Вот оно, настало. Тепло и холод переплелись в сладчайшей из полуночей, не то воюя, не то предаваясь наслаждению, и подросток апрель наблюдает за ними. Как и я. Более того, я присоединяюсь к ним, взмывая над крышами, помолодевшими, избавившимися от снега. Я бесстыдна. Я обнажена до самой души - здесь нет никого, кто мог бы осудить мою уязвимость. Я атакую аромат бурных вишен, кутаюсь в его розовое манто. Ветер, как стрелы, вонзается в самые центры моих ладоней.
Я принимаю его. Он поддерживает меня, мое вопиющее, дерзкое тело, будто бы ведет под руки к алтарю.
Когда я была ребенком, мне нравилось кувыркаться в морской воде, с замиранием сердца вбирая в себя огромный гул моря и каплю глубинной тишины у близкого дна. Здесь - то же. Ветер, ветер, ветер неотступно скользит по моей торжественной коже. Я обращаю свое лицо к невозможно высокой луне. Миг колебания - и я посягаю на ее власть. Я поднимаюсь выше и выше, не отводя взгляда, зная, что она недостижима. Но в этом ведь и состоит смысл мечты - в победе над недостижимым. Ветер возмущенно визжит, треплет меня за волосы, как балаганный супруг. Но его бестелесность делает его слабым. Я мчусь, я - горящая комета на балу оторопевших звезд. И только когда мой единственный враг, холод, наполняет мне легкий, как бокалы, я поддаюсь и позволяю себе упасть. О, эта необъятная роскошь падения, прелесть карусельной лошадки!..
Я прекращаю падение, возвращаюсь в объятия ветра. Он примирительно ласкает меня и ткет сокровенные заклинания из моих перьев. Я чувствую, прикасаться ко мне для него - радость. Сколько угодно, мой покорный. Моя нежная вахана, ездовой зверь:
Я приближаюсь к земле. Скоро мои когти коснутся травы, оправленной в росу. И я, отдавшись сожалениям и истоме, обращусь в человека. И хотя человеческий облик не лишает меня крыльев, от рассвета и до заката я буду с мольбой следить за вальяжным солнцем и расписывать ему красоту противоположной стороны земли. Я жадно жду, когда вернется ночь, и я смогу вновь вкусить невыразимую радость полета.
Твоя близость
Не определена прикосновением. Не заключается лишь в токе воздуха, порскающего в стороны от твоих движений. Она обозначена не шорохом твоего пера по бумаге, не нервическим раскатом шагов. Не боязнью услышать опасные слова от тебя, не влагой усталости на твоих бесстыжих висках.
Близость не есть присутствие. Близость - это наполненность сердца. Где бы ты ни был, я держу свою руку у тебя на плече.
Пьянящий взгляд, карий рай за сводчатыми вратами, нездешняя гладь каштана в шипастой оболочке. Декадентский излом пальцев, сжимающих виски. Грация терзаемого ветром облака. "Наряжайтесь, танцуйте, смейтесь. Я никогда:"
33
Восход. Спелый, цветом налитый. Все оттенки красного - полный восток. Утопиться в багряной вечности, уснуть авалонским заколдованным сном... Нет. Шум уже поднимается в небо, как туча птиц, отвоевавших трещотки у гремучих змей, будоражит. Смелеет свет, мельчает прохлада. Струйки шагов на улицах уже сливаются в крепкие потоки. Дворники без страха - так служители зоопарков не боятся привычно входить в звериные клетки - отбирают у ветра ночные игрушки. Он отдает. За день ему надарят еще.
Шаги уже сливаются в реки. Тени заползают под вещи, словно боятся загореть. Невидимые демоны суеты юркают туда-сюда, постепенно входя в раж. Слабые облака, последние остатки армии утреннего холода, капитулируют. Надувается солнце.
