели батарейки, было бы наиболее точным сравнением. Каждое утро я тщетно ищу в себе следы прошедшей ночи, но обнаруживаю лишь эту зияющую пустоту. Я не вижу снов, я вообще ничего не вижу и не чувствую. Это – незыблемая пустота смерти, из которой я каждое утро рождаюсь заново, собираю себя из осколков и пыли прошедших дней, отличающихся друг от друга лишь декорациями, в которых происходит мое пробуждение.
Итак, сегодня я проснулся в самой обычной постели. Когда-то это уже случалось, но было так давно, что бесполезно даже гадать. Слой памяти, хранящий эти воспоминания, погребен под толщей дней, последовавших за тем бесконечно далеким первым утром; он стал хрупок и навсегда потерял четкость красок, уподобившись древним черепкам, покрытым выцветшими рисунками, с которых археолог, задерживая дыхание, сметает пушистой кисточкой въевшуюся грязь…
О чем бишь я? Ах да, о постели. В этот раз мое ложе приняло форму среднестатистической односпальной кровати, недовольно заскрипевшей, когда я, откинув ватное одеяло, поднялся и сел, босыми ногами угодив прямо в холодные тапочки, устроившие засаду рядом с лежбищем своего хозяина. Было еще темно, но за окном уже брезжил рассвет, расплываясь по стеклу своей невнятной серостью, изливавшейся из-за ровного, словно край ученической линейки, горизонта.
Я несколько раз поджал пальцы ног, чтобы ускорить ток застоявшейся крови, и встал. Ночь, как обычно, лишила меня даже такого невинного удовольствия, как сладкое потягивание до хруста во всем теле. Мой организм уже бодрствовал в полном смысле этого слова – переход из небытия в его иллюзорную противоположность совершился, как всегда, без полутонов, белое сменило черное с неумолимой однозначностью хирургического скальпеля, избавляющего тело от той или иной его части.
Опершись ладонями о самый обычный дощатый подоконник, покрытый местами облезшей белой краской (вчера это была забранная чугунной решеткой амбразура), я от нечего делать принялся разглядывать застывшую панораму за окном. В отличие от моей комнаты и всех остальных помещений Дома она всегда остается неизменной, блюдя свою отстраненную идентичность с упрямством закоренелой девственницы.
Мертвенно-серая почва, в утренние часы цветом напоминающая глину или бетон, при свете дня становится чуть коричневатой, но это отнюдь не добавляет жизни пейзажу, которому она служит основой. Редкие скелеты деревьев тянут свои черные руки к небу в отчаянном призыве хоть раз пролиться дождем, но их мольба остается безответной. Я уверен, они согласились бы даже на неуютную ласку ветра, но воздух по-прежнему издевательски неподвижен. Я испытываю к ним самое настоящее сострадание, ведь наши судьбы во многом похожи: их наказание – пытка статичностью мира; мое – его беспрестанными изменениями.
Есть, впрочем, еще кое-что, отличающее меня от них. Деревья не убивают арлекинов.
2.
Слуга входит, когда уже совсем рассвело. Я сижу на незастеленной кровати, зажав ладони между голых колен. Холодно, но моя одежда по-прежнему висит на видавшем виды стуле (правда, неизвестно, где он видал эти виды). Вытертые джинсы, полинялая футболка, носки. Из обуви сегодня, похоже, только тапочки.
На этот раз слуга одет в рясу мышиного цвета, подвязанную грубым пеньковым шнуром. Правую сторону его груди почему-то украшает значок ГТО, а на руках – внушительные мотоциклетные краги… по шести пальцев на каждой. Невольно опускаю взгляд и вижу выглядывающие из-под края рясы острые носки дамских сапог на безумных шпильках, черный латекс блестит, как асфальт после дождя.
- Не впечатляет, – говорю я слуге, обращаясь к серому туману, клубящемуся выше плеч там, где у обычных людей находится голова. – Дом, сегодня ты не оригинален.
