Он шёл не спеша, старательно обходя чёрные лужи. Я не видел его уже больше года. Догнал я его очень быстро и когда приблизился к нему почти вплотную, сильно толкнул его в спину. Естественно он упал. Может быть, даже не из-за силы, сколько от неожиданности. Падал он, лицом вниз, широко растопырив пальцы. Прошло довольно времени, прежде чем он повернул ко мне голову. Его лицо, запачканное грязью, не выражало никаких эмоций, только близорукое сощуривание глаз придавало ему некоторое недоумение. За год что мы не виделись, я похудел на десять килограммов, но всё же он сразу узнал меня. Стряхнув грязевые ошмётки со своей щеки, он сказал мне "привет". Я тоже поздоровался с ним. После приветствия мы долго молчали, хотя возможно мне показалось. В те дни я особенно чувствовал время. Оно повисало надо мной рваным одеялом утренних пробуждений и напоминало о себе до тех пор, пока не зажигали фонари. Он чуть наклонился ко мне, подобрал под себя и уселся поудобнее в луже.
- Я слышал, ты собрался умирать? - его голос был ломким, с хрустом давно забытых шуток. Движения губ повторяли известный мне набор звуков, но я не мог разгадать их кода. Я понимал слова, но не чувствовал их. Оглушающая слепота в общении, как кофе со льдом. Трудно подобрать слова, особенно если они перестали чего-либо значить. Холодные звуки, царапающие днище резиновой лодки только что родившимися на поверхности ноябрьского лесного озера льдинками, когда ты слышишь как холод дышит на блестящую водяную гладь, и та, трепеща хрустом вощёных бумажек, каменеет в прозрачном забытье. Я не собирался умирать, я не собирался жить, я существовал. В таком состоянии не существует выбора, ты открываешь утром глаза что бы сунуть в карман мятую десятку на дорогу, поплутав по которой, вечером придти к своему дому. Ковыряние ключом в замочной скважине и закрытые глаз с периодическим видениями другой жизни.
- Не знаю от кого ты слышал, - уходя от вопроса, ответил я.
- В библиотеке для слепых только об этом и говорят. Они чувствуют это своими пальцами. Мягкие кончики пальцев. Их головы, устанавливающие пустые глаза в стены, выкрашенные кричащими цветами, которых не слышно чувствующим, прошептали мне об этом, - он говорил мне это спокойным голосом, погрузив в воду до запястий свои руки.
Дальше мы опять долго молчали, и никому из нас не хотелось сотрясать плотный воздух. Он повернул голову туда, куда смотрел я, мы оба видели упирающуюся в горизонт дорогу и корявые деревья, которые, багровея от дневного света, вызывают непреодолимое желание закрыть глаза навсегда и отдаться ситцевым прикосновениям и библиотечному спокойствию. Потоки дыхания, змеевидно охватывали наши шеи наподобие шарфов, и лучи ламп дневного света отражались на наших радужках аквариумной пустотой комнат, в которых живут только рыбы и горят лампы под успокаивающее бульканье кислородных обогатителей. Жизнь взаперти под спокойное журчание осенних ливней в комнатах без мебели. Она не нужна, она только мешает думать. Все неудачники называют раскисшее подвисание под аквариумными лампами размышлением о жизни. И их бессмысленные и потрясающе красивые, театральные шаги становятся беззвучными. Мысли так плотно оплетают мягкими корнями их ступни и холодный пол, что походка меняется и выравнивается. Лёгкие движения под обрывки воспоминаний и красочных фантазий медленно оседают пылью из библиотеки для слепых на жёлтых расклешённых жёрлах духовых инструментов, что бы в один момент резко подняться в воздух, петляя в своем полёте наполненным жизнью, а потом опускаться в бессилии существования на грязный пол, понимая, что уже больше не будет этого радостного взлёта. И тогда уже не будет никакого дела до посторонних звуков. Останется только нервная, сбивающаяся капель кухонного крана и приятная жара, проникающая в пустую квартиру через плотно завешанные тяжёлыми шторами окна. Останется еле заметная, силиконовая в своей подвижности, улыбка и не менее приятная прохлада дощатого пола, на котором останется только распластаться вверх животом, широко раскинув руки, и смотреть как пузырьки кислорода крутят в бессистемном танце всплывших кверху животами рыбок.
- А куда ты шёл, если не секрет? - спросил я его.