..Жара. В белый зенит больно смотреть, и те, кто отваживается, быстро опускают глаза, получив свое наказание. Шум осатанел, запах пыли - как запах серы. Шаги давно обратились в топот водопадов. Демоны суеты кидаются под ноги прохожим, вытаскивают из их карманов кошельки, заставляют людей превращаться в толпу, кричать злые слова, глотать дым и верить, что это будет вечно.
И тут солнце начинает сомневаться. Его знобит, и асфальт теряет немного тепла. Облака, откуда-то издалека заметив сомнения, неприметно возвращаются на край горизонта и занимают выжидательную позицию. Добреет свет. Уже смеют тени. Демоны суеты устают и садятся на теплые бордюры, лишь изредка бросая в очередную жертву камешки. Замедляется темп. На западе появляется искусительная дымка, которая приглашает солнце прилечь. И оно сдается.
Так начинается закат. Красным наливается запад, как нежная кожа после удар. Облака, первые разведчики ночной прохлады, отбрасывают опаску. Растут и принимаются любовно касаться друг друга тени.
Запад мешает бордо с апельсиновым соком, окна перебрасываются отраженным закатом. Ручьи шагов теряют неистовую силу, теряет силу свет. Демоны суеты, горбясь, разбредаются на ночлег в глухие скверы, их подгоняет спокойный ветер. По красному медленно разливается синь. Смирное солнце, тяжелый шар, сейчас выдает всю свою простую суть: это- звезда., и не больше. Облака, уже видя оттуда сверху идущую ночь, похожи на собак, которые виляют хвостами. Ручьи шагов распадаются на струи. Шум стихает, как паника. Край солнца, яркая перевернутая лодка, тонет после оверкиля, и луна прокалывает бежевые остатки заката. Скорая на расправу темнота подминает последний свет. Штиль.
Спать авалонским очарованным сном до тех пор, пока...
Никогда
Я люблю тебя.
Сколько ангелов может уместиться на острие иглы?
Я люблю задавать вопросы. Дурная привычка. Я порождаю целые резервации несчастных вопросов. Они ущербны, они проклинают меня, у них нет надежды. Они бездетны: у них никогда не будет ответов. Я адресую их повыше в небо. Там так холодно, я знаю:
Сколько смертей умещается на острие меча?
Я смотрю. Я вижу. Я вглядываюсь в лица людей, уношу с собой слепки чужих образов. Я смотрю на сомкнутые руки мужчины и женщины, на обыденную истину, которая принимает очень четкую форму в теплой полости меж двух переплетенных ладоней. Я задаю вопросы. Я никогда не смогу понять, почему четыре миллиарда девятьсот девяносто девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять человек являются для меня незнакомцами, близкими друзьями, кумирами, врагами, вождями, шутами, вещами, просто двуногой плотью и лишь один, вдруг, - смыслом. Почему этот единственный- ты. Почему в глазах одного человека мы видим пронзаемую розами вселенную в то время, как все другие люди - не более чем детали сумбурного космического интерьера. Почему ты? Я видела более чистые глаза, более красивые тела, более совершенные пальцы, более изысканные губы. Я никогда не пойму, почему тебя нет со мной и -снова "никогда" - не будет. Никогда. Икогда. Когда. Огда. Гда. Да. А. Я достаю "да" из "никогда". Мои голодные вопросы дерутся за этот скудный ответ, и я устала разнимать их.
Больно ли солнечным лучам падать на мир? В мире так много острых предметов.
Я люблю тебя. Я никогда не увижу тебя. Черный, страшный голубь топчется у моих ног, запрокидывает трясущуюся голову в эротическом танце, метет хвостом землю. В его утробной трели без конца повторяется : "никогда, никогда, никогданакогданикогда"... Юродивый демон, я видела, как он ел несвежие звезды!