На какую-то неизмеримо малую долю мгновения все во мне застывает в ожидании ответа, но он, как обычно, молчит. Слуги Дома никогда не говорят со мной. В отличие от словоохотливых арлекинов…
Вздохнув, я беру с подноса, который слуга-фетишист держит в руках, высокий стакан из дымчатого стекла. От его темно-красного, почти черного содержимого поднимается пар, пропитанный острым запахом молотого перца. Подогретый глинтвейн очень кстати – взяв стакан, я осознаю с особенной отчетливостью, что продрог до кончиков пальцев.
От первого глотка захватывает дух, после второго – отпускает, а третий разливается по жилам благословенным огнем. Ощущая, как в моем желудке раскаляется доменная печь, я залпом допиваю вино и точным броском посылаю стакан прямо в серую дымку над плечами слуги. Впечатление такое, что брошенный мною предмет с бесшумным всплеском уходит в мутную прорубь. Вот так здесь происходит утилизация мусора.
- Одевай меня, любезный, -- тоном капризного поручика говорю я серому.
Мне очень хочется посмотреть, как он управится с этим делом в своих неуклюжих крагах – хотя я наперед знаю, что для него это не составит труда.
Отправив поднос следом за стаканом, слуга невозмутимо приступает к исполнению моего приказа.
3.
Под толстым слоем красно-черного грима на лице арлекина явственно проступает усталость. Сегодня я вижу это особенно ясно, я чувствую запах этой усталости, в отчаянном броске преодолевающий разделившее нас пространство, заполненное матово блестящей поверхностью лакированной столешницы, кое-где покрытой трещинами, мелкими царапинами и лаконичными древнегерманскими инвективами. Усталость пахнет потом и застиранной курточкой-домино, раскрашенной, как и его лицо, в цвета ночи и крови; этот запах пробирается ко мне в ноздри, неуклюже ворочается в носоглотке, прокладывая себе путь все выше и выше, к влажному комку серого вещества…
Неожиданно я словно бы пробуждаюсь и понимаю, что его взгляд уже схлестнулся с моим, оплел его, как женские ноги оплетают мужские в момент оргазма, и потихоньку переливает в мои беззащитные глазницы свою ненависть.
Я резко откидываюсь назад, спинка стула скрипит под тяжестью моего тела, и скрещиваю на груди руки, уходя в глухую защиту. Змея его взгляда отдергивается, прячась под нахлобученным до самых бровей рогатым колпаком с блестящими бубенцами. Неподвижное лицо-маска трескается провалом рта, гримасу нарисованной боли искажает довольная ухмылка – первый, хотя и не объявленный, раунд за ним.
- Ты убил ее, – тонкие губы-черви шевелятся, с видимой неохотой пропуская слова. – Ты все-таки убил ее. Зачем?
Натянутая нить ожидания обрывается под весом сказанного. Значит, сегодня мы говорим о ней.
Выдвинув один из ящиков стола, я достаю оттуда сигаретную пачку. Дешевая картонка, блеклые краски, убойный табак в серых гильзах с полустертыми красными буквами. Арлекин протягивает мне зажженную спичку, невесть откуда взявшуюся в его пальцах. Я наклоняюсь навстречу огоньку, резво прыгающему на кончик моей папиросы, и глубоко затягиваюсь замечательно горьким, раздирающим горло густым дымом.
4.
- Мы все желаем смерти тем, кого любим. В особенности – тем, кто нам не принадлежит. И не может принадлежать, в силу несокрушимости обстоятельств.
Мой голос кажется мне чем-то, обретающимся вне моего тела, паразитом, который питается моими мыслями, но живет собственной, непостижимой жизнью. Он, совершенно не обращая внимания на мое нежелание говорить, строит ответные реплики из второсортных слов, подобранных на свалке отслуживших свое смыслов, и составляет из них причудливые комбинации, одинаково чуждые любой из существующих игр.
Папиросный дым колеблется в застоявшемся воздухе пропитанного сыростью помещения со сводчатыми потолками. Здесь нет окон, и единственным источником света служит висящий над нашим столом канделябр, утыканный зажженными свечами, которые тают с негромким потрескиванием. Стены кутаются в покрывала мрака, и нет смысла смотреть по сторонам; но я твердо знаю, что за моей спиной, у двери, через которую я вошел, стоит, прислоненный к косяку, лакированный футляр, в котором – смерть моего собеседника, ожидающая своего часа.
