Прирученная радуга, прежде верно открывавшая мне чудесные клады, нежданно погасла и высохла в дождевого червя, тут же скользнувшего в ближайшую лужу.
Там, откуда из-за занавеса тьмы взгляд возвращается голодным (я знаю) – море. Море спит, и снится ему, что оно беспечный пловец, заплывший слишком далеко, потерявший свой берег и тонущий в черном неоне. И тяжело вздыхает море в своем смертельном сне.
Там облака и корабли, меняясь названиями, скованные якорными цепями, скользят к пристани. Тени сходят по трапам, тени повсюду вокруг, кишат как ненасытные падальщики. И шум волн теперь только в изогнутой морской ракушке.
Следующий сеанс – фильм о закате-восходе, прокрученный от конца к началу на зеркальном экране отвесного мрака. Прирученная радуга, прежде верно открывавшая мне чудесные клады, нежданно погасла и высохла в дождевого червя, тут же скользнувшего в ближайшую лужу.
Там, откуда из-за занавеса тьмы взгляд возвращается голодным (я знаю) – море. Море спит, и снится ему, что оно беспечный пловец, заплывший слишком далеко, потерявший свой берег и тонущий в черном неоне. И тяжело вздыхает море в своем смертельном сне.
Там облака и корабли, меняясь названиями, скованные якорными цепями, скользят к пристани. Тени сходят по трапам, тени повсюду вокруг, кишат как ненасытные падальщики. И шум волн теперь только в изогнутой морской ракушке.
Следующий сеанс – фильм о закате-восходе, прокрученный от конца к началу на зеркальном экране отвесного мрака.
Орел в тревожном небе
Орел в тревожном небе.
Сорвавшись с обрыва утра
совсем близко увидел он свою смерть.
Она метнулась змеей из-под камня
и, пронзив, примеряла тень его крыльев.
Как бился он, захлебываясь в кипящих облаках!
Как свирепо цеплялся за струны ветра!
Как соскальзывал с молитвы на молитву
рассекая их восходящие потоки
и опускаясь
все ниже с небес,
не подаривших ему спасения.
Когда он упал в бушующую пропасть заката
Смерть все же забрала его изорванные крылья
и загасила в своей ледяной ладони
его еще тлевшее сердце.
И в насмешку, сделала из него
разломив по полам
две холодные пуговицы.
И слепыми глазами утопила их
в искусственном мехе
Мягкой игрушки
Изображающей
Какого-то маленького
Неуклюжего зверька.
Городские псы
Городские псы – пестрые уличные шуты с капризными птицами в головах. В какую сторону встрепенется она, куда ненароком качнет ее собственный ветер? И каким будет он в этот раз, когда вернется в темную низкую келью собачьего черепа? – Холодным и хмурым, упав с высоких вершин, где помчался за какою-нибудь голубицей, да так и не сумел нагнать. Или войдет все еще пахнущий теплом, весь в пыли, потягиваясь, будто только поднялся посреди двора, где нежился он на своем солнечном пятне с очертаниями незнакомого континента.
Душистые медовые травы из-за города принесет он сюда в своем потоке или же волнующие ароматы столовых, (наполовину по дороге расплесканные, а может и в самом деле были они такими обидно жидкими), что бы припрятать их во всевозможных щелях, между памятками о зарытых, не вспомнить точно уж где, костях и сердобольных кухарках, которые иногда угощают всех окрестных псов похмельной похлебкой на задних дворах.
Здесь хранятся еще выцветшие лоскутки рассказов старого ослепшего пса, которого кормило все собачье племя в его теплом подвале с ржавыми трубами. Когда они, еще глупые толстолапые щенки доверчиво слушали его истории о собачьих ангелах с белыми глазами и святых, умевших творить чудеса. Саги о бесстрашных героях и их запутанные родословные, уходящие корнями в темные леса далеко за городом и зоопарки, куда они бегали глядеть на волков. Потом, когда они стали постарше и думали уже только о драках с коварными котами, и о том, как вытряхнуть из них все их девять жизней, он научил их искусству читать вывески и названия улиц. И поведал о лечебных травах, заставляя вызубривать наизусть их названия и описания, что бы потом, при встречах с другими собаками, обменивать эти сведения на равноценные, умея отличить басни о панацеях от незнакомых полезных снадобий. Одна из этих травок, к примеру, что растет поблизости многолетних, слоеных как пироги, свалок, делает кровь темной и горькой, и потому злобные блохи, грызущие славные мясные собачьи сны, надолго покидают пыльную шкуру. Другую травку, растущую только на окраинах, нужно собирать ранней осенью и если суметь ее высушить где-нибудь в укромном месте, а потом есть понемногу, то будет не так уж и зябко в наступающие холода. А когда все улицы и дворы засыпит ослепительным снегом, глаза не будут болеть и слезиться, схватывая сонные веки ледяными крошками.
Сколько же еще всего спрятано в этих щелях в виде измятых клочков, на которых что-то написано? Сколько важных для собаки вещей скрыто здесь? Забытых до той поры, когда та сумасшедшая птица собачьего настроения или рассудка, вдруг не выдернет их, что бы помягче выстлать свое убогое гнездышко. И тогда остановиться вдруг бедный пес, тут же позабыв, куда и зачем бежал. И только махнет ему уже из далека куцым своим хвостом прежняя его надобность. Долго будет стоять он, растерянный, посреди дороги, тревожно рассматривая с обратной стороны желтых глаз своих, вдруг выплывшие неведомо откуда нелепые, искаженные, как в бутылочном кривом осколке, морды мальчишек. Пока не вспомнит, содрогнувшись, где и в каком дворе напали они на него, и до какой улицы гнали, швыряя камни и комья грязи.
Актеон
Только в этом лесу деревья знают, что они деревья. Здесь, в их бездонных тенях свили мягкие гнезда цветы, каждое утро устраивающие здесь свои пышные сражения. Здесь ручьи зреют, замкнутые в строгих гранях берегов. И радужные птицы поют свои свадебные песни. Здесь Тишина и проросшие сквозь ее прохладные волосы сонные травы. Здесь цветущие звери – благородные и смелые. И еще изящные королевские капканы, чьи пасти украшены расколотыми аметистами. И глубокие ямы, устланные бархатными отравленными подушками и сети из рубиновых струн.
Багрянец вскипает на щеках. Охотники на мгновение замерли в нерешительности, кажется, узнав одного из потерянных накануне друзей в вышедшем на них из чащи олене. Но гибкие псы их срываются с места, задыхаясь от клокочущей жажды не пролитой крови. Узкие удары клыков, выворачивающие суставы, разламывающие серебряные кости. Густеющая в судороге боль вязнет на зубах. Вышитая золотом шкура корчиться на пламени их горячих, взбитых в пену дыханий. Спасения нет, и слепые стрелы, неловко отпущенные, летят ему в спину, повинуясь коварному ветру. Пылающие раны, брошенные его щедрой горстью, усыпали дрожащее тело, к которому он не успел привыкнуть. Они плодятся, разрываясь, в его бьющейся плоти, в одно мгновение проживая все время мучительно долгой, изнуряющей смертельной болезни, назначенной ему ближе к старости.
Смерть не торопилась, и теперь согревается
углями в ранах. Седея остывающими.
Я допил закат
Я допил закат весь без остатка и подобрался к
самим райским вратам, укрывшись в трюме грозовой
тучи. Когда бросила она серебреные якоря своих
молний у этих агатово-ледяных бастионов, я
поднялся на ее палубе во весь свой рост, со
вспыхнувшими от света за спиною крылами. С
выгоревшим проклятием, теперь ничтожно слабым,
но греющим еще ладонь горстью пепла.
Какой спокойный голос был у Надежды, вышедшей
встретить меня словами приветствия на этой
облачной пристани. Что поделаешь – она, увы,
слепа, и не могла видеть, кто перед нею. Один из
окружившей ее свиты святоша, дергает ее за
расшитый рукав и что-то шепчет на ухо – и она
умолкает на полуслове. И лицо ее кривится –
крылья мои все еще тлеют, распространяя по
райским кулисам накрепко здесь позабытый смрад
гари.
И вдруг вспомнилась мне моя мать. Темнокожая,
вечноюная. Как каждый вечер она пила дымящиеся
души убийц из ледяного бокала, и так же кривилось
ее лицо. Ее силуэт мягко вписывался в решетку
витража. И тонкие взмокшие крылья валились на
пол, рассыпаясь на змеиные клубки. Взгляд ее
отрывался. И кружащимся цветком отправлялся на
невидимом течении в еженощное путешествие под
сводами Ада.
Они прекратили свои увещевания, и ушли за
стражей. Хоть бы одна сердобольная душа
столкнула сейчас меня вниз до ее прихода! И я сижу
с нимбом похмелья на облаке и слепну, залитый
сиянием Небес, пронзительно одиноких, в своей
синеве.
Я на ощупь вытаскиваю из своего сырого венка
подводные цветы и разбрасываю их по этим
позолоченным сугробам.
- Ползите, пускайте корни, прививайтесь к райским
розам! Что за ужасающие глубиной своих глоток
пасти раскроются же здесь по весне! И это будут
только цветочки…
- Уродцы, вылупляющиеся из моих гремучих снов! Вы,
которые вечно низводите каждое мое продуманное
до мелочей появление перед каким-нибудь аскетом
или отшельником, до балагана. Вы, повергающие его
в безудержный хохот одним своим нелепым видом,
летите теперь! Топчите райских курочек,
посмотрим, что высидят они из их золотых яичек!
Мое оскверненное облако, вылепленное по всей
вероятности каким-нибудь обласканым Алейжадинью
(настоящее произведение искусства), тает с
шипением отравленных аспидов, разваливается и
оседает. И я медлено опускаюсь вместе с ним.
Опускаюсь, хватая пылающими глазами все, что
только можно увидеть. Мой жаждщий взгляд
огненным языком лижет далекий пестрый парус
балахина над раскачивающейся постелью. Вышитые
флорентийские цветы его вспыхивают, и я вижу на
жирных перинах шесть пар счастливцев, вкушающих
вечное райское наслаждение. Они разлепляются,
отрываясь друг от друга, и вперяя в меня свои
скрежещущие взоры. И мои бедные крылья вновь
занимаются.
Ну нет, им ни за что больше не отведать моего
жаренного мяса!
И гонимый хлыстами налетевших молний,
изжаленный, я мчусь вновь поверженным с Небес,
мчусь вниз с мальчишеским хохотом. Какие же у них
были глаза! – Их застукали! А какой невнятный,
нелепый пердеж оправданий выдавливался из их
зловонных глоток, прежде чем они успели меня
рассмотреть!
Но за миг до земли, свирепая молния-гарпия,
настигнув, рассекла мои крылья. Раскинув далеко
друг от друга их с треском изломанные и разбитые
ветви. Одно намертво впечатав в асфальт, а другое
швырнув в вонючую лужу, где оно, наконец,
захлебнувшись, погасло.
Первое теперь безвозвратно потеряно, а второе, я
думаю, еще можно будет спасти, и отмыв, вырастить
заново. Главное, что бы корни остались целы.
(c) Виктор Садченко Написать нам Форум |