Он показал рукой на горизонт. Он шёл туда, где звонки, заставляющие выскакивать из ванной с мыльной пеной на щеках, вынимающие из ушей наушники и поднимающие твоё тело в ночные часы с кровати, не обрываются, не оставляют после себя облачко сомнения " а был ли этот звонок". Он шёл в страну определённости и спокойствия, он желал покорить вечно заснеженные вершины спокойствия, что бы заснуть на них блаженным и вечным сном. Я протянул ему руку, помог подняться и мы пошли туда вместе, ни о чём больше не разговаривая.
Самое хорошее умирает тоже
Он начинает расти с каждым глотком, его руки похожи на крылья, он может заполнить меня всего целиком, и тогда становится трудно дышать, да и зачем нужен вдох, когда он внутри, этот человек останавливает песчинки в интересных часах на столике в донорской, замедляет трение листьев друг о друга, останавливает тюль в её волнообразных, медузообразных движениях, гоняя кровь по желобку внутри тарелки для определения групповой принадлежности крови, наблюдая как эритроциты склеиваются в инородной сыворотке. Они притягиваются друг к другу тесно-тесно, перестают выполнять свои функции и гибнут не разлепляя объятий, под неслышный шум песочного дождя. Крайне редко эритроциты танцуют друг перед другом долгое время, около пяти минут, важно выдержать время, но после того как последняя песчинка упадёт, они бросаются в объятия. Я к сожалению, такого не видел. Видимо это красиво. Ещё красивы безвольные вздымания груди во время искусственного вдоха. Механического, чужеродного вдоха, во время которого грудная клетка колеблется, а глаза плотно закрыты. Глаза можно приоткрыть пальцами, но они будут смотреть туда, где нет мыслей, где блуждают одни мечты, гдё чёрный чистый космос с немигающими звёздами пульсирующих удовольствий, сдерживаемых тесным обручем зрачка. Когда зрачок максимально расширяется и не реагирует на свет, мечты вырываются наружу, а грудь с каждой секундой, прорастающая оттенками мрамора, доверительно, без малейшего сопротивления отдаётся этому жесткому вдуванию, и через несколько минут засыпает навсегда в полном бессилии. И глаза, некогда смеющиеся и удивлённые, раздавливаются этим потоком. Они, обрамлённые впалой чернотой, инкрустированные прозрачными слезинками, тусклые и безразличные ко всяким раздражителям отдают всё увиденное каждому, кто посмотрит вглубь их, без жалости и сожаления. Безвозмездный дар не обогащает, он обедняет, пытается отнять надежду увидеть то, что желаешь увидеть всеми силами, старается навязать то, что уже было не с тобой, а с другим человеком, вернее уже не человеком, а холодеющей оболочкой, слабо реагирующей на электрические импульсы. Потерянный среди приятного на ощупь пластика и холодного стекла взгляд, он катится по полу дутой прозрачностью из расплавленного часами мелкого песка.
Волосы остаются таким же. С ними можно играть по - прежнему. Они также как и раньше будут струиться по ладоням, низвергаясь водопадом через раздвинутые в стороны пальцы. Не теряя своего блеска, оставаясь такими же гибкими, они будут молчаливо лгать, уверяя в том, что ничего не произошло. На половину мёртвые от рождения, в момент угасания жизненных сил человека, они теряют свою живую половину, даже не замечая этого. Флегматичные к жарким поцелуям, шумному дыханию, каплям осеннего дождя и пыли с ночных дорог, волосы будут колыхаться от резких движений белого халата и приглушенных рыданий с одинаковой частотой.
Всю свою сознательную жизнь человек стесняется своего тела. Ему не нравится его живот, выпирающие рёбра, кривые ноги. Его кожа принимает всю горечь на себя, защищая от испепеляющего взгляда постоянно спящий жир. Кожа с тоской обтягивает все искривления, ласково покрывая под собой всё кровоточащее, блестящее в лучах искусственного света, и пугающее. Млеющий под прессом рукопожатий, нерешительных прикосновений, и пенистой, тягучей влаги из недр чужих ртов, натянутый покров представляет из себя неплохо скроенный кожаный костюм телесного цвета. Разве может костюм умереть? Кожа не умирает вместе со своим хозяином, она расходиться по невидимым швам, тает, выставляя на показ нити соединительной ткани и местами рваную подкладку. Разве вы никогда не видели старый пиджак, вывернутый на изнанку, небрежно брошенный на землю? Его краска выгорает на солнце, бледнеет, обнажая мраморные рисунки невидимых доселе витиеватых узоров и линий. Если разгадать значение всех этих линий, то можно разгадать смысл поиска смысла во всём. Но это никогда никому не удавалось. Прошедший с вечера дождь, на утро вспучивает ткань пиджака, перетасовывая распухающие на глазах узоры.