- О каких обстоятельствах ты говоришь? – отзывается арлекин. – Она любила тебя, ты любил ее. Тебе нужно было всего лишь отказаться от своего прошлого – вместо того, чтобы укладывать будущее в прокрустово ложе моральных условностей. Ведь ты всегда говорил, что главное в жизни – получить удовольствие, разве не так?
Я затягиваюсь и выпускаю сизый дым ему прямо в лицо. Отвечать не хочется, но голос опять берет верх.
- Все было бы очень просто, мой дорогой друг, – моя фраза пахнет издевкой. – Но ты забываешь, что я любил не только ее. Прошлое, о котором ты говоришь так пренебрежительно, я любил не меньше…
Он разражается хохотом, звучащим в тишине помещения до непристойности громко.
- Чушь! – дребезжание бубенцов аккомпанирует смеху, который мечется, зажатый в сырых стенах. – Ты прекрасно знаешь, что это – несусветная чушь. Страх! Вот что руководило тобою. Страх перед прошлым, которое смотрело на тебя по-собачьи преданными глазами. Сострадание, – губы брезгливо кривятся, будто сорвавшееся с них слово неприятно на вкус. – Жалость. Все, что угодно, но только не то, в чем ты пытаешься меня убедить.
5.
Да, я убил ее.
Признаюсь, я и сейчас думаю, что для меня это было наиболее подходящим решением. Звучит цинично, не правда ли? «Для меня…» Что может быть эгоистичнее? Неприкрытая любовь к самому себе, очищенная от мишуры изысканных оправданий, выглядит малопривлекательно в своей уродливой наготе. И тем не менее…
Два человеческих существа волею случая встретились в сутолоке дней и ночей, наполненных плещущим через край одиночеством. Уравнение без неизвестных, в котором все было ясно с самого начала. Игра на проигрыш, без козырей, припрятанных в рукаве, и хоть какой-то надежды на победу.
У меня был дом, у нее – весь мир… в котором я оказался долгожданным, но незваным гостем. Наши реки текли в противоположные стороны: моя несла свои воды в прошлое, берега которого давно уже застыли, скованные предопределенностью; ее река впадала в будущее, беспрестанно изменяя собственному руслу. Мы перебрасывались бриллиантами редких встреч, которые с плеском погружались в воды наших разбегающихся рек и падали на их неподвижное дно, отмечая течение времени, ополчившегося против нас. Гаснущая рябь медленно расходившихся кругов еще долго тревожила сон, и, оставаясь одни, мы все чаще поднимали со дна упавшие кристаллы, острые края которых беспощадно резали тонкую кожу пальцев и душ. Но мы готовы были платить этой болью за возможность снова и снова раствориться в прихотливой игре солнечных лучей, преломлявшихся в бесчисленных гранях.
Разумеется, так не могло продолжаться вечно. Изрезанные души кровоточили все сильнее, красный туман застилал глаза и чувства, пропитывал разноцветные блики воспоминаний, сводя их к общему, неизменно багровому, знаменателю.
Она не выдержала первой. Я знал, что так будет, и не винил ее. Она была слишком хрупкой для того, чтобы удержать в себе несколько жизней одновременно, смирившись с невозможностью выбора. Все-таки ее река текла в будущее.
Мы расстались. По мере того, как увеличивалась дозировка времени, самого лучшего, по распространенному заблуждению, лекарства, я понимал, что моя болезнь безнадежна. Впрочем, я догадывался об этом и раньше, при появлении самых первых симптомов, но…
6.
- Все свои муки ты придумал сам, -- шипит он. – Выбор оставался за тобой, и сделать его было тебе по силам. Но ты испугался ответственности – извини, что приходится говорить такие банальные вещи.
Я смотрю на рисунок его лица, и в затейливой игре свечных отблесков, смешанных с обрывками мрака, оно кажется мне тающим, словно воск, от презрения и самодовольства.
- У нее тоже был выбор… - начинаю я, но арлекин сразу же вклинивается в узкую щель между моим торопливым голосом и запаздывающими мыслями.