Бремя
Я ветер. Сейчас я смотрю в ваши окна, во все ваши окна, ибо я целиком состою из одних только глаз и крыльев, и вижу вас, сидящих на ложах, поглощающих пищу, умирающих, играющих в игры, шьющих себе одежды... А вы не видите меня. Только слышите иногда, когда я облизываю тополиные листья или со свистящим бешенством несу над землей снег. Но я всегда с вами. Всегда здесь. И вы можете думать еще, что я - свободен! "Свободный как ветер". Я? Нет. Вам ведь не под силу даже предположить, чем мне приходится оплачивать собственное существование. Я переношу звуки, которые производите вы и ваши детища, вот чем. Я давно стал рабом, охраняя одну из многочисленных крепостных стен вашей реальности, а вы даже не узнали об этом. И хорошо. Если б узнали, создали бы кнут для меня. Я и так страдаю достаточно.
Звуки едки; по большей части они происходят от чего-то злого, а сладких звуков, вызывающих удовольствие, так мало. Мне нравится ваш смех. Мне нравится, когда читают стихи под открытым небом, такая ноша легка. Но вы не приспособлены для того, чтобы издавать много сладких звуков. Наслаждение редко выпадает на мою долю; о, мне достаются те звуки, которые калечат. Скорбные и тяжелые, как гробы. Переносить их - то же самое, что переносить боль. Отдерните штору, посмотрите на улицу: за одну ночь в этом городе можно услышать множество жутких звуков. Если собрать их воедино, ни одно ваше совершенное оружие не сравнится с полученной мощью.
Этой ночью сразу после захода солнца мне пришлось подхватить женский крик. Он прожег меня, как угли, до самой души, пока я не раскидал его по земле далеко за городом. Остался шрам, впрочем, я весь покрыт шрамами. Потом я долго носил ржавый собачий лай, перебирая его, словно четки; это странные немые создания, которые выходят по ночам из старых подвалов и сточных колодцев. Окружили стаю бродячих псов на пустыре. Вы не видите этих существ, я собаки видят. И боятся. Вы много чего не способны видеть.
Я перенес тонущий младенческий плач на несколько кварталов и оставил его на асфальте перед запертой дверью церкви.
Тихие стоны длинноволосого парня, избитого в опасном, как ущелье, переулке... Маленький звук капель его крови, что падали на землю, я бросил на могильную плиту сразу за воротами кладбища. А скрип кладбищенских ворот опустил в грязную городскую реку.
Сирены. Я ненавижу сирены. Они похожи на лезвия разной толщины и поднимать их звуки в воздух так же мучительно, как сжать в ладони горсть разломанных на кусочки лезвий. Этой ночью их было чуть меньше, чем обычно, я рассыпал сирены по крышам. После я унес дыхание животных, ждущих утренней казни на скотобойне, на свалку и вбил его там в мусор. Собрал жестокие звуки больничных палат и, будто письма, разбросал в окна заброшенных домов. Визгом тормозов я наполнил комнату негодяя, унижающего свою женщину, и пожелал ему дурных слов. Протащил по песку клочья скользких ругательств, которые эхом метались в узких дворах прибрежных улиц.
Когда наступил рассвет, птицы ласкали меня лишь мгновение. Потом навалились смрадные звуки машин, тяжелее, чем цепи; я обрушиваю их в разломы асфальты, изнывая от мерзости и тоски.
...Может быть, наступит день, когда я взбунтуюсь. Лягу на землю. Буду смотреть, как провисли облака, как неподвижная пыль сливается в монолит под вашими ногами. Как птицы напрасно ищут моей помощи в воздухе. Я ветер. И я устал.
Последняя ночь Адама
Адам был неказист, мал ростом, нерешителен и холост. Если бы бог наделил его развитым воображением и достаточной чувствительностью, пожалуй, он мог бы ощущать себя одиноким. Но Адам привык к самому себе и любил себя со всеми своими недостатками. Он жил в маленькой квартирке в старом невыразительном доме, как будто специально созданном для того, чтобы Адам, как бабочка с защитной окраской, чувствовал себя в безопасности.