Сердце стучит, бьётся, сбоит, замирает, заходится, бежит, останавливается. Наши сердца бьются в мясных клетках, в кромешной темноте в судорогах, несущих нам жизненные силы. Маленькие, заживо замурованные рабы с затяжными подергиваниями вместо игрушек. Сердца каменеют, разбиваются, горят, падают в пятки. Они всего лишь стучаться всеми частями своего тельца о мягкие прутья тесной тюрьмы. Нет ничего хуже мягких оков, они нестабильны и обманчивы. После припадка всегда наступает глубокий сон, сон после бесчисленного количества подёргиваний, заслуженное право на отдых.
Слёзы. Они берутся ниоткуда. Они знают всё. Они следят за каждым движением человека, который пересаживается с одного поезд на другой. Они ясно выделяют стук его каблуков из тысячи других звуков казанского вокзала. Невидимыми ручейками плывут по рельсам под усталыми и запоздалыми поездами, испаряясь от тридцатиградусной жары и, испарившись, замирают над железным навесом, провожая взглядом одинокую фигуру. Они рождаются неожиданно, то от взгляда та таксофонную карту в 25 единиц, то от прикосновения к махровому полотенцу, хранящему какие-то частицы того, кто собирается через несколько часов пересесть в другой поезд. Новорождённые слёзы в первые секунды не вызывают ничего кроме чувства стыдливости и слабости, но научившись катиться по отвесным поверхностям они оставляют после себя пылающие следы, согревающие в холодном помещении с искусственным освещением. Хотя, большинство слёз рождаются именно у окон. Вчера я видел сон, будто я стою на дне огромного и высохшего бассейна с уходящими вдаль разделительными линиями и нанизанными на них поплавками из пенопласта. А в стенах, давно не функционирующего бассейна кто-то прорубил окна, именно для того, что бы рождались слёзы. Мне нужно было идти вперёд, по чуть влажному от рождения блестящих капель дну, вперёд, без стеснения всматриваясь в окна с обретённым вдруг сочувствием к плачущим людям. Вперёд, где тихо плачут усталые и чуть пьяные проводницы прицепных вагонов, где в раскачивающихся туалетах кто-то пытается тоненькой иголкой впустить в себя часть радости, часть тепла, которая осушит его лицо.
Гибель голоса мучительна. Несказанные слова умирают раньше, чем хотелось бы. Слабый организм молчаливо скорбит, беззвучно кричит, впервые ощутив себя немым. И вперив взгляд в серое небо, скрученное канатами отяжелевших облаков, чтобы обрести жёсткую опору, подобие стабильности, он подползает с закинутой головой вплотную к стене высотного дома. В сгущающихся сумерках стена кажется белоснежной, она не требует никаких объяснений, на неё можно опереться и всего лишь только слушать шум прогибающихся под ветром деревьев, слушать пока стена не потемнеет.
Потерять боль. Оставить её в жаркой ночи под навесом душного кафе, или в прохладное и безлюдное утро выкинуть её в переполненный мусорный контейнер. Прогулки по тихим улицам с двухэтажными домами и остановившейся на несколько лет жизнью их жильцов готовят к этой потере. Когда проходя мимо ржавого водонапорного крана с сочащейся из под него водой, становится трудно стоять на ногах, и листья клёнов, вымытые мыльной водой, начинают отворачиваться от тебя, то болевые ощущения медленно перемещаются в специально продырявленный пальцем карман. Скучно и расслабленно сидеть в теньке не чувствуя невесомых рук, ленясь доползти до ближайшей лужи чтобы утолить не тревожащую больше жажду. Теперь уже привычное головокружение и прикрытые веки, запах земли после дождя, крупинки присохшей к открытым ампулам грязи, отвлекают и приучают жить в этой тишине без боли.
