Эти калеки на всю жизнь оставались в
преддверии храма. Иные
из них кончали самоубийством, и их лярвы, их
призраки, их
лемуры составляли рабски преданную свиту своей
черной,
потусторонней повелительницы.
Густав Майринк
"Ангел Западного окна"
- Нет, – ответил академик, –
партийный псевдоним. Настоящая ее фамилия просто
Франк, а может, Френкель – тут документы
расходятся. Мара Моисеевна, или по-русски Марья
Михайловна. Соратники по подполью и коллеги по
лаборатории обычно звали ее просто “М. М.”...
Родилась то ли в Гродно в 1885 году, то ли в
Белостоке в 87-м – опять-таки невозможно сказать
точно. Со второго курса Медицинского института
была выгнана за участие в политической
демонстрации. В 1906-м вступила в партию эсеров.
Тогда же писала статьи о тибетской медицине и
близко была знакома с Рерихом и Бадмаевым. В 13-м
ее арестовали, следственное дело почему-то не
сохранилось. Ссылку отбывала под Иркутском. –
Академик помедлил. – Не так уж далеко от моих
родных мест, – негромко добавил он и продолжал: –
После Февральской революции она вернулась в
Петроград. При Временном правительстве никаких
должностей не занимала, на публике не появлялась,
но, по-видимому, имела немалый вес в своей партии.
При ее расколе примкнула к левым и в декабре 17-го
получила пост зам. наркома здравоохранения. В
марте 18-го вместе с другими левыми эсерами вышла
из правительства, после июльского мятежа
покинула партию, а в декабре неожиданно получила
новое назначение: директором новооткрытой
Опытной военно-медицинской лаборатории
Реввоенсовета Республики... Чем там занимались,
мне, к сожалению, достоверно неизвестно.
Лаборатория была сильно засекречена,
курировалась лично Троцким, и все ее архивы были
уничтожены во время Отечественной войны, –
сказал академик и замолчал.
Был вечер. Старый московский переулок
тонул в синих сумерках. Тускло-оранжево светился
ряд фонарей, подвешенных на растяжках между
домами. Валил, поблескивая в их свете, медленный
крупный снег. В столовой академика, под высоким
по-старинному потолком с лепной розеткой, среди
картин и антиквариата довольно странно
смотрелся стол, накрытый самой простецкой
клеенкой и заваленный папками дел.
- 25 апреля 1924 года она была застрелена своим
телохранителем, венгром, по имени Лайош Герцег,
который сразу же после этого застрелился сам, –
снова заговорил старик и принялся перебирать
бумаги. – Лабораторию через некоторое время
закрыли и все материалы передали на хранение в
специально для этого созданный подотдел ГПУ. В
30-е годы все сотрудники были репрессированы.
Почти все люди, лично ее знавшие – тоже. Не
сохранилось ни одного ее изображения, даже на
групповых фотографиях Совнаркома, ни одной хоть
сколько-нибудь содержательной строчки в
воспоминаниях современников... решительно
ничего. Одни только подписи под циркулярами да
анкеты, противоречащие одна другой, да
неинтересные статейки... Хотя, пожалуй, можете
посмотреть вот эту. Наименее неинтересная
статейка из всех. – Он вынул из папки тонкую, в
бумажном переплете брошюру и протянул гостю.
Темно-сизая бумага была едва ли не
оберточной. Внизу обложки чернели увесистые
корявые буквы: “НАУКА И РЕВОЛЮЦИЯ”, а верх
заполняла футуристическая композиция из
рубленых дуг и кувыркающихся углов. Первой же в
сборнике стояла статья, подписанная М. М. Фр-н:
“Прошлое и будущее медицины”.
- Смотрите страницу 16-ю, – сказал академик. –
Там карандашом обведено.
Нам теперь известно, что смертность
человека есть не норма, а патология, – писала М. М.
– Исторические исследования неопровержимо
показывают, что в эпоху первобытного коммунизма,
в условиях доклассового общества каждый человек
владел рецептом бессмертия. Оно достигалось
после ряда примитивных и весьма рискованных
процедур, характерных для древнейшей стадии
медицины. Если человек не погибал при их
прохождении (что случалось чаще всего), то
излечивался от своей “естественной” смертности
и мог жить практически бесконечно.
Впоследствии, по мере закономерного
исторического развития общества, рецепт этих
процедур оказался в руках т. наз. “жрецов”,
“колдунов” и других ранних представителей
эксплуататорской верхушки. Им удалось
превратить свои знания в тайну, окутать ее
покровом суеверий и закабалить трудовые массы
страхом перед смертью и перед собственной
“магической силой”. В удушающих условиях
религиозного деспотизма древняя наука пришла в
упадок. Многие знания оказались безвозвратно
утеряны, а те, что сохранились, стали в руках
паразитических классов орудием угнетения
трудовых масс. Например, на некоторых островах
Вест-Индии до сих пор бытует такое уродливое
явление, как частичное оживление “колдунами”
трупов с целью использования их в качестве
рабской силы.
Буржуазная наука долгое время
отказывалась признавать этот и ряд других
феноменов, видя в них проявление
“средневекового суеверия”. Но это, как мы знаем,
в корне ошибочно. Новая, революционная
медицинская наука призвана преодолеть
предрассудки недавнего прошлого и, объединив
древние знания с новейшими достижениями техники,
вернуть человеку его исконное и неотъемлемое
право на подлинную, материальную, а не выдуманную
попами “небесную” бесконечную жизнь!
- Любопытный бред, – глуховатым голосом
проговорил иностранец. – Вы считаете, что именно
этим она и занималась в своей лаборатории?
- Я этого не говорил, – осторожно ответил
академик. – Я знаю только то, что уже после
роспуска лаборатории ряд ее сотрудников
участвовал в бальзамировании тела Ленина. –
Уложив обратно “Науку и революцию”, принялся
развязывать расползающиеся от ветхости тесемки
другой папки. – Взгляните-ка теперь вот сюда, –
сказал он и, достав другую брошюру, показал гостю
титульный лист.
Сразу была видна иная эпоха в
полиграфическом деле. Бумага, хоть и пожелтевшая,
смотрелась гладкой и шелковистой, буквы –
“Сергей Каретников. МАРА. Петербург, 1911” –
набраны декоративным полуготическим шрифтом, а
виньетка, гравированная в стиле Бердслея,
изображала нагую женщину, обвитую кем-то вроде
гигантской сороконожки.
- Можно мне посмотреть?
- Конечно, пожалуйста. Этот Каретников –
студент Петербургского университета, поэт
заслуженно забытый, вполне заурядный эпигон
символистов, – голос академика принял
рассеянно-профессиональный тон, – главным
образом Брюсова, отчасти Блока второго тома, в
какой-то мере, пожалуй, и Анненского...
Традиционная для модерна тема амбивалентности
любви и смерти, разрабатываемая опять-таки
традиционно в садомазохистском ключе...
контекстуализация как средство мистификации...
напряжение читательского внимания через
введение экзотизмов, прозаизмов и всяческих
недомолвок... Но я, кажется, ухожу в сторону.
Простите. Так вот. Самое интересное здесь – это,
во-первых, название, а во-вторых, посвящение
некоей “М. М.”... Знаете что, откройте-ка страницу
22-ю. Там галочка поставлена. Читайте, пожалуйста,
вслух.
Иностранец открыл эту страницу и
помедлил, пробегая глазами строчки. Потом своим
глухим, неопределенно тусклым голосом он прочел:
ВЕЧЕР
Догорали цветы. Растворялся закат
нежно-палевый.
Мертвецы после шаббата плыли обратно в шеол.
Запирали ворота в домах. В этот час приказали Вы,
Чтоб за Вами я шел
И молчал. – Это – гибель. Судьба
экспоната коллекции –
Это смерть навсегда. Впрочем, все уже предрешено:
Будет тьма Ваших глаз. Холодок внутривенной
инъекции.
А потом – все равно.
- Что ж... Наркотики? – спросил
иностранец, возвращая книжку.
- Ответ сам собой напрашивается. Но неверный:
наркоманом он не был. По крайней мере,
“внутривенных инъекций” не делал: в протоколе
вскрытия это особо отмечено.
- В протоколе вскрытия?
- Он застрелился в 12-м году. Записки не
оставил, и причина так и не выяснена.
- Сплошные самоубийства...
- Да.
- Ее имя упоминается в деле?
- Нет. Не упоминается. Я не знаю, связана ли она
с этой смертью, но в том, что адресат стихов – это
она, у меня нет никаких сомнений. Вы только
содержание поглядите: “Тибет”, “Голем”,
“Памяти Мэри Шелли”... Да и заглавие: “Мара” –
это ведь не только “горечь” на иврите, но и имя
главного буддийского демона, а в славянской
мифологии, особенно белорусской и польской, это
нечистый дух женского пола – то же самое, что
Марена, Мора, Морока, Кикимора... причем корень
индоевропейский, сравни английское “night-mare”
– ночной кошмар, да и само французское “cauche-mar”...