Профессия Адама как нельзя более соответствовала его характеру, вернее, зачаткам того, что у человека более заметного могло развиться в характер. Он был сортировщиком писем. Каждый день последние восемнадцать лет своей жизни, с самого окончания школы, он занимался тем, что раскидывал по нужным ящичкам чужие письма. Кусочки чьих-то жизней, расфасованные по стандартным конвертам, проходили через его руки сотнями, тысячами. Надменные официальные послания, толстые письмища подростков, напичканные, как можно было понять на ощупь, открытками и наклейками, изящные письмеца кокоток и денди - все это шло мимо него, не касаясь души. Душа Адама была так мала, что чужие слова и эмоции не могли ее разыскать. Становилось ясно, почему сам Адам так невзрачен и мал: его тело было специально подобрано для такого содержимого.
Рабочий день Адама обычно заканчивался в семь. Разумеется, после работы он всегда шел прямо домой. Никогда еще не было случая, чтобы Адам для разнообразия отправился в ближайший бар пропустить пару с коллегами либо к кому-нибудь в гости. Да его, впрочем, никто и не приглашал.
Последняя ночь Адама выдалась на начало декабря, когда дни были пугливо коротки, а темнота разрасталась и наглела с каждым закатом. Выйдя из своего почтового отделения, Адам передернулся от промозглого нездорового холода. Сначала он решил было идти на автобусную обстановку, но передумал - он привык ходить пешком, потому что соседство множества людей в транспорте раздражало его. Было не так холодно, чтобы отступаться от своих правил. Однако, решил он, все-таки достаточно холодно, так что можно рискнуть и пройти по тому темному переулку, где все стены почти без окон, чтобы сократить путь.
Именно так он и сделал.
Не то, чтобы Адам боялся преступников или еще кого. С ним никогда не случалось ничего дурного, его игнорировали даже мелкие воры. Но инстинкт самосохранения подсказывал Адаму, что береженого бог бережет и незачем всуе дразнить судьбу. Так что этот маршрут можно было считать исключением.
Адам шел, не испытывая ни малейших опасений. Слепые стены, которые сдавливали старый переулок с двух сторон, совершенно не действовали на его неповоротливую психику. Тем не менее, если бы эта ночь не была его последней ночью и позже Аадаму представилась возможность описать, что он испытывал тогда, он сказал бы. Что чувствовал себя растерянным. Переулок был темен и тих. На асфальте под бичом ветра кувыркался мусор. Адам никогда не оглядывался, потому что никогда не ожидал нападения. Но в тот раз он, едва ли не впервые с детства, вдруг захотел это сделать. У него возникло неведанное доселе ощущение, словно за ним наблюдают. Это ощущение росло понемногу, поначалу оно было таким слабым, что Адам вовсе не признал его. Только удивился, почему это вдруг у него испортилось настроение. Но по мере того, как ощущение преследования нарастало, Адам переживал все больший дискомфорт и, в конце концов, суетливо среагировал. Он обернулся.
Переулок был пуст. Никого, не было даже кошек у дряхлых мусорных баков. Только метрах в двадцати позади прямо на тротуаре стоял облупившийся старый холодильник. Адам перевел дух. Его сердце непривычно сильно колотилось. Интересно, как это он прошел мимо холодильника, совершенно его не заметив?..
Адам продолжил путь. Сделав с десяток шагов, он почувствовал, что его продолжают преследовать.
Вероятно, именно в это мгновение в плоском разуме Адама проснулась незнакомая паника. Дело было даже не в самом чувстве, вернее, не только в нем. Просто никогда раньше Адаму не доводилось переживать ничего столь же необъяснимого. Ну, может быть, давным-давно, в детстве. Что-то было не так, и Адаму стало страшно. Он замедлил шаг и внимательно прислушался. За ним определенно никто не шел. Но в то же время внезапно заговорившие инстинкты подсказывали Адаму, что опасность приближается. Пройдя еще полквартала, он быстро оглянулся. В переулке не было никого. То, что там было, Адам едва не пропустил мимо сознания, а когда увидел, замер в оцепенении.
Метрах в двадцати позади него прямо на тротуаре стоял старый облупившийся холодильник
Адаму показалось, что вдруг каким-то чудом он оказался на том же самом месте, где оглянулся впервые. Его щуплая душа на грани истерики закричала, что он ведет себя как идиот, поддавшись дурацкой мысли. Нет, конечно же, он прошел почти квартал...