Внимательность и чуткость стареют, их беззубые рты бормочут что-то, но уже умершие голоса тонут в рёве машин и крике продавцов маленьких рынков, всплывая через некоторое время в рассвете опухшими лицами бомжей, расцветающим над прохладными проспектами столицы Люди, глядящие на днище пластикового стаканчика, ценники со следами губной помады, валяющийся ничейный бюстгальтер, уже бледнеющий в свете будущего дня курс валют на электронном экране, уставшие переливаться цветами радуги игровые автоматы. Густой грим благополучия смывается в подъездах и под мостами, под мутными потоками равнодушия, обнажая надписи на кафельной плитке "смысл жизни в самом процессе" и вымывая страницы со строчками "смерть - это то, что происходит с другими". Лавочки и чтение на них Хьюберта Селби под ритмичное вздрагивание метлы, от чего его рассказы кажутся ещё более реалистичными. Тонны мертвецов в облаках небрежных бросков их на металлические столы, слабость, что заставляет дрожать рёберный нож, хорошо скроенный костюм телесного цвета - всё это искрится в пузырящихся лучах равнодушного солнца у меня перед глазами. Умирая, я стою на балконе чужого дома, внимательно разглядывая горе, затерявшееся под ногами траурной процессии.
Стена
Один человек перед сном гулял вокруг своего дома. Частенько, особенно осенью, когда моросил дождик, он задумывал о бесконечности круговых движений. Этот человек не был ни математиком, ни физиком. Бесконечность представлялась ему стандартизированной лежачей восьмёркой, рождающей ассоциации с видеоклипом дурноватой певицы. Жизнь этого человека была размеренной как тихие шаги вокруг дома. Ещё этот человек тайно гордился тем, что читает разные книги и смотрит фильмы. После прочтения каждой книги он довольно улыбался, ещё раз мысленно проговаривал про себя имя автора и название, освежал про себя сюжет, и откладывал книгу в сторону с неким облегчением. Человек считал себя интеллигентом - он носил пиджак и галстук не только на работу и мог гневно посмотреть на любого, кто громко произнёс " на хуя эта пизда нам нужна?" Также он со своей женой очень любили смотреть интеллектуальные игры. Пару раз он правильно справился со сложным заданием в телевикторине и сожалел только об одном - его не видели в этот момент сослуживцы. В один распрекрасный вечер ему захотелось оторваться от привычного маршрута и пойти прогуляться вокруг стены рядом располагающегося завода. Раньше этот завод работал на оборонную промышленность, а сейчас никто не знал, что производят за этой стеной. Если отойти от стены примерно пятьдесят шагов, то можно было увидеть грязные и местами разбитые окна последнего этажа одинокого здания. Кроме него, на огромной территории ничего не было, кроме бесчисленного множества гигантских железных распорок, железных швеллеров и конструкций, напоминающих подъёмный кран. По крайней мере, так говорили мальчишки, которые лазали на территорию завода. Иногда, жители близлежащих домов слышали как за стеной раздаются неразборчивые фразы, произносимые в громкоговоритель. Был прохладный летний вечер, когда человек, борясь с зябкой слабостью, глубоко вдыхая в себя воздух, прошёл уже довольно много, но никаких признаков окончания или какого-то поворота стены не было. Человек вновь подумал о бесконечности и от этого почувствовал себя если не философом, то глубоко мыслящим человеком. Он заметил про себя, что когда придёт домой, как бы он не хотел спать, обязательно прочитает три страницы философского словаря. Чтение этой книги давалось ему с трудом, он часто путал термины и авторов трудов, но всё же это было лучше, чем читать эти сами работы, в которых всё размыто и не понятно. Но всё же можно было для ознакомления взять в местной библиотеке запылённую книжку Гегеля и прочитать из неё пять страниц. Человек любил перечитывать с философском словаре места "про Гегеля". Он приветствовал их как старых знакомых вскидыванием бровей и повышенной внимательностью. Человек прошёл ещё сто шагов и с возмущением вспомнил, что давно хотел взять Ницше в библиотеке, но книга была одна и всё время "на руках", а сидеть в читальном зале он не хотел. "Вот пидорасы, взяли Ницшу и не возвращают. Ничего, я им тоже Гегеля не отдам." Навстречу человеку попадались люди, тоже неспешно прогуливающиеся вокруг заводской стены. "Стена не может быть бесконечной, она начинается от точки, идёт по прямой не сворачивая какое-то