Да, подтекст тут, конечно, мощный... – Академик
задумался.
- Так что же у нее было с этим... Каретниковым?
– спросил иностранец без особого интереса.
Академик пожал плечами. В комнате
вновь настало молчание.
Они сидели друг против друга за столом:
хозяин – лет уже под восемьдесят,
растрепанно-седобородый, одетый по-домашнему в
пестрый пуловер и какие-то неопределенного
покроя штаны; гость – среднего возраста и с самым
простым скучноватым лицом, похожий скорее на
какого-нибудь непьющего слесаря, чем на
иностранца; он был в неброском коричневом
костюме с галстуком и рубашкой того же цвета, и
держал на коленях пластиковый кейс вроде тех, в
каких носят наборы инструментов.
- Сам я видел ее только один раз, – тихо
заговорил академик. – В возрасте пяти лет, в
августе 21-го на иркутском вокзале. Я запомнил
мельчайшие детали этой встречи на всю свою жизнь.
Это было сразу после разгрома белых в Монголии.
Мой отец служил помощником начальника станции, и
несколько дней подряд у нас в доме только и было
разговора, что о литерном поезде товарища
Франкенштейн, которая едет из Москвы специально
для участия в допросе барона Унгерна. По личному
приказу Троцкого требовалось пропускать ее
состав в первую очередь, из-за чего полетело к
черту расписание на всем Транссибе... Но я должен
вам объяснить кое-какие особенности топографии
Иркутска, – начал оживляться академик, – иначе
будет непонятно. Так вот, город и вокзал были
тогда расположены на разных берегах Ангары. Их
соединял понтонный мост. Железнодорожные пути
проходили по самому берегу реки, а по другую
сторону от них стояло здание вокзала.
Что за высокая гостья к нам приезжает,
толком никто не знал, но встречу готовили самую
торжественную. Лозунги, военный оркестр, на
перроне все губернское начальство, бурятские
князья, парадные шеренги красноармейцев...
Меня-то, конечно, не пустили на вокзал, но никто за
мной и не следил, так что я залез в подсобку при
одном из ремонтных цехов и через дыру в досках
наблюдал за всем этим великолепием. Тут очень
важно заметить, что цех стоял над самым берегом
Ангары, то есть по другую сторону полотна. Таким
образом, когда литерный прибыл на пути, он
загородил мне вид на здание вокзала.
Мне было слышно только, как оркестр
грянул “Интернационал”, и можете представить
все муки моего неудовлетворенного любопытства.
Но когда поезд окончательно остановился,
началось нечто странное. Ворота багажного
вагона, обращенные ко мне, отворились. Подчеркну:
с вокзала видеть это никто не мог. На полотно
высыпало человек десять красноармейцев. Из
вагона им на руки сбросили большую моторную
лодку, и они бегом понесли ее к реке. Все это
делалось очень быстро и тихо, в то время как на
перроне надрывались медные трубы и все
готовились к торжественному приветствию.
Но она вышла незамеченной с другой
стороны поезда – с моей стороны. С ней было
человек пять, кто в шинелях, кто в кожанках. Все
шли позади нее. Лил проливной дождь, и один из
спутников держал над ней зонт. Она прошла к реке,
быстро перешагивая рельсы, в двух шагах миновала
мою подсобку и спустилась к лодке. Было слышно,
как ее заводили, как она завелась и отчаливала –
а с другой стороны все продолжал греметь
“Интернационал”; он гремел еще минут пять и
как-то неловко затух уже после того как состав,
все это время стоявший под парами, стал отъезжать
на запасные пути.
В тот же день я сильно простыл, неделю
провалялся больной и больше не имел случая
увидеть ее в Иркутске. Но она врезалась мне в
память, повторяю, на всю мою жизнь. Я сейчас опишу
вам ее, опишу как умею. Она была в шинели и
фуражке. Высокая. Стройная. С чернейшими,
блестящими от черноты волосами, гладко
зачесанными назад и завязанными узлом. Усталое и
дьявольски прекрасное лицо, резко рельефное,
большеглазое, настоящего палестинского
еврейского типа – но скорее бледное, чем смуглое,
– и в каждой черточке – какое-то специфическое
благородство и выразительность... Но и не только
это... Не знаю. Не знаю даже сейчас, как можно
описать мое впечатление. Конечно, я был ребенком,
но... Нет. Не знаю. – Академик замолчал, снял очки и
принялся нервно протирать их.
Настала долгая пауза. С некоторым
любопытством иностранец вновь рассматривал
картины, висящие на стене; особенно две из них –
портреты двух покойных жен академика: бросалось
в глаза, что обе они принадлежали к тому же самому
средиземноморскому типу. Академик заметил
взгляд гостя.