- Согласен, -- произносит он, прицеливаясь сквозь прорези глаз. – И она выбрала. Не ее вина, что она не могла больше встречать и провожать. В конце концов, ей пришлось бы жить в аэропорту…
И он опять заходится своим мелким, дребезжащим смешком, которому вторят угодливые бубенчики на трясущемся колпаке.
- Разумеется, тебя не устраивал такой вариант, -- говорит он, отсмеявшись и воспринимая мое молчание как позволение продолжить. – Тебе хотелось иметь все и сразу. Удобное, уютное прошлое, обустроенное по всем правилам человеческой утопии, и одновременно – нечто, прямо ему противоположное. Ты называешь это параллельными жизнями… а для нее это было лишь затянувшееся умирание. Ты возвращался домой и оставлял ее умирать в одиночестве. Согласен?
- Ты сбрасываешь со счетов мои чувства, -- я наклоняюсь навстречу улыбке, плавящейся в нервном свете. – Ты не можешь, не должен говорить так…
- Ха! Это почему же? Так ли уж тяжело тебе было? Признайся хотя бы самому себе – да, поначалу болело и жгло, но ты же притерпелся? У тебя было твое прошлое, и оно помогало тебе забыться до следующей встречи. А у нее не было ничего, кроме тебя и снотворного.
Я закуриваю новую сигарету. Дым – мой союзник, он пропитан мною так же, как и я – им. Это особенно приятно сознавать, глядя на то, как раздраженный арлекин часто моргает, протирая слезящиеся глаза.
- Ты хочешь сказать, что я не способен любить по-настоящему? – спрашиваю я, заполняя возникшую паузу. – Тогда скажи, зачем мне было убивать ее? И зачем мне было убивать себя?
7.
Нелегко рубить Гордиев узел, которым являешься ты сам…
Достать таблетки, напротив, было несложно. Фармацевт, получив честно заработанные дензнаки, не стал их пересчитывать – все-таки мы были старыми друзьями. Он даже не стал задавать вопросов, и за это я мысленно выписал ему отдельную благодарность.
Я не видел ее около полугода. Все это время я не дышал, но и не умирал. Странное состояние человека, которому удалили легкие, но забыли известить об этом чрезвычайном происшествии сакраментальную старуху с косой. Я холил и лелеял боль, угнездившуюся в груди, с нетерпением ожидая теперь уже действительно последней встречи.
Был вечер, и звезды постепенно отвоевывали небо у слабевшего солнца. Мы вместе перебирали ничуть не потускневшие бриллианты общих воспоминаний, наши единственные настоящие сокровища; тихая грусть украдкой присела у краешка стола, обещая быть молчаливой и неназойливой гостьей.
Мы тоже были на удивление немногословны.
- А помнишь тот пруд и уток…
- Помню. Конечно, я помню.
Мы вместе листали партитуру памяти, извлекая из прошлого невесомые звуки утраченного счастья, послушно оживавшие в настороженной тишине пустой квартиры. Мы отдавались плавному течению музыки, звучавшей внутри нас… и вдруг, на мгновение посмотрев ей в глаза, я почти испугался – мне показалось, что в них мелькнуло понимание.
- Кофе?
- Лучше чай… я хочу выспаться, завтра – тяжелый день.
Симфония отзвучала.
Я поднялся, но она остановила меня едва заметным жестом.
- Не надо, я сама приготовлю.
Таблетки сделались липкими в моей предательски вспотевшей ладони. Я боялся настаивать, боялся, что она вот-вот заподозрит неладное – наши души звучали в одной тональности, и малейшая фальшь могла быть тут же услышана.
Наблюдая за тем, как она, стоя ко мне спиной, наполняет кипятком чашки из тонкого фарфора, я лихорадочно прикидывал возможные варианты действий. Меня выручил телефон: его резкое дребезжание вспороло вязкую тишину, и она вышла из кухни, чтобы ответить на звонок.
К ее возвращению все уже было готово. Я сидел, не притрагиваясь к своему чаю, и ждал.
Сначала я хотел увидеть, как она умрет.