время, а потом.." - человек уже двадцать минут думал как закончить фразу, но ничего серьёзного на ум не приходило. Вдалеке было слышно как проезжают безликие машины, и именно они убеждали человека в том, что вскоре стена закончится. Вглядываясь в лица прохожих, прислушиваясь к звукам переключения скоростей и ускорениям, он осознавал присутствие рядом с ним жизни, а она казалась ему несовместима с бесконечностью. Изредка кашляющие, идущие ему навстречу люди, разрушали эту бетонную глыбу лежачей восьмёрки, вгрызались в её толщу миллионами мелких сточенных зубов, тоннами ритуальных процессий растекались у её основания; возможность не вернуть взятого в библиотеке Ницше, смешивалась с озлобленным желанием зажать Гегеля и подобно едкой щёлочи разъедало само понятие "бесконечность". Человек заметил, что уже стало совсем темно, и фонари на территории завода горят очень ярко, откидывая чёткие тени от всего, на что падал их свет. Возле клубка нестерпимо-яркого света роились мошки. Человек на секунду сравнил себя с одним из этих насекомых, влекомым непонятно чем, ослепляющим и недостижимым. Ещё он вспомнил один рассказ, где говорилось, что в один раз, один человек, одним утром, один пошёл не по той дороге, по которой ходил на работу каждый день, а по другой, неизвестно куда ведущей. Этот человек не вернулся, потому что эта дорога вела никуда. Просто никуда. От воспоминания этого рассказа человеку стало страшно, он замедлил шаг, но не остановился. Конец пути в рассказе развернулся перед ним кабинкой туалета в библиотеке, с белыми стенами, которые наполнялись свечением заводских фонарей. Человек захотел вернуться назад, домой, но с ужасом понял, что ноги продолжают шагать вперёд вне зависимости от его воли. Людей навстречу ему не попадалось, шум машин давно утих, фонари стали светить более тускло. Внезапно человек осознал, что вовсе не хочет, что бы стена кончалась. Наоборот, он хотел, что бы она была нескончаемой. Ему не хотелось постоянно шагать вокруг неё, но теперь его страшило то, что вслед за обрывом этого уже привычного ему заграждения, возникнет непонятно что, страшное, болтающееся в петлях швеллеров и переборок, то с чем ему уже не совладать. Его привычка постоянно видеть рядом стену, сменилась терпким чувством к кускам бетона. Человек понимал, что любит стену, обожает каждый её шов, выцвевшую от солнца краску. Лампочки становились с каждым следующим фонарём всё слабее, и человек догадался, что через несколько десятков шагов он останется в полной темноте. Это не страшило его теперь, он был не один. Испытывая подъём непонятной энергии, он буквально побежал вперёд, навстречу надвигающейся черноте. Когда же счастливый и запыхавшийся, он всё же остановился, то сделав несколько шагов в сторону предполагаемой стены, он не почувствовал её твёрдости. Теперь от стены остался только её образ, настолько чёткий, что человек не мог поверить, что стена кончилась, и ещё осталась угольная темнота, обраставшая от ужаса человека мягким шепотом неразборчивых фраз. Сейчас этот шёпот звучал как что-то невнятное, произносимое в громкоговоритель. Расставив руки в стороны, натыкаясь лишь на теневые, несуществующие образы стены, питая маленькую надежду ухватиться за живое, человек ходил кругами. Через полчаса бесплодных попыток найти стену человек захотел остаться в этой темноте, насовсем, потеряв желание искать вообще чего - либо. Возможность найти теперь стену была нереалистична до тошноты, то приторного привкуса неразбавленного сахарного сиропа. Человек хотел остановиться здесь и всю оставшуюся жизнь писать письма о высоких чувствах стене. Писать, не имея возможности получить в ответ даже пару строк. Писать в кромешной темноте, отдавшись течению интуиции, писать вкривь и вкось, но оставив это незаметным для себя. Писать, рождая буквы и мгновенно отделяя их от себя, лишая себя возможности встретиться с ними, когда они обретут своё назначение. Писать, отказываясь от всех прошлых женщин и жены, мотивируя это оригинальной фразой "с ней мы только ебались! А ебля - это ведь так, хуйня делов-то!" Писать, хороня всех своих знакомых и друзей за их ненадобностью и ничтожностью по сравнению со стеной. Человек хотел сколотить себе почтовый ящик, и сделать его глухим для всех, кроме одного адреса, писать самому себе раз в два месяца, что бы его не закрыли, в течение нескольких лет смотреть зачарованно на привычную