Но холодильник находился на том же расстоянии от него!
Адам не умел держать себя в руках, потому как его эмоции всегда были мелки, и необходимости сдерживаться не возникало. Сейчас Адам ощутил чистый ужас. Он был слишком самодостаточен, чтобы признать происходящее галлюцинацией или нервным срывом. Того, что он видел, быть просто не могло.
Не могло? Прекрасно. Адам решил доказать это. Он отвернулся и побежал, неловко семеня. Пробежав еще полквартала, он остановился и застыл, прислушиваясь.
Сзади явственно донесся скрежет металла по асфальту. Взмахнув руками, Адам посмотрел назад и глаза у него полезли на лоб.
В десяти метрах от него прямо на асфальте стоял старый облупившийся холодильник.
Сердце Адама подпрыгнуло к горлу так, что Адам подавился им. Действуя по наитию, он пошел задом наперед, не отрывая от холодильника взгляда. Холодильник едва заметно накренился и, раскачиваясь, мойдодырскими шагами, двинулся за ним, скрежеща по камню днищем.
Последние барьеры рухнули. Адам страшно закричал и помчался прочь. Невероятный, непосильный ужас придавливал его к земле. Происходило то, чего происходить не могло. Адама, неискушенного в переживаниях, разорвало на части. Он несся, широко открыв рот. Его вспухшие, выпуклые глаза слезились от напряжения. Подсознательный импульс гнал Адама домой, в укрытие, хотя сам он с совершенно не помнил себя. На углу Адам оглянулся. Собственное дыхание почти оглушило его, и он не слышал, следует ли еще за ним ЭТО.
Холодильник выполз под скудный свет фонаря. Его мерные рывки чем-то напоминали непрерывные сокращения гусеницы. Теперь он был совсем близко.
Адам бежал. Вся его сущность, нищая и не привыкшая впускать в себя трагедии, обратилась в одно единственное сильное чувство - страх. Преследуемый холодильником, он, спотыкаясь, влетел в свой подъезд. От быстрого бега Адам не то, что глотал - кусал воздух. В мгновение преодолев четыре лестничных пролета, Адам открыл дверь квартиры, ворвался в прихожую, защелкнул два дверных замка и рухнул на пол. Он рыдал, сам того не замечая. Его внутренности горели, словно их поджаривали.
Ни одного человека, ни у дома, ни в подъезде ему не встретилось. Никто не видел, как он несся, как он выглядел. Раздавленный почти буквально, Адам сейчас впервые за сотни дней почувствовал, что он один. Если бы ему удалось спрятаться от расправы в День Страшного Суда и выйти на пустую землю уже после всего, он и тогда не был бы более одинок.
Он лежал на полу в темноте, вдыхая привычный запах знакомого помещения. Его слух обострился до невозможности, поэтому он сразу услышал то, что услышал.
На первом этаже о нижние ступени упорно, механически терся металл. Холодильник одолевал лестницу.
Адам свернулся в позу зародыша и закричал, но даже его неистовый крик не перекрыл ритмичного шума. В одном пролете лестницы - Адам посчитал как-то - было девять ступеней. Четыре пролета. Тридцать шесть ступеней. Теперь нелепый гробоподобный ящик каким-то образом поднимался по ним. Скрежет становился все громче, отдаваясь по всем семи этажам. Каждый рывок, каждый удар тали о камень отбирал у Адама одну тридцать шестую оставшегося разума. Когда холодильник поборол последний проем, Адам, сам того не заметив, обмочился. Он уже не кричал. Размеренный шум приблизился к двери и здесь замер. Настала кошмарная тишина. Адам вытянулся, весь одеревенев и упершись неосмысленным взглядом во тьму. Он ждал. Изо рта его текла густая спекшаяся слюна. Когда за дверью раздался следующий звук, Адам прокусил себе язык. Затем потерял сознание.