Фармацевт не обманул. Ее смерть была легкой и почти незаметной. Просто перестало биться сердце, дрогнули веки и расширились вдруг зрачки – а секундой позже от нее осталось лишь тело.
Вот так. И никакого пафоса. Но я до сих пор уверен в том, что она пила свою смерть, прекрасно сознавая, что делает.
Потом пришла очередь второй таблетки.
Потом – беззвучная пустота вечности и пробуждение в многоликом Доме.
8.
- И устранился от последствий… -- арлекин подводит черту, и в его голосе я с удивлением отмечаю пробивающиеся ростки усталости. – Сбежал от себя и мира, слабак, прихватив ни в чем не повинную душу. Мучайся теперь с тобой.
Он фыркает, как рассерженный кот.
Я не отвечаю.
Беседа, одинаково неприятная для обоих, закончена, и пора переходить к следующей части навязанного нам обоим ритуала.
Кто же он на самом деле, думаю я: жертва или орудие наказания? Послушный исполнитель воли моего Ада или такой же, как я, узник? А может, то и другое вместе, и его кара – казнить меня моим собственным прошлым?
Но он снова запустил свои когти слишком глубоко. Казалось бы, по прошествии тысяч и тысяч дней впору свыкнуться с этой ежедневной экзекуцией, впору превратиться в бесчувственный камень, которому наплевать на клыки и жала, абстрагироваться от собственной совести, обряженной в дурацкий колпак и курточку-домино цветов ночи и крови.
Однако Ад хитер – он выбирает тебе пытку, к которой ты никогда не сможешь привыкнуть. Эта боль не может приесться, как сладкие пирожные – она совсем из другого теста.
Арлекин продолжает ронять свои тяжелые, как камни, слова в колодец моей души, но тот уже полон ими до краев. Я тушу окурок о столешницу и поднимаюсь, отодвигая стул.
Там, у стены – лакированный черный футляр. Мои пальцы жадно подрагивают, когда я открываю его; они истосковались по вожделенному холоду металла и гладкому дереву ружейного ложа. Я вынимаю заряженный дробовик и поворачиваюсь к столу, мерцающему желтым пятном света в сгустившемся мраке.
Он продолжает говорить. Но я не стану закрывать свои уши, у меня есть идея получше – я заткну его рот.
9.
Помнит ли он свои предыдущие смерти? Помнит ли боль, вгрызающуюся в тело после того, как грохот выстрелов разрывает его барабанные перепонки?
А может, Ад каждый раз посылает мне нового арлекина?
Эти вопросы, как обычно, проносятся в моей голове, словно порыв несвежего ветра, когда я стою над его телом, залитым быстро темнеющей кровью, толчками выбивающейся из черной дыры на месте сердца. У меня было время попрактиковаться в стрельбе… слишком много времени, чтобы промахиваться. Я дарю ему легкую смерть в обмен на то, что он каждый день вонзает жало своего языка в мою израненную душу.
Любезность в ответ на любезность.
Дробовик с грохотом падает на камни пола, холод которого я чувствую сквозь резиновую подошву тапочек. Я слушаю эхо, постепенно слабеющее, и мне кажется, что хаотические звуки, умирающие в четырех стенах, в последние мгновения упорядочиваются, превращаясь в чуть слышный вопрос.
- Зачем ты убил ее? – шепчет истончающееся эхо.
- Я не хотел умирать в одиночестве, – вдруг, наперекор моей воле выпархивают изо рта слова-птицы, исчезая под темными сводами.
За спиной лязгает подслушивавшая дверь.
Я вздрагиваю от неожиданности.
Что такое? В нарушение протокола, не менявшегося с того самого первого дня, который давно уже выветрился из моей памяти, слуга больше не ждет меня за дверью. Он входит, неся в руке мерцающую свечу, неторопливо приближается, минует меня и идет дальше, пересекая ту невидимую линию, которая отмечена недвижной тушей стола и трупом арлекина, лежащего рядом.
Слуга на секунду останавливается и делает мне знак следовать за ним.
Что-то новенькое… Хоть какое-то разнообразие, думаю я, пригибая голову, чтобы пройти в низкую дверцу, обнаружившуюся по другую сторону темноты. За ней – ступени, стремительно бегущие вниз, и мне приходится поспешить, чтобы угнаться за ними.