пустоту пыльного днища и громко говорить самому себе "новых сообщений нет", не пытаясь найти, связаться со стеной. Просто по ночам проверять ящик и смотреть на звёзды без капли сожаления за прожитую жизнь, теперь обтянутую в пуленепробиваемую оболочку, сохранив только один свой изъян, ахиллесову пяту в виде атарктичного ритуала налаживать удаленное соединение, существовать между двумя параллелями, без возможности всплыть или уйти на дно. Как в моменты перед сном, когда доли секунды могут вместить в себя сотни несуществующих часов, человек за время трепетного страха обрести стену написал несколько писем. Поначалу сумбурные, отталкивающие своим примитивизмом, написанные корявым почерком и чернилами из маслянистого раствора, письма удерживали на привязи все эмоции человека, создавали иллюзию "трезвой мысли". Но потом строчки начали ложиться ровнее, появились намёки на каллиграфию, слова начали обрастать спутниками - рифмами, которые таили в себе сначала намёки, а потом претензии на всецелое обладание человеком стеной. Это была жгучая ревность к потерянному, никогда не являющимся его собственностью строению. Это была ненависть к заводу и к тому страшному, что мог бы узреть человек, если бы вновь нашёл стену и дошёл бы до её конца. Человек шагал вперёд. Или назад. Особой разницы не было, вокруг парила всё та же темнота и чей - то шепот, воспринимаемый человеком за свои мысли вслух. Шаги казались человеку размеренными. Так кажется всем и всегда, если не смотреться в ночные витрины, а он и не смотрелся. "Это же не ревность, ты же понимаешь" - он слышал тихий шёпот и звуки падающих капель о дно эмалированной раковины в больничной палате с множеством аккуратнейшим образом застеленных коек. Ровные шаги как строчки с одинаковым интервалом между ними, превращаются в неподвижность, свойственную бесконечности, у раскрытого окна. Жаркий солнечный день, в который от духоты видны только кроны берёз, пух оседает на жёстком больничном сукне с грязными печатями, клеймящими бельё. "Это она тебе сама говорила про ревность, поверь своим голосам, это её усталость от этой всей нездоровой обстановки", - человек многозначительно кивает вглубь палаты, - "ей нужно то, что по ту сторону окна, по ту сторону завода, обычное, нормальное". На улице слышны весёлые голоса и пение птиц. Кто-то прозрачный показывает человеку рентгеновский снимок. Если подойти к окну, то через прекрасный солнечный день, можно рассмотреть метастазы двойственности, отчаяния. "Они могут распадаться, им нужно всё. Понимаешь, всё целиком" - глаза человека расширились. "Я ведь и так её." - сказал он, понимая, что эти просветления на снимке скоро потребуют столько внимания, сколько он не сможет обеспечить, даже при титанических усилиях. Человек громко рассмеялся. Он смеялся долго, потом смех его резко оборвался. Это была стеклянная остановка, безлюдная, с железными переборками и деревянной скамейкой. Человек стоял внутри неё, от беспомощности положив обе руки на стеклянную стену. Ревность всё была рядом, невидимая, но ощутимая им. Она медленно засовывала прохладные руки ему под рубашку, перекладывая их с волн далёкого прибоя, пенящегося сырого песка и железных оград на его грудь и сжимая пальцы. Эти прикосновения были приятны мужчине, через некоторое время пальцы ревности онемели и навалились на грудь так, что мужчине показалось, что нет такой силы, которая заставит их оторваться и снять ледяное оцепенение. Голоса продолжали свой шёпот. "А может и нет никаких голосов? Может они генерируются из множества слов других людей и сшиваются заживо, поэтому они так похожи на живые, настоящие. Они остановка речи, пауза. Гиблое место, которое объезжают все автобусы." - подумал мужчина и в этот момент он увидел впереди фонарь, выхватывающий из темноты кусочек стены. Торопливо подойдя к этому месту, человек увидел, что это и есть последний блок. Дальше были решётчатые ворота, через которые виднелась уходящая вглубь завода дорога, и вагончик сторожа. Голоса внезапно замолкли, уступив место неприятной тишине. Темнота разошлась по швам на мгновение, и человек увидел в окне вагончика мужика с обезображенным лицом в виде запятой, в корявых руках сжимающих двух зайчиков, которые были неестественно круглыми. Это был конец пути, апогей животного страха, оборванная кинолента, конечная точка, вручение диплома, угасание ревности, разорванная лежачая восьмёрка.