- Да. Вы поняли, – сказал он, кивнув.
- Когда вы стали изучать ее биографию?
- Ну, при Сталине об этом и думать было опасно.
Попытался году в 59-м, однако после первого же
запроса в архиве меня вызвали в Первый отдел и
дали понять, что мое любопытство может сильно
навредить и мне, и моим близким... Что ж, я не
герой... Я занялся другой областью. Ну, а всерьез
вернулся к своей настоящей теме только сейчас.
Сейчас, конечно, стало легче. Но ненамного.
- Проблемы остаются?
- Да. Увы, остаются. Вот потому-то я и хочу
передать вам рукопись, – академик засуетился с
бумагами. – Да уж... прямо как в старые добрые
семидесятые. Органы стали... как бы это сказать...
слабее, но наглее. Переняли общий бандитский
стиль. Знаете, что мне было сказано? “Можете
читать и писать что угодно, но на первом же шаге к
публикации вас убьют”. Открытым текстом, весьма
доходчиво и популярно. Вот так... Не то чтобы это
меня очень напугало... но... – Он протянул
иностранцу несколько папок. – Вот. Прошу вас!
- Благодарю за доверие.
- Не стоит. Это лишь мера безопасности.
Возьмите с собой.
Иностранец еще раз благодарно кивнул,
открыл лежащий на коленях кейс и уложил внутрь
все папки. Достал оттуда же пистолет с заранее
привинченным толстенным глушителем, лежавший
там в специальном гнезде, поднял его и, вытянув
руку над столом, направил на онемевшего
академика.
- Тихо, – сказал иностранец своим глуховатым
невыразительным голосом.
Он аккуратно и плотно приставил
пистолет к середине лба так, что глушитель чуть
придавил дужку очков, и нажал на спуск. Негромкий
хлопок, примерно как от лопнувшего пузыря жвачки,
резко отбросил назад голову академика и заставил
его даже покачнуться на стуле. Потом он уронил
голову на плечо. Из дырки вытекла небольшая
струйка крови. Иностранец убрал пистолет на
место, захлопнул кейс, вынул из внутреннего
кармана пиджака сотовый телефон и набрал номер.
- Алло, Каретников? – спросил он. – Это Лайош.
У меня все. Со стариком я договорился.
- Как бумаги? – донесся голос.
- Бумаги в порядке.
- Сейчас я доложу, не клади трубку.
Несколько мгновений стояло молчание.
Из телефона отдаленно слышался какой-то
тоненький дребезжащий звон и мощные, мерные,
глухие удары. Потом вновь заговорил голос:
- М. М. сказала везти его к ней. Со всеми
бумагами.
- Понял. Хорошо, я сейчас буду.
Лайош убрал телефон в карман, потом
снова открыл кейс и достал из специального
кармашка пакетик с одноразовым шприцем, ампулу,
ножницы и катушку лейкопластыря. Подойдя к
свесившемуся со стула телу академика, вытер
носовым платком кровь и залепил пластырем дырку
во лбу, точно таким же крестиком, какой белел и на
его собственном правом виске. Потом он нащупал на
шее старика вену и сделал укол.
Он подождал. Где-то через минуту
дернулись губы академика и его подпаленные
выстрелом брови. Он судорожно глотнул воздуха,
отчего лицо его исказилось, и попытался поднять
голову.
- А-а... а... – простонал он и снова болезненно
глотнул, – господи... что же... вы... вы меня...
- Ничего, ничего. Сейчас все будет в порядке.
- Вы меня убили!
- Чепуха. Вы будете жить. – Лайош глядел на
академика с чем-то вроде сочувствия. – Теперь вы
будете жить бесконечно.
- Что за черт! – Академик вдруг так резко и
неловко выпрямился, что чуть не упал со стула. –
Что происходит?
- Ваша любовь и преданность вознаграждена,
Георгий Викторович. Вы будете жить бесконечно. И
рядом с ней. Как я, как Сергей Каретников, как
многие другие. Ну все, Георгий Викторович, идемте!
Машина стоит внизу.
Герцег вышел в прихожую. В полутьме с
его лица как будто мгновенно сняли маску – оно
тотчас стало сморщенным и мертвым лицом
многолетней мумии – и, в то время как из столовой
слышался грохот мебели, стоны, кряхтение и стук
неумелых движений тела, он надевал свои ботинки и
кожаное пальто.
(c) Роберт Ибатуллин Написать нам Обсуждение |