С этого балкона открывается лучший вид на сад. Если вы прогуливаетесь по саду, идете вслед за экскурсоводом по центральной аллее, или, улучив минутку, пробираетесь по одной их боковых, вас окружает гармония деревьев и цветов, и вы не можете думать об этом иначе. Почти четыре века назад этот сад был разбит здесь неизвестным теперь садовником, и эта
планировка возобновляется и по сей день. Но, гуляя по саду, вы видите лишь окружающие детали:
красные и белые розы, посаженные без видимого порядка, но удивительно гармонирующие
друг с другом, клены и липы вдоль центральной аллеи, несущие что-то неуловимо далекое, что пробуждает в одних дежа вю, а в других - чувство абсолютной новизны.
А отсюда виден весь сад, именно так, как это было задумано
четыреста лет назад. Триста восемьдесят семь, если хотите. Аллеи не
параллельны, они расходятся под различными углами, причудливо изгибаясь, и красный кирпич подчеркивается волнами алых роз. Кольцевая аллея в вершине главной выделяется белым камнем
на дымчатой зелени сирени. Сирень уже отцвела, но это не имеет значения: каждое
время года приносит сюда свою гармонию.
Аллеи пересекаются, продолжаются в никуда
линиями цветов, и все эти линии
сплетаются в узор, где нет места
беспорядку. Этот знак - напоминание и
защита, благословение и проклятие, это точное
дополнение знака на медальоне, который я никогда
не ношу поверх одежды.
Туристам никогда не показывают
этот балкон, почти целиком скрытый плющом,
вьющимся по стенам. Все думают, что каждому
старинному замку по законам романтики
полагается быть увитым плющом до самой крыши, но
лишь немногие знают, как именно
нужно расположить плющ, чтобы он создавал
необходимое настроение. Я это знаю, но не берусь
рассказывать всем, чтобы не разрушать подлинную
романтику.
Я опускаю живую завесу и
возвращаюсь в небольшую темную комнату.
Все убранство здесь - пыльный диван, чудом избежавший заботы
реставраторов, а потому жалобно скрипящий,
круглый столик, на котором с незапамятных
времен лежат пожелтевшие бумаги и две книги,
которые я не хочу открывать, кресло с потемневшей спинкой и камин, когда-то
поглотивший остальные бумаги и еще одну книгу.
Здесь пахнет пылью, тлением и ужасом.
Не страхом, охватывающим вас при виде оскаленных зубов собаки, а тем ужасом, который может преследовать вас
безлунной и безлюдной ночью, ступая немного не в
такт вашим шагам и замирая немного позже вас.
Здесь давно никто не живет, и не сможет жить,
пока стоят эти стены. Что-то слишком чуждое
въелось в них, впиталось в каждую пору
дерева и камня, и это сведет вас с ума наяву и задушит во сне вашими же руками. Я -
исключение.
Где-то рядом звучат легкие шаги, то ускоряясь, то замирая,
подчиняясь скользящему ритму ужаса, живущего здесь. Я с удивлением
прислушиваюсь к этому звуку. Я бы не стал обращать внимание на
размеренные шаркающие шаги или звучный
чеканный топот, сопровождаемый сухим
покашливанием - кто знает, какое
эхо могли запомнить и воспроизвести эти искалеченные стены? Но такие
шаги сулят нечто новое, неожиданное, и вот оно
испуганно трогает дверную ручку с той стороны.
- Войдите, - громко приглашаю я, и
голос рассеивается в истлевших панелях.
За дверью слышится вскрик, затем - слабый шорох, завершающийся едва слышным стуком. Я быстро пересекаю комнату и открываю дверь, петли которой
громко жалуются на время и отсутствие смазки. За
дверью - узкий темный коридор, хранящий не
одно мрачное воспоминание. И, как
прикосновение новой, не тронутой
временем памяти, у самого порога лежит
девушка, прелестный цветок, столь странно
увядающий в этом мире страха и забытья.
Я беру ее на руки, и кремовый шелк скользит между пальцами.