Я спускаюсь в подвал Дома. Слуга, как обычно, безмолвствует, предоставляя карт-бланш моему воображению.
- Хреновый из тебя Вергилий… -- говорю я туманноголовому созданию.
Его спина выражает полное и безоговорочное согласие. Звуки моего голоса катятся вниз, словно просыпавшиеся горошины, с глухим стуком отскакивая от скользких ступеней и сырых стен.
Внезапно лестница обрывается, вплотную подступая к окованной железом двери, на которой грубо нарисован рогатый колпак арлекина.
Тревожное предчувствие от души пинает меня в солнечное сплетение.
Скрип ключа в замочной скважине – и вот мы по ту сторону двери.
Здесь нет окон (ну, разумеется!), но неяркого пламени свечи вполне достаточно для того, чтобы разглядеть неуклюжий топчан, примостившийся в дальнем углу, кособокий стул, а на нем – аккуратно сложенный колпак с тускло поблескивающими бубенцами и коротенькую курточку-домино.
Дверь лязгает за моей спиной.
Дом вторит ей беззвучным хохотом.
10.
Я просыпаюсь в душной каморке, стены которой дышат сыростью и запустением. Потолок необычайно низок – кажется, что он давит на грудь. Дышать трудно, да и не очень-то хочется.
Поднимаюсь, обнаруживая, что совершенно гол и ужасно замерз. Кроме того, кожа лица стянута подсохшим гримом – мои пальцы ощущают его шероховатую поверхность.
Чтобы согреться, несколько раз приседаю, а потом отжимаюсь от пола. Необработанный камень плит оставляет на поверхности моих ладоней рельефный оттиск своей топографии.
Где-то должна быть свеча… Я впервые здесь, но каким-то образом уже знаю точное расположение всех элементов небогатого интерьера. Искомое обнаруживаю на ощупь с первой попытки – ржавый подсвечник, увенчанный бесформенным комком оплывшего воска, висит на стене, прямо над изножьем моего топчана. Удивительное дело, но стоит мне лишь коснуться его, как свет вспыхивает сам собой – фитиль разгорается, с треском и шипением разбрызгивая радужные искры. Пламя быстро набирает силу, и в его мятущихся отсветах я вижу сложенный на грубо сколоченном табурете костюм арлекина.
Одеваюсь. Ткань, холодная и грубая, немедленно вступает в конфликт с телом, разгоряченным физическими упражнениями. Я натягиваю облегающее трико, застегиваю пуговицы тесноватой курточки и напяливаю дурацкий колпак с бубенцами.
Таковы правила, которые диктует Дом, нависающий надо мной своей безмолвной громадой. Я заживо погребен в его молчании и закован в кандалы предопределенности, которую не в силах изменить.
Я – обвинитель, действующий от имени безымянной сущности, которую воплощает Дом. Когда-то я был другим… но чем пристальнее я вглядываюсь в калейдоскоп собственного прошлого, тем туманнее делаются его очертания, тем расплывчатее мозаика событий, которые неизменно ухитряются оставаться за пределами моего внутреннего зрения.
Дверь распахивается приглашающим жестом. Ваш выход, палач.
Что ж, я готов. Лестница, еще одна дверь – и я вступаю в светло-желтый круг, очерченный томными свечами канделябра.
Внезапно мое тело сотрясает крупная дрожь. Но бояться нечего: это всего лишь побочный эффект обретения знания. Оно заполняет меня, как рука – пустую перчатку; оно всплывает из глубин моего сознания, словно пузырь болотных испарений, и взрывается на поверхности разума, пропитывая мой беззащитный мозг; оно вспыхивает, подобно вырвавшемуся на свободу факелу газа, опаляя меня изнутри. В его ослепительной вспышке я превращаюсь в ничто и тут же рождаюсь вновь.
Это знание необходимо для того, чтобы достойно вести беседу с тем, кто сейчас появится из двери напротив.
И вот она входит, испуганно озираясь. Первый раз в Доме, первый раз в подвале Судилища … я позволяю себя снисходительную усмешку, чувствуя, как противится ей окостеневший грим.
- Присаживайся, -- говорю я. – Не бойся.
Вопрос, который я хочу задать ей, уже обжигает мне язык. Дело в том, что теперь я знаю не только причину ее появления в Доме, но и помню все, что случилось со мной самим – впрочем, я подозреваю, что первая же ночь отнимет у меня это знание.
Дом натягивает невидимую узду, и я давлюсь собственными словами. Вместо вопроса, который я хочу задать, из моих уст выходит нечто иное.
- Зачем ты убила его?
Она вздрагивает и прячет лицо в ладонях. Я безучастно слушаю ее негромкие всхлипывания – как ни странно, в душе у меня разом наступает полнейший штиль.
Теперь я знаю: вторая таблетка была лишней. В моем чае уже был яд – еще одно доказательство того, что созвучие душ стоит смерти.
Итак, сегодня мы говорим обо мне.
Дом внимает тихому шороху слов…
Приближение к Кортасару
1.
Сиеста.
Сквозь тонкое стекло окна прозрачное небо, напоенное полуденным жаром, дышит спящим в лицо, ничуть не смущаясь их наготой. Утомленные любовью тела, разметавшиеся на смятых простынях, заключены в тонкую скорлупу бунгало, одного из бесконечной вереницы эфемерных строений, робким пунктиром протянувшихся вдоль плавящегося в солнечных лучах морского берега. Беспокойная вода, не знающая сна, своей прохладной аквамариновой лаской пытается бороться с горячкой, охватившей мир… безуспешно, как и вечность тому назад, когда еще не было ни самих бунгало, ни тех, кто, утомившись от любви, мог бы наслаждаться в них жарким беспамятством сна, обволакивающего сознание призрачной пеленой сменяющих друг друга видений, в которых любовь, до этого стесненная тремя координатами бытия, обретает новые измерения и краски, невозможные наяву.
Я чувствую твое дыхание у своего плеча, легкое и безмятежное, как касание крыльев порхающего мотылька, который не подозревает о краткости своего века, а потому лишен страха, не позволяющего нам, громоздким и бескрылым, до конца раствориться в каждом из неповторимых мигов собственного существования. Тех неощутимых мигов, бесконечное число которых умещается всего лишь в одном промежутке между ударами наших больших сердец.
Наши тела пахнут друг другом, и от этого смешения запахов рождается третий – неуловимый аромат близости, дрожащий на грани воплощения в словах и действиях, дразнящий обоняние своим неуловимым присутствием, на которое мы отзываемся так же, как виртуозно настроенные инструменты откликаются на касание пальцев магистра Игры.
(Я почти вижу, как у изголовья нашей кровати материализуется из полуденного марева все понимающий призрак старика Гессе, вызванный неосторожным движением памяти…).
Открываю глаза и смотрю на твое лицо. Оно с обезоруживающим сладострастием невинности отдается ласке медлительных солнечных лучей, проникающих в наше хрупкое убежище, хранимое шелестом моря, в безбрежности которого растворяются звуки, и мысли, и чувства.
Наслаждаюсь игрой солнечных бликов внутри крошечных капелек пота, застывших над твоей чуть вздернутой верхней губой – соленое искушение для моего языка.
Как жаль, что тебя – нет.
И никогда не было.
2.
Все было совсем не так.
А что, собственно, было?
Город, уснувший на перекрестке нескольких эпох, говорящий на сотне языков, пропитавшийся космополитизмом и одновременно – самовлюбленный до крайности. Отбрасывая суматошный восторг неофита, я безоглядно погружаюсь в водоворот видений, навеянных воспоминаниями застывшего камня, мерное дыхание которого ощущаю кончиками пальцев. Город как Маракотова бездна – погружение превращается в падение, стремительное, захватывающее дух скольжение вдоль оси веков. Я знаю наверняка, я чувствую наперед, что этот стремительный полет сквозь толщу времен и калейдоскоп образов не оборвется внезапным ударом о какую-нибудь пошлость. Нет, город сей просто-напросто не имеет дна, он неисчерпаем, как сама любовь – чуть-чуть болезненная, чуть-чуть тоскующая любовь, превращающая тебя в вечную жертву его вневременного обаяния.