За дверью отчетливо щелкнуло реле, и холодильник тяжело, с натугой, включился.
***
Адам очнулся в полутьме и не смог сходу сообразить, где он находится. Он лежал на полу в коридоре, упираясь носом во входную дверь. От него плохо пахло. Стоило ему двинуться, как все тело свело от дикой боли в мышцах. Адаму было душно: он лежал одетый в пальто, да еще свернувшись в комок.
Из кухни проникал тоненький серый свет. Похоже, уже чуть-чуть светало.
Адам с трудом поднялся на ноги. Шорох его движений казался ему самому недопустимо громким. Он хорошо помнил, что случилось и почему он оказался здесь, на полу, в таком странном и постыдном положении, но паники уже не ощущал. Предел его эмоциональных возможностей был достигнут. Он сбросил на пол пальто и здесь же снял вонючие брюки. Топчась прямо по всему этому, он доковылял до двери и, скривив губы, посмотрел в глазок. Последние остатки растраченного вчера страха толкнулись внутри него. На площадке было пусто. Для проверки Адам заглянул еще и в замочную скважину. Ничего. Наконец, чуть-чуть посомневавшись, он накинул цепку и приоткрыл дверь. Пусто.
Он сгорбился и поплелся в комнаты. Переоделся, долго сидел на кровати, пялясь в одну точку. Надо было бы принять ванную. К тому же страшно хотелось попить.
Сейчас он был не в состоянии размышлять о происшедшем. Вероятно, он был вообще не в состоянии размышлять об этом, когда-либо. Это выходило за рамки не просто его представлений о мире - хуже, то, что случилось, превышало пределы его воображения. Адам был близок к тому, чтобы вытеснить из себя все воспоминания о прошлой ночи. И процесс забвения уже начался помимо его воли. Если в отсутствии фантазии и есть одна положительная черта, то это - устойчивость слежавшейся психики. И Адам обладал ею в полной мере. Да, он уже начал забывать. И, пожалуй, ему это удалось бы довольно скоро.
Если бы, конечно, он остался в живых.
Адам зажег свет, вытянул за полу из шкафа скомканный халат и пошел принимать ванну. У него всегда была неприятная привычка громко шаркать тапочками, да к тому же после такого физического напряжения он вообще двигался, как старик. Поэтому он и не услышал сначала ничего необычного. Только когда сзади в темной кухне раздался визжащий скрежет, и что-то огромное выдвинулось в дверной проем, он понял, что ничего не кончилось. Сердце Адама судорожно трепыхнулось в последний раз, но он еще успел обернуться и увидеть.
Прямо в дверях, загородив проход, стоял, механически гудя, старый облупившийся холодильник.
***
Его тело нашли только через день. Признаков насильственной смерти не обнаружилось. Вскрытие показало разрыв сердца.
Волосы мертвого Адама были абсолютно седы.
В то утро, когда его должны были хоронить, грянул мороз, и тело Адама вместе с телами нескольких других покойных оставили лежать в кладбищенской часовне до оттепели.
Оттепель сжалилась только через месяц, и Адама зарыли. Но до этого в часовне произошел крайне нелепый случай, который был расценен как надругательство над трупами. Вернее, над трупом. Хотя кладбищенский сторож утверждал, что замок на часовне и окна были совершенно целыми.
В конце декабря сторож, как требовали обязанности, в очередной раз заглянул в часовню. И остолбенел. Гробы были переставлены как попало, но не это было самым поразительным. Прямо посреди часовни лежал дверцей вверх старый холодильник! Кто и когда умудрился затащить сюда эту дуру?!
Открыв дверцу любопытства ради, сторож моментально растерял всю свою приличествующую должности меланхоличность.
В холодильнике лежал труп. Это был один из тех мертвецов, что уже почти месяц ждали погребение. Колени покойного были поджаты к груди, руки сложены на подбородке. В провалившихся глазницах блестели комки изморози. Мертвец был сед.
Так Преисподняя приняла Адама в свое чрево.