Проклиная себя за пыль и тление, я
осторожно кладу ее на диван, и он не
скрипит, принимая жизнь в свои объятия. На
балконе стоит пузатая бутылка в ивовой
оплетке, и я иду туда за ней и двумя стаканами. Не
знаю, зачем там стоят именно два стакана... Скорее
всего потому, что я всегда жду.
Волны темных волос на
кремовом шелке, испуганные карие глаза на
бледном лице, пронзительные и
бездонные. Рука поднимается к губам, чтобы
заглушить крик.
- Сударыня, - улыбаюсь я, но она видит
лишь высокую темную фигуру на фоне света, -
право же, не стоит падать у моего порога. Пол
здесь не мыли сотни лет, к тому же вы могли
ушибиться.
Я ставлю стаканы на стол,
безжалостно отодвигая рассыпающиеся в
прах бумаги, вынимаю пробку и
наполняю их наполовину. Девушка
неотрывно смотрит на мои действия, и губы ее
дрожат.
- Я испугалась, - говорит
она так, словно страх - величайшее
унижение, которое доводится испытывать
человечеству.
- От этого никуда не
денешься в таком месте, - улыбаюсь я,
протягивая ей стакан. - Ваше здоровье, сударыня. И
ваше бесстрашие.
Она принимает стакан дрожащей рукой и выпивает его залпом. Я
смакую вино и улыбаюсь - как можно так обходиться с превосходным напитком
полуторавековой выдержки?
Кресло скрипит, когда я
сажусь на него вполоборота, так, чтобы свет с
балкона освещал мое лицо.
- Чему я обязан столь
неожиданным визитом? - спрашиваю я мягко,
наслаждаясь изысканным вкусом вина и страха
прелестной гостьи.
Она вздыхает, делая судорожное
движение плечами:
- Я просто... Я была здесь пятнадцать лет
назад.
- Здесь? - я удивленно поднимаю бровь.
- Нет. В замке. И я видела вас.
- Ну разумеется. Здесь - моя жизнь и
работа.
- Нет... То есть, конечно. Но... Тогда я
была совсем еще ребенком и убежала. От
родителей, туристической группы и прочего. Я
спряталась под лестницей, а потом
побежала наверх. Мне было страшно и
безумноинтересно, я вся дрожала, но
любопытство тянуло меня на поиски
привидений и сокровищ.
Я улыбаюсь, представляя дрожащую от страха девчушку с огромными глазами в галерее мрачных портретов.
- Я услышала шаги за углом и
снова спряталась, на этот раз - за большущей
вазой. Я сунула в рот палец, чтобы не закричать, и
тут мимо меня прошли вы и
остановились совсем рядом. Боже,
как я тогда испугалась! Мне
казалось, что вы смотрите прямо на меня, но
в углу было темно... Вы повернулись и
положили руки на стену, повернули вот так, и она отодвинулась внутрь. Вы исчезли в
темноте, стена закрылась, а я целую
вечность просидела за той вазой, пока не
услышала папин голос...
- Понятно, - говорю я,
поставив на стол пустой стакан. - Не
желаете ли еще?
- Да-да, пожалуйста. Вы уж простите...
- Я на вас не сержусь, - снова
улыбаюсь я, наполняя стаканы. Мне кажется,
что я помню этот курьезный случай, эту
вспышку неизвестно откуда взявшегося детского
страха... - И вы решили взглянуть теперь на то, что
скрывалось за тайной дверью?
- Да. Там так страшно!
Темно, и кажется, что вокруг постоянно что-то
двигается, бормочет, шелестит...
- Не верьте этому, сударыня.
Там ничего нет. Это всего лишь эхо времени.
- Я нащупала ручку... И
тут - голос! Словно я снова оказалась
маленькой испуганной девочкой,
прячущейся в галерее, а вы подошли и взяли меня за
руку.
- Простите, сударыня, я не хотел
напугать вас.
- Это мой страх... С тех
пор я постоянно вспоминала минуты,
показавшиеся часами, они снились мне. Кажется,
сегодня я избавилась от всего этого.
Она молчит, прислушиваясь к шепоту
стен.
- Здесь так удивительно!
