Эти повести напрямую почти никак
не связаны друг с другом и потому представляют
собой разрозненные отрывки - в силу замысла, так
как задумывались как бы вырванными из контекста,
из некоего одного общего полотна, обозреть
которое целиком никогда не представилось бы
возможным. В настоящий момент цикл не закончен:
вероятно, в него войдут еще два-три рассказа. По
этой же причине он пока не имеет названия. Однако
автор допускает его обнародование даже в таком
виде, поскольку, как уже говорилось, эти истории
объединяет весьма отдаленное общее; они как бы
взяты из разных мест, разных миров одной
Вселенной, и их могло бы быть больше или меньше -
это не принципиально важно.
Virga
I
"...- Хоть помыслы твои черны, я вижу,
что душа твоя тянется к свету, - Священник властно
и покровительственно поднял большое распятие и
слегка коснулся им лба коленопреклоненного,
отчего по телу последнего немедленно прошла
судорога.
- Нет! Нет!!! - слабо попытался вскрикнуть
тот, вцепившись скрюченными пальцами в ризу, -
Нет! Послушайте, не делайте этого!!…- Священник
опустил глаза на его лицо, запрокинутое в
болезненной конвульсии и умоляюще взывающее к
нему, искаженное нечеловеческими страданиями, -
Нет…
- Ибо вижу я, что ты страдаешь, сын мой, -
добавил священник торжественно. Одной рукой он
взял Священное Писание, другую же протянул в
направлении сосуда со святой водой, стоящего тут
же на алтаре, - что говорит о том, что оковы зла,
окружающие разум твой, дрожат, - Прихожанин упал,
с грохотом повалив какую-то утварь, цепляясь все
более непослушными пальцами за край одеяния
священника. Казалось, он уже не отдает отчета
своим действиям и не слышит слов проповеди. Рука
его, словно рука слепого, хаотично шарила по полу,
затем стала исступленно бить бревенчатый настил
церкви, - ибо это зло должно быть низвергнуто
туда, откуда с проклятием появилось однажды, сея
смерть и раздоры вокруг себя и совращая детей
наших, очаровывая их невинные души и уводя за
собою в навеки проклятый Мрак, - что-то похожее на
всхлипывание раздалось у ног читающего.
Священник еще раз взглянул на корчившуюся у
подножья алтаря человеческую фигуру, что
уткнулась головой в холодные доски настила:
волосы перепутались, рассыпавшись по
сгорбленной в припадке спине; и удовлетворенно
кивнул. Затем, взяв пригоршню святой воды,
священник, как бы подводя конец совершаемому,
заговорил: - И то, что случилось и что случается
сейчас перед ликом Всевышнего, есть деяние Его,
удивительное по силе своей, благословенное и
праведное… Ибо узреют все славу Божию, узреют и
то, что возвращается пред очи его сын наш, ибо
слезы его говорят о том, что он раскаялся…
Брызги святой воды, веером упавшие
на голову и плечи прихожанина, сверкнули, как
искры от брошенного в угасающий костер камня; и
сейчас же, с диким нечеловеческим воем, фигура
его прогнулась в пароксизме сильнейшей агонии, и
он перекатился на спину. Лицо, уставленное в
сводчатый потолок церкви, и без того страшное
гримасой боли, теперь мгновенно покрылось
мертвящей бледностью, затем - коростой, обнажив
белесые зубы, и затем распалось, осыпалось, как
увядший цветок, рядом с ним, покрыв разметанные
длинные волосы ошметками сухой кожи. Рука, сжатая
в кулак, совершила последнее, уже не осмысленное
движение в направлении груди, затем разжалась и
так же рассыпалась в прах у ног онемевшего от
ужаса священника. Торс, на котором выступили
между тем капли дымящейся, черной крови в тех
местах, где его насквозь прожгла святая вода, уже
не шевелился. Фигура в черном окончила свой
жизненный путь перед алтарем церкви.
Как будто что-то зашуршало в сводах,
над головою служителя Бога, что-то похожее на
ветер, и священник, как ему показалось, услышал
еле уловимые слова, отразившиеся ото всех
поверхностей и унесшиеся в небытие - "Ты убил
меня…"
II
Церковь через три дня после этого была
сожжена до своего остова, который вскоре тоже
рухнул…"
"...Но вот, наконец, первый солнечный
луч упал на стену хибары, прорезав серый утренний
мрак через оконное стекло. Тварь, прибитая к
кресту, почувствовала на себе его присутствие и,
изогнувшись, затрепетала, пытаясь оторвать от
крепких дубовых балок пригвожденные кисти рук.
Стон, похожий на скрип старого рассохшегося
дерева, эхом отдался под потолком, и замер. Веки
существа, дрогнув, поднялись и обнажили взор
таинственный и дикий, но угасающий. Этот взгляд
принадлежал умирающему, не имеющему ничего
общего ни с наступающим утром, ни с веселым
солнцем, ни с тем, что вообще называют Жизнью.
Существо напряглось, дернулось в стороны, вновь
застонало глухо и раскатисто, дико рванулось еще
раз. Глаза закрылись, унося печаль, боль и
переживания, которые не смог бы понять ни один
смертный человек; унося навеки туда, где его не
достанет возмездие живых, их злость, гнев, их
суховатая торопливость, с которой они вершили
свой приговор тому, чего не могли принять, не
могли допустить применительно к своему убогому
бытию, чему они не могли дать даже названия; их
жестокость и... их страх. Черное, пылающее светило,
озарявшее ему некогда путь, теперь закатилось за
горизонт, и оно поняло, что это означает. Но не
могло смириться.
Конечности упрямо, конвульсивно,
рванулись еще раз. Но только мутная жидкость,
выступившая в местах, где гвозди пробили плоть,
соединив ее с деревом, хлынула и вяло закапала на
пол, уставленный оплывшими и пыльными огарками
свечей. Существо затихло.
А веселое солнце, прорубая все
больше и больше новых, сверкающих сусальным
золотом коридоров в заснеженном воздухе
морозного утра января, заполняло собою
комнату..."
Спасшийся
"...Стоя возле костра, он смотрел, как
горят его книги. В свете огня резко трещали их
кожаные переплеты и быстро тлели страницы,
исписанные мелким каллиграфическим почерком его
Учителя чернилами, уже потерявшими цвет от
температуры; затем то, что осталось от листков,
хрупкими, мертвыми коричневыми крыльями
обезумевших бабочек взвивалось над горящей
грудой, уже беспорядочно перемешанной
мародерами и потерявшей былое значение Вещей, и
затем, колеблясь от жара, падало обратно в пепел.
Пламенное дыхание огромного костра затуманивало
медные застежки и оклады, темня их копотью,
выступавшей в виде кипящих пятен на поверхности
красноватого металла, и затем сгибало их в
бесформенные скрюченные комки. Он смотрел в
давно наступивших сумерках на гибнущие остатки
своей великой Веры, уничтоженной в один день; но
более всего его ужасало собственное почти что
безразличие к происходящему. Он словно онемел,
точнее - он не мог как-то выразить то, что
опустошило его душу; и как такое могло с ним
случиться. Он просто стоял и наблюдал.
Видимо, то, что он находился возле
этого костра слишком долгое время для простого
любопытства или же любования содеянным и
воздавания заслуженных проклятий только что
уничтоженной коммуне, когда совсем неподалеку от
них еще не успели остыть тела последних
казненных иноверцев, привлекло внимание одного
из людей возле костров, что выкидывали из окон
зданