Короткая история о том, чего никогда не было
Я смертен, и очевидность эта уже почти не угнетает меня. Прыгая в сырых могилах моих бывших и будущих жертв, легкий и примитивный, как блоха, пытаюсь думать, и мысли как липкие грязные мухи, и руки ледяные, и лицо в зеркале табачное, в лиловых подтеках.
Рождественские сладости
Радужно и питательно быть белым
мучнистым червем, чтобы вкушать радостей из
теплых душистых зерен чужих насыщенных
праздников…
И после безмятежно тошниться и
гадиться сладким печеным яблоком, звонким
детским смехом, мишурой и блесками… Всякой
прочей ароматной лучистой роскошью, что никогда
не усвоится во мне… И ни за что не страдать о
своей категорической несовместимости с колючими
цветастыми фейерверками, золочеными пухлыми
херувимами и толстой красной свечой, схваченной
у основания гладким желтым бантом. На скомканных
подушках валяться в бледности и немощности, тупо
и бездумно наблюдая мятые экскременты
похмельного Рождества. И ничего не жалеть…
Дырявая память
В этот раз я умер абсолютно случайно,
как, впрочем, и предполагал. Но ведь какой
занимательный был день. Соткан ярко, вычерчен
весь, до мельчайших подробностей. Мне следовало
догадаться о том, что теперь уже произошло со
мной, с самого начала. Потому что появился этот
запах. Запах свежий, волнующий, радостный. Нежный,
как детский смех. Он преследовал меня с раннего
утра, а совсем - совсем перед смертью стал
оглушительно громким, пропитав всё во мне и
вокруг меня. Странно было не вспомнить, просто не
догадаться, что всё это предстоит мне именно в
этот день, с самого его начала.
Когда всё произошло, я задохнулся от
горячей ослепительной боли, а после, очнувшись,
растерянный и необъяснимо легкий, увидел под
собой груду, именно груду, я не вижу иного
определения, молодого здорового мяса, обтянутого
грязно-розовой кожей и закутанную в темные
тряпки. Ах, нет, в одежду... Я ушел от своего
некрасивого разлапистого тела, развалившегося
на асфальте, безо всякого сожаления. Мне, как и
всегда, было странно и немного противно от того,
что я так долго таскал эту нелепую тушу за собой.
Как тягостный, уродливый крест…
Да, и еще… В серебристом тумане
расслаивающихся мыслей я рассмеялся одной из
них, очень верной. Конечно, я вспомнил этот
кирпич, ловко раскроивший мою голову. Я помнил
его, и конечно я о нем знал. Забавно, что
вспомнилось это лишь тогда, когда перестало
иметь для меня хоть какое-нибудь значение. Ведь
этот кирпич, он был здесь всегда, и ждал меня еще
тогда, когда никаких кирпичей в природе не было…
Какая-то абсурдная
Природа, ведь мне достоверно известно, что
Топкие болота вашего сознания ничуть
не ароматнее моей Тинистой ядовитой лужайки…
Нам не суждено
ходить друг к другу в гости, но зато дарено умение
густо, тесно и уютно сиживать, бывало, на разбитых
завалинках, петь хором или невпопад, яростно,
поломано и фальшиво, о чем-то неестественном, но
бесконечно нужном, и беспрестанно болеть всеми
дозволенными человечеству болезнями, цифра
которым – не счесть.
Мы поем, орем, визжим, шепчем, хохочем,
пускаем слюни… Озлобленные, розовые, слабые,
насыщенные, ни за что не сломленные. Потому что
нас никому не сломать, потому что нас некому
ломать, потому что мы сломали бы себя сами, и
ломаем, но не всегда хватает сил. Или желания, или
просто это ничего не меняет. Не меняет потому, что
нечего менять.
Мы знай себе поем, запойно закинув
голову. Туда, ввысь, к проклятому недосягаемому
небу, истерично усыпанному заплесневелыми,
огорошенными звездами. Поем о том, что было
когда-то и где-то, о том, что будет неизбежно
скоро, то есть никогда, то, что, скорее всего,
будет вчера, конечно вчера, в то самое вчера, до
которого мы наверняка уже не доживем.
Потому что мы, собственно, и не
рождались навовсе, но почему-то с рождения
думали, страдали и мечтали только о смерти. И
прописывали ее с заглавной буквы, и не могли
ничего понять, а позже исчезали вдаль, вглубь, в
то самое вчера, которое почти то же самое завтра в
этом сегодня, из которого мы уйдем, так и не успев
в него прийти…
Уйдем, никого не понявшие и ни чем не
понятые, с поломанным флагом и вырезанными
гландами. На жестком щите, в потертой коже, все
такие же скучные, как вся эта несуществующая
жизнь.
И ведь и были мы такими всегда, то есть
никогда но, конечно же, постоянно. Замкнутые,
густые и светлые, как глаза мертвого младенца,
бледного, тихого, с голубоватой кожей и
раздувшимся животиком.
Мертвая лесная Невеста
В теплом лесу плавают белесые тени.
Кутаясь в липкие паутинки, расплетаясь витками в
солнечных бликах земляничной поляны, сторонясь
переломанных мохнатых сосен, они бережно
расплываются дрожащей фатой вокруг светлого
лица древней никогда не рожденной мертвой лесной
Невесты.
Она лучшая, она нежная, ее ласковое
тело напоено густым ароматом жаркой земляничной
ягоды, нанизанной на сухую сосновую иголку,
печальным запахом увядающих ландышей, свежестью
гладкого лесного озера, осенним тлением ржавой
листвы.
Нервными тонкими пальцами она гладит,
трогает пронизанный нежными лучами солнца
воздух, и бесчисленные пылинки ластятся к ее
пальцам, кувыркаются, нежатся, совсем не боятся
её. Они – это она… Пыльный сгусток, неверная
тень, полустертый след миллионов забытых веков,
канувших в бездонную яму Вечности.
Случай в метро
“…Берег мой, берег ласковый,
Боль моя, ты покинь меня…
Я полечу к родному дому.
Отсюда к родному дому…”
Скрипка выводила мелодию так чисто
и печально, что сердце задрожало и расплакалось.
Она разливалась по переходу, впитывая в себя шум
эскалатора, шорох сотен ног, гул непрерывно
приходящих и уходящих электричек. “Берег мой,
берег лаааасковый, боль моя!…” Боль моя.
Удивительный стройный мальчик в
косой кожаной куртке. Такой чужой, посторонний
этой волшебной скрипке, из которой он плавным,
легким смычком извлекал эти нежные звуки. Боль
моя, ты покинь меня. Я весь черный сегодня. Весь в
черном. Сегодня. Снаружи и внутри глухая плотная
чернота. Я весь в ней, как муха в банке с
чернилами.
Люди - монстры. Дикие, устрашающие
уроды. Я не вижу ни одного красивого лица. Они
нетерпимо уродливы. Нет, я не боюсь. Мне просто
гадко. Словно глядя на них, прикасаясь к ним, я
испачкаю глаза и руки. Какой-то слизью.
Омерзительно. Захожу в электричку, даже не
прикасаюсь к поручням. Захлопнулись двери,
отрубили музыку. Я стою в голове вагона, лицом к
нему. Передо мной длинный проход, тоннель,
заполненный сумками, кульками и ногами сидящих
людей. Гулко, гулко, гулко… Оглушительно гремит
вагон. А я читаю стихи, я пою их. Беззвучно шевелю
губами, вокруг все плывет и туманится. И вдруг из
зыбкого тоннеля, из цветных пятен одежды,
проявляются сначала неуверенно, а потом четко,
четко, совсем ярко, два холодных студенистых
рыбьих глаза. Два больших карих глаза, обведенных
для устрашения жирной черной чертой, со
свисающими хлопьями туши на ресницах. Они нагло
смотрят на меня, лезут в меня. Сначала с
любопытством, потом с откровенным презрением. И я
читаю, читаю стихи. И смотрю в эти глаза, и на эти
рыжие размазанные губы. Читаю для них. Стихи.
Дивные, нервные, с терпким привкусом моря. О
любви, тоске и верности. О больших и близких южных
звездах. И вагон качается, как пьяный. А я трезвый.
Пока. И мне не стыдно, что я читаю ей эти дивные,
нервные стихи. О, если бы я был пьян, я бы просто
смеялся и кричал прямо в это грузное лицо, в этот
толстый, красный, приплюснутый нос, в этот
дрожащий подбородок…
Моя остановка. И я медленно, очень
медленно выхожу. Она провожает меня взглядом, в
котором плещется, как моча, страх и
растерянность. Я уже стою на платформе. И уже
захлопываются двери. И я держусь за этот взгляд, и
она тоже выворачивает голову. Длинные звонкие
секунды, и все исчезает.
Я остаюсь на платформе, весь эдакий,
одинокий, единственный и неповторимый. Пустой,
глухой, слепой, очень веселый. Она всё поняла. Она
только что увезла меня с собой в этой ревущей,
наполненной чудовищами электричке.
И я расхохотался. Тихо расхохотался,
мелко дрожа животом. Мне стало жаль. Её. Потная
квашня с наглыми рыбьими глазами и багровым
пятнистым румянцем на обвисших щеках.
Поверьте, я - не лучшее приобретение.
И очень скоро она это поймет… “…Облаком, сизым
облаком я полечу к родному дому…”
Случай в метро I
Я толкался в вагоне. Я рвался, я
плавился ненавистью… Я бил их лица, потные,
загримированные лица об поручни, липкие от их
рук. Об запотевшие стекла, матовые от их
смрадного дыхания. Я выпихивал их в закрытые
двери, разнося вдребезги их теплыми, вонючими
одеждами полустертую надпись “не
прислоняться!”. Я неистовствовал, как древний
викинг, шевелящий ноздрями вдыхающий полной
грудью свежий запах крови своих врагов.
Еще пара остановок, и я уже убивал
их. Медленно, мысленно…Пока мысленно.
Новая остановка. Вагон вдохнул,
выдохнул, заколыхался, как возмущенная еврейская
мамаша, и заглотал новую порцию свежих еще с
мороза тел. Трепетный, острый девичий локоток
ловко воткнулся в мои ребра, а милое, остроносое
личико умиротворенно склонилось на моё плечо. Я
взвыл от боли, в глазах прыгали зеленые мячики.
Восприняв их мерцание как призыв к действию, я с
редкой, ослепительной, несомненной ненавистью
вцепился нечищеными зубами в этот остренький
сахарный носик. И с радостью увидел перед собой
два её вспыхнувших, кричащих голубых глаза.
Она судорожно заелозила и стала
водить длинными пальцами с острыми коготками, я
скорее чувствовал, чем слышал их ритмичное
шуршание о мою кожаную куртку где-то в районе
грудной клетки. Несчастная! Её руки были плотно
сжаты соседями, да и левый локоток надежно засел
в моих ребрах. Она не кричала, только сильно,
чувственно дышала мне в подбородок чем-то
сладким, какой-то детской жвачкой.
Тем временем я не отпускал носик,
только медленно, ритмично смыкал зубы. Радовался,
ликовал, что они еще такие молодые и острые, не
стертые грубой пищей. И что под их натиском
трещат и ломаются нежные хрящики.
- Отпустите меня, - прошипела девушка. В ее
словах не было чувства, её голос звучал
неубедительно. Так шипит мокрая тряпка,
припаренная раскаленным утюгом. Я задумался было
над этими словами, но в тот же миг в ее шею, ранее
бледную, а теперь красную и вздутую от
напряжения, вцепился с глухим рыком сосед слева.
Очевидно, она проколола ему шпилькой ногу, и он не
мог более терпеть. Голубые глаза перед моим лицом
зазвенели, засияли, затуманились, залились
мутной влагой. Страстное дыхание сменилось
горячими плевками воздуха. Мой подбородок
запотел, мои ребра заходили ходуном под
действием отчаянно вибрирующего локотка. Я в
панике разомкнул челюсти, я пытался отпрянуть
назад. Меня заливало кровью. Поезд бешено мчался
по длинному перегону. Плотно спрессованные
человеческие тела вторили его движениям. И
тревожная окровавленная пара тоже не выбивалась
из общего ритма.
Задыхаясь, поезд прибежал к станции
“Университет”. Вагон выдохнул влажные мокрые
тела. Я почувствовал дивную легкость. Локоток
выпрыгнул из моих ребер. Мужчина, урча, с
ненавистью выволок уже конвульсирующую,
омерзительно бледную и грязную барышню на
платформу. Их толкали, косились с ужасом и
отвращением, бежали от них прочь. Пассажиры,
оставшиеся в вагоне, брезгливо отряхивали одежды
и морщились. Я обтер грязный рот ладонью и
заботливо прощупал зубы… не качаются… Хлопнули
двери, поезд тронулся. Я отвлекся от изучения
поверхности своей куртки на предмет повреждений,
потому как неожиданно понял, что проехал свою
остановку.
Опасность, заметная древним
бабушкам
Я вырос большой и больной, как язва.
Скрытая, жёлтая язва, ворчливо хлюпающая гноем,
когда ее пытаются расшевелить.
В теплом майском дворе дети играют в
казаки-разбойники. Всё светло и доступно,
необычно тихо, легко ловить неосторожные шорохи.
“Добрые” дети ловят “злых” детей,
щебечут в прохладных сырых подъездах, отчаянно
гремят упругими ветвями свежей юной зелени,
вольготной и пахучей, раскинувшейся вдоль
блестящих окон первого этажа.
Морщинистые бабушки тревожатся на
лавочке: ведь пока “добрые” дети ловят “злых”
детей, темные и пыльные, как углы осевших
заброшенных домов, взрослые привычно и сдержанно
охотятся за этой неугомонной, истекающей
восторгом и молодостью детворой…
Выходной
Они - наши хитрые ржавые звери…Наши
щекотливые помыслы, темные думки теплыми
вечерами… Я давился слюной от радости и холил
подушку…
Когда падали звезды, я уже
безнадежно спал. Я не загадал ничего, потому что
ничего не придумал. Ведь мне нужно то всё, о чем я
никогда не узнаю. Узнаю лишь тогда, когда уже
ничего не будет нужно.
Всё бесполезно, и лишь завтра
случится завтра. Опутанный сном, я породнюсь с
первым встречным и отпущу его в поле бескрайнее,
не жалея и больше не думая. Его мокрое горячее
сердце бьется в моей ладони… Жаркая простыня
пеленает тревожное тело потным саваном.… Пусть
так, ведь завтра я неизбежно проснусь.
Утро рвалось в окна острыми
детскими криками и возбужденно трепетало
занавесками. В животе щекотно зашевелились
хлопотливые черви. Проснулись,… проснулся и я.
Сел на кровати, чему-то натужно обрадовался. В
горле елозил деланный смех, слепленный кем-то
ленивым, завязшим в межреберном пространстве
моего тела как в густом, липком вареве. Вспомнил,
как вчера ловко убил птицу. С черными перьями и
стеклянными глазами. Никогда чужая смерть не
принесет радости, ведь постоянно думаешь о своей.
Выел кофе горькими горячими
глотками.… Вышел на свет и побежал обжигающими
улицами... Побежал быстро, чтобы оторваться от
дрожащего зыбкого “я”…Ведь так трудно увлекать
себя, когда коричневый грязный зверек хлопотливо
шебаршится под сердцем и чистит о твои ребра свои
острые коготки, засаленные жирным пластилином…
Чужая смерть не приносит радости, когда
постоянно думаешь о своей.
В книжном магазине прохладно и
душно. Бродил, успокаивался, гладил, рассеянно
листал.… Хотел всё, ведь всё знать невозможно.
Случайно считал с пахучего типографской краской
листа, что у каждого из нас есть ожидания и
страхи.… Как ласково - “нас”, как смешно, что “у
каждого”…
Позже в стеклянной бутылке видел
янтарные пузыри на игривой поверхности
горьковато-сладкой, приторной жидкости. И
сладострастно выдувал воздух из легких после
первого ослепительно радостного глотка. После
сидел на гнутой неловкой скамейке в дымных,
запыленных кустах и думал о том, о чем думать не
требовалось. Потому что всё было придумано
всегда. Еще тогда, когда он ничего не помнил, но
ещё всё знал.
Предавался созерцанию, рассеянно
слушал грохочущий торопливым смердящим железом
воздух. Упивался вожделением, нескончаемо долго
сдерживал первый шаг. Потому что очень хотел,
чтобы все поскорее закончилось. И всё плескалось
через край, узкое и тесное, как передавленное
веревкой горло.
Улицы месили разноцветные пахучие
тела… Они пили, говорили, курили, оглушительно
кричали, снова пили, снова курили, шуршали,
шипели, змеились, стучали в даль к одной им
понятной и заманчивой цели… Он шел сквозь них
как сквозь грязную воду… Он прятал руки в
карманы, он не боялся захлебнуться. Кажется,
вечерело. Воздух звенел и плавился. Дороги
вспыхивали неоновыми огоньками и убегали прочь.
Я осторожно присел на корточки,
придерживаясь рукой за лохматый куст отцветшей
сирени, чтобы не потерять равновесие. Нагнулся и
заглянул ей в лицо. Огромные яркие кукольные
глазищи смотрели сквозь меня безразлично и
возмутительно бездумно. И это сейчас, когда им
стало известно всё. Толстые, густые, прямые как
бревна ресницы делали их похожими на каких-то
диковинных насекомых. Щелкнул пальцем
валявшийся рядом с телом спичечный коробок. В
образовавшуюся от щелчка щель выставился
длинный черный ус и деятельно зашевелился.
Возможно, она хотела похоронить жука.
Смеркалось. Он плыл фиолетовыми
улицами, сторонился мутных фонарей и терял всё. В
плывущей на встречу туманной веренице лиц видел
самое страшное и нужное - себя… и ее, такую
скрытную и тёплую. Маленькую светлую девочку,
которая теперь знала всё, но так и не поделилась с
ним своим знанием.
Когда упала первая звезда, я сидел
под столом в своем узком, набитом вещами пенале и,
кажется, плакал. Я не загадал ничего, потому что
мне ничего не было нужно.
Неудача
Прошел еще один день. Серый день. Я
провел его как? Как в пыльном граненом стакане. В
соседстве с мертвой мумифицированной временем
мухой и бренными мыслями ни о чем… Блеклы и
одиноки будни мои незабвенные. В предвкушении
ночи ёжусь и кашляю, погружаюсь в неё неспешно,
смакуя, как в сладкий омут… проваливаюсь…
Проваливаюсь за горизонт вслед за
апельсинным остывающим солнцем. Чувствую себя
сильным и загадочным. Прошлой ночью научился
выходить в окно как в дверь, легко спрыгивать с
залапанного кошачьими пятками подоконника в
гулкую колодезную свежесть черного двора. В
нужную, нежную, нервную ночь…
В ночь. Ночью. В ней ты хозяин
чернильных затаившихся алей и звонких
охлажденных улиц. Ловишь ловкие гибкие тени
бессонных кошек, выныривающих из черных гулких
арок. И голос твой мягко кувыркается в теплом,
обволакивающем воздухе, ласкает слух, тешит
сердце. Ведь с ночью можно говорить вслух и обо
всём, и абсолютно обо всём думать… Нет никаких
ограничений, всё доступно… от того, что
беззащитно, потому что надежно погружено в сон…
Сон. Линялая изнанка, сумасшедший
калейдоскоп, извращенный, скомканный ритм
обыденности и повседневности. Уродливое
отражение жизни или сама жизнь?… Мне хотелось бы
гулять в чужих снах. За неимением своих…
* * *
Рассвело. Прятался от рассвета в
сырых прохладных подъездах. Двигался
перебежками, искренне презирал… нет, просто
ненавидел… Сквозь алый рваный туман пытался
видеть… и видел… Вот моя улица, ослепительно
голая в развратном, пропитавшем всё и всюду
утреннем свете… Мой двор в молочной зябкой
дымке… Моё окно… Скользнул в него как в
спасительную нору. Звякнули стёкла, заколыхались
пыльные шторы.
Никак не мог вернуться к себе, в
себя, с ужасом и счастьем понимая, что я еще где-то
не здесь. Сидел на полу, с остервенением растирал
влажными от волнения ладонями горячее лицо, с
омерзительным скрипучим чавканьем погружал
хрустящие кулаки в воспаленные, раздувшиеся от
бессонной ночи глаза. Укусил себя за руку,
больно… хорошо… сердце скупыми колючими
ударами стучит-стучит… я слышу, уже слышу, его…
Кажется, на этот раз удалось вырваться. Комната
вычерчивается медленно, геометрически неверно…
предметы гибко сплетаются, плывут, удивленно
принимая нелепые, порой пугающие очертания,
терпеливо приближаются к исходным формам… Мне
скоро на работу, мне как-то надо поспать…
Лживо и бездумно вглядываюсь
тщательно в призрачно мерцающий монитор.
Пришлось выпить конька, в противном случае
работа могла оборваться не начавшись…
Воспоминания толпятся, мерещатся, мелькают
скомканными кусками на поверхности голубого
экрана… клавиатура как толстый пыльный пласт
ваты. Стучу по клавишам, не могу пробиться, пальцы
мягко проваливаются,… кажется, на сегодня всё
умерло… Жаль, что так почти каждый день… За
исключением тех немногих, в преддверии которых
ранним шумным вечером я рушусь и засыпаю, словно
нарезвившийся щенок, и просыпаюсь розовый и
мятый в нужное время пластилиновым утром… Это
случается так редко… Интересно, когда меня
выгонят…
* * *
Сегодня ночью я переиграл… Я
понимаю, осознаю, оцениваю это. Я зашел слишком
далеко. У меня были все шансы не выбраться. Всякий
раз, проваливаясь в воспоминания, обволакиваемый
холодным, липким потом, я осознавал, что в
алчности и жадности до чужих событий перешагивал
эту грань не раз, но лишь теперь притерпелся
всерьез…
Умеете нырять в чужие сны? Я
научился. Знаете как? Это не хитрое, но очень
искреннее искусство… Скользи по темным улицам…
Внимательно следи за окнами, и чуть внимательнее
за тем, что за ними... Вглядывайся, прислушивайся,
знай… Знай, что за каждым черным окном тебе тепло
дышит в шею тот каждый, с кем ты готов
воссоединиться, кого готов взять за руку, с кем в
состоянии разделить топкие липкие болота и
бушующие лиловые океаны, ими насыщены
безграничные страны коварного Морфея. Надо
только опустить плечи, развесить руки
безвольными плетьми, охотно расслабить голову…
и выбросить ее на волю, как раздутый газом
воздушный шарик, и он воспарит ввысь… И с этого
момента ты не более, чем вольный странник, рвись
куда надо, стремись туда, где тебя зовут… или
крадись беспощадно, всевидяще к тем, кому тебя
никогда не надо, и где всегда всё интересно от
того, что запретно… главное, не потеряй ниточку
выхода… Не уследил, замешкался - и навсегда
пропал…
* * *
Как я сегодня. Хоть теперь и вглядываюсь лживо, бездумно и тщательно в призрачно мерцающий монитор, но чувствую, что в мозаике моего бытия рассыпались в пыль не одна и не две блестящие шашечки, его гладкие цветные составляющие…
(c) Krott Написать нам Обсуждение |