Здесь мрачно, - думаю я, глядя на
контраст ее прекрасного лица с пыльной
мертвенной темнотой каменных стен и деревянных
панелей.
- А вы совсем не
изменились за пятнадцать лет. Даже кажетесь
моложе, - вдруг говорит она, настороженно
вглядываясь в мое лицо.
- Годы никого не делают моложе.
Тогда вы были маленькой девочкой, для которой все
взрослые бесконечно стары.
- Наверное, - соглашается она.
- Вас не будут искать? - спрашиваю я,
потому что действительно не хочу лишнего шума.
- Ой, сколько же я здесь?
Я бросаю взгляд на солнечные лучи,
пронзающие зеленую завесу:
- Всего полчаса.
- Да... Мне надо бежать.
- Позвольте, я провожу вас, сударыня, -
поднимаюсь я с кресла.
Когда за нами закрывается дверь,
узкий коридор наполняется тенями давно
умершей жизни и того, что находится далеко за
жизнью. Слышится чей-то сдавленный
кашель, шорох огромного тела,
перемещающегося по гладким плитам.
- Вы слышите? - срывающимся шепотом
говорит она, сжимая мою руку.
- Я слышу, сударыня. Этого уже нет и
никогда больше не будет.
Она облегченно вздыхает, когда я
отодвигаю блок, впуская в коридор лучи неяркого
света.
- Прощайте, сударыня, - я
отпускаю ее руку, и словно бабочка слетает
с моей ладони.
- До встречи... сударь! - смеется она, и
коридор вновь наполняется темнотой и странными
звуками.
Теперь в саду опадают листья,
устилая землю красно-желтым ковром. Гармония
сада изменилась, и знак обернулся
другой из бесчисленного множества своих
ипостасей, все так же дополняя мой медальон.
Это не просто безделушка.
Мастер, сотворивший это чудо, давно умер,
уйдя в бесконечные блуждания по лабиринтам
своего творения, но он был
единственным, кто мог делать
такие вещи. Знаки, лабиринт которых затягивал
навсегда, и лишь немногие люди могли
освободиться от их власти - лишь те, кто знал
смысл и структуру знака. Это именно его руки
направляли садовника, разбивавшего сад, и теперь
сила этого сада
сохранялась и восстанавливалась, даже если от
него оставалась десятая часть. Важно было место,
откуда нужно смотреть.
Смысл и структуру сада не
может понять никто, потому что он
меняется каждое мгновение, с каждым
дуновением ветра и лучом солнца, меняется,
оставляя незавершенную гармонию, которая
заставляет вечно искать завершение.
И это завершение - у меня на
груди, знак, дополняющий знак сада. Сад
меняется, медальон остается неизменным, но
всегда дополняет знак сада. Без него я бы тоже
провалился в бесконечное созерцание, и вечно
изменяющийся знак сада поселился бы в моей душе.
Вот почему никто не может смотреть с
этого балкона, кроме меня.
Я слышу скрип за спиной и
оборачиваюсь, застигнутый врасплох. В
полутьме комнаты стоит женская
фигура. Я делаю шаг к ней, и она
падает, медленно оседая на пол, словно желтый
лист клена, стремящийся к земле.
Я склоняюсь над ней и переношу на
диван. Темно-синий шелк струится по моим
рукам, вызывая смутные воспоминания. Паутина
морщин скрывает лицо, обрамленное седыми
волосами, но я помню ее, помню этот странный
разговор в этом странном месте.
Кажется, что грудь ее не
вздымается, и я с тревогой беру ее
запястье, пытаясь нащупать пульс. Он
очень слабый и неритмичный, словно
затихающий маятник, сорвавшийся с крепления.
- Сударыня... - говорю я
едва слышно, словно боясь задуть едва теплеющий
огонек жизни.
Ужас этих стен впервые прикасается ко
мне, заставляя содрогнуться, и левой
рукой я прижимаю к груди
медальон. Кажется, ее веки
дрогнули... Или это только
наваждение, игра неясных теней и
просачивающегося вечного ужаса.
В комнате становится холодно,
холоднее, чем когда бы то ни было.
Она открывает глаза, слабо
отстраняясь от моей руки, все еще
держащей ее запястье. Я вздыхаю с облегчением.
- А вы так и не изменились, - с упреком
говорит она.
- Такова моя судьба, - отвечаю я.
- У вас есть еще то вино?
- Разумеется, сударыня, - и я вновь иду
за бутылкой и стаканами.
Возвращаясь, я снова
чувствую леденящий холод. Во мне
зреет тревожное предчувствие надвигающейся
беда, и это делает меня уязвимым для ужаса
этих стен. Впервые за эти годы мне становится
по-настоящему страшно.
Я наполняю стаканы и подаю один своей
гостье.
- Ваше здоровье, сударыня!
Руки ее - как пергамент,
пожелтевший и высохший. Сколько же лет прошло?
- Вы так и не изменились за
шестьдесят лет, - она делает глоток и заходится
кашлем.
Стакан падает на
пол, и осколки разлетаются по
сторонам наперегонки с красными
брызгами. Я мгновенно оказываюсь
рядом, склоняясь над ней. Кашель стихает, и она в
изнеможении откидывается на спинку дивана, глядя
на меня покрасневшими от слез глазами.
- А я изменилась, - говорит, наконец, она.
- Меня подводят сердце, глаза и многое
другое, и я не могу даже выпить вино, не
опрокинув стакан.
Она обвиняет меня в неизменности, и я
признаю эту вину. Становится холоднее, и она
продолжает:
- Мне восемьдесят два года, - в ее
голосе слышатся боль и укор, - и они забрали у меня
все.
Я молчу, глядя мимо нее.
- А сколько же лет вам, сударь?! - кричит
она. - Двести? Триста?
- Четыреста девяносто четыре, - глухо
отвечаю я. - И что же?
- Четыреста девяносто четыре...
- повторяет гостья голосом,
похожим на шелест опавших листьев. - Я знаю,
вы можете дать мне этот дар, дар вечной жизни!
- Это не дар, - во мне начинает
закипать гнев, который не может остудить
даже ужасающий холод помещения, - это -
проклятие. Тяжелая, и, быть может, никому, кроме
меня, не нужная обязанность.
- Я прошу вас! Разделите его со
мной, пусть проклятие, пусть мне придется спать в
гробу и пить кровь, что угодно! Что вам стоит? Или
вы наслаждаетесь своим одиночеством?
Гнев исчезает, сменяясь снисхождением
и горькой иронией. Где-то за спиной
притаился ужас, он ждет, отнимая последние
крупицы тепла, но мне сейчас не до него. Я
улыбаюсь, и она толкует мою улыбку по-своему.
- Пожалуйста... Ваша Светлость, -
улыбается она, показывая золотые коронки.
Сверкает золотая искра, и
гостья испуганно прижимает ко рту
платок. Коронки тоже не выдержали испытания
временем.
- Я вам расскажу кое-что, - говорю я.
Страшное проклятие тяготело над этими
местами. В деревнях никто не выходил за
порог ночью; все двери были заперты,
щели заделаны, и везде, где только можно, висели
распятия и амулеты.
Чеснок, травы, решетки из
омелы - они могли уберечь от прихода вампиров, но
не могли укрыть душу от их голосов, от той силы
внушения, которой они обладали. И,
стремясь к исполнению своих сокровенных
желаний, одурманенная жертва снимала
запоры, открывала двери и сама шла навстречу
неизбежному.
О, вампиры прекрасно понимали, что им
нельзя уничтожать людей. Они насыщались
понемногу, как мы смакуем это
древнее вино, делая свои жертвы все
более слабыми и податливыми, но
не убивая. Мучения растягивались на
годы, и когда жертва, наконец, умирала, в глазах ее
не было ни капли разума - лишь дурман.
Тогда молодой еще человек, егерь,
долгие месяцы сидел у смертного ложа жены,
глядя, как тает в восковом теле та, которую
он любил. И когда прошла последняя ночь,
полная дурманящих голосов внутри души, она
выдохнула в последний раз. И утром волосы ее мужа,
ставшего теперь вдовцом, были совершенно седыми.
Он поклялся уничтожить вампиров, как
многие клялись до него. Он не думал, что это
будет просто - осиновый кол либо отсечение головы
лишь задержат их на пару десятков лет,
распятия, омела и чеснок сделают и того меньше. И
он отправился сначала на Запад, потом - на Юг,
оттуда - на Восток.
Он вернулся с новыми знаниями и
с человеком, чужим в этих краях. Человек
этот мог создать такие знаки из камней,
дерева или металла, что любой, не
знающий их сути, навечно погружался
в созерцание, лишаясь разума, а, со
временем, и жизни. Но вампиры вырывались из
власти такого амулета за несколько
дней, своим чутьем угадывая
сокрытое от других. Необходимо было что-то иное,
знак, будущая форма и суть которого
никогда не известна заранее, и
человек с раскосыми глазами превзошел самого
себя.
В замке было очень мало
слуг, и он пришел в запустение. Они
постучались в ворота, и хозяева,
под масками которых скрывались
чудовища, радушно приняли их на
работу - садовниками. Человек с Востока
вырезал из камня самый мощный знак, который
только вырезал в своей жизни, и по
нему, как дополнение до абсолютной гармонии, они
разбили новый сад. Сад также был знаком, но
видимым только из одного места. Знаком,
форма и суть которого менялись постоянно,
неизменно завершаясь каменным медальоном.
Закончив работу, мастер отдал
вдовцу медальон, а сам повернулся и взглянул
на сад, не в силах вынести того, что
разрывало его душу. Взглянул, и больше его глаза
никогда не открывались.
На этом я заканчиваю свою
историю, вернее - обрываю. Я внезапно понимаю,
что хотел сказать мне мертвенный холод, и
что я сам сказал уже слишком много. Я вновь
перевожу взгляд на гостью, и вижу знакомые
изменения.
- И что? - спрашивает она шелестящим
голосом.
- Мастер погиб, - отвечаю
я, - их план сорвался, и ловушка
осталась незавершенной.
Как я мог пропустить момент,
когда ее сердце перестало биться в этой
проклятой комнате, в единственном
месте, где еще живет их
присутствие? Она получила свой
дар, получила даже раньше, чем
попросила.
- Так вы дадите мне бессмертие?
Я молчу. Тогда я нашел иной путь. Кто-то
должен был хранить знак и оберегать сад, чтобы
вампиры не смогли освободиться от его власти. Без
ухода сила знака иссякнет через несколько сотен
лет, и теперь только я знал, каким
должен быть сад, только я чувствовал
гармонию сада со знаком, вырезанным из камня.
При помощи проклятых формул и
выводов я нашел путь к бессмертию. Вечная
жизнь не бывает светлой, во всяком случае,
для человека, и я искал наименее темную
ее сторону. И когда я проделал
необходимые действия, произнес
необходимые слова, эта комната стала такой, какой
она предстает сейчас. Ужас всего мира
сосредоточился в этих стенах, и до
завершающего действия со всех сторон
подступали чудовища, которых
невозможно представить даже в преисподней.
И ужас вошел в меня,
переделав по-своему. Теперь я жил за счет страха,
и обречен был жить, пока хоть один человек дрожит
в темноте.
- Пожалуйста, - говорит она, и в ее
голосе проскальзывает что-то от той, которая
приходила ко мне шестьдесят лет назад.
Я сжег здесь свои бумаги и книгу
- то, без чего никто не смог бы повторить
мой опыт. Но я не учел одного, вампиры - тоже
часть ужаса человечества.
- Идемте, сударыня, - любезно говорю я,
провожая ее к балкону.
Она встает, и я отмечаю
знакомую красноту ее глаз. Здесь
метаморфоза происходит очень быстро...
Мы выходим на балкон, и моя рука,
поддерживающая ее, каменеет от холода.
- Здесь? - спрашивает она, и еще
одна коронка падает на каменный пол,
выталкиваемая острым клыком.
- Здесь, сударыня, - говорю
я, отодвигая завесу плюща. -
Позвольте, я покажу вам свой сад.