Ты неотделима от этого города. Я узнаю тебя постепенно, я осторожно складываю разноцветные стекляшки чувств и воспоминаний, которых у меня никогда не было, в бесконечно прекрасную мозаику души, созвучной музыке совершенства. Город как камертон, и по прошествии одной-другой вечности я с его помощью настраиваюсь на верную ноту, все чаще умудряясь попасть в нужную тональность. Мне помогают твои руки, которых я касаюсь словно бы невзначай; мне помогает красно-белое содружество неравнодушных роз; помогает небо, которое становится ближе там, где звучит кристально чистая тишина. Свеча, тающая между нами в полумраке – моя тайная сообщница в приобщении к твоей печали.
Нет ничего проще слияния тел, нет ничего сложнее слияния душ. По странной прихоти случая я получаю флэш-рояль с самой первой раздачи, но удача так обманчива – судьба, сдавшая карты, вовсе не собирается играть со мной, потому что уже взяла верх. Мне остается лишь любоваться раскладом, стараясь не замечать снисходительной улыбки соперника, победить которого невозможно в силу изначальной предопределенности поражения. Рок – самый искусный шулер, но я делаю первый шаг, становясь на зыбкую почву иллюзорной игры, я повышаю ставки, повинуясь холодному азарту обреченного, зная, что эта и все последующие партии закончатся не в мою пользу. Отражение моего знания – в недвижных колодцах твоих глаз, из которых я пью чистейший яд; я сам выбираю свою смерть, тем самым возвышаясь над ней.
Я хотел бы отдать тебе всю свою жизнь без остатка.
Жаль, ее у меня нет.
3.
Все было совсем не так.
Все – было.
Все…
Однажды утром ты просыпаешься и с ужасом осознаешь, что в твоих легких больше нет воздуха. Как будто вся планета за одну ночь утратила спасительный покров вожделенного газа… но нет, ты обнаруживаешь, что грудь женщины, спящей рядом, едва заметно, но равномерно вздымается.
Твой ужас делается от этого лишь сильнее. Два наиболее правдоподобных объяснения сталкиваются в твоем мозгу, словно курьерские поезда, погребая тебя под обломками вероятностей. Либо твое тело отказывается от той субстанции, которая столь долгое время служила ему пищей – ведь воздух (дух?) насыщает нас вернее всего; либо сама эта пища пришла в негодность и больше неприемлема для тебя.
Все это время ты безуспешно пытаешься вдохнуть. Дикий цветок боли, распустившийся в твоей груди, делается только ярче от череды бесплодных попыток. Боль жалит, разламывает на куски, рвет на части и разъедает тебя – кажется, что кровь в твоих жилах в одно мгновение превратилась в сильнейшую кислоту.
Страдание чревато прозрением. После десятитысячной попытки вдохнуть, когда в груди прорастают стальные тернии, укореняющиеся с убийственной обстоятельностью, ты понимаешь, что больше не в состоянии дышать в одиночку – так, как делал до сих пор, несмотря на все старания близких разделить с тобой это бремя. Тебе нужен тот, кому ты доверил бы соучастие в этом сакральном действе, дарующем влечение к жизни, тот, кого ты выберешь сам, безошибочно ориентируясь по мерцающим маякам боли.
Ты знаешь имя. Ты знаешь голос. Тебе знаком уют ее тела. Но, кроме всего этого, ты знаешь и то, что гостеприимство ее души не вечно – ведь всякий гость, у которого есть свой дом, так или иначе в него возвращается.
Ты отбрасываешь это знание в сторону, ты высвобождаешься из него, как из старой кожи, сдираешь с мясом и кровью, не обращая внимания на боль – ха! по сравнению с тем, что съедает тебя изнутри, это – всего лишь тень боли. И снова телефон отвечает ее голосом, и снова в стуке колес растворяется имя, и снова Кортасар, не щадя себя, говорит о тебе…
Неспособность дышать в одиночку не всегда означает смерть, но всегда – боль.
(c) GEEz Написать нам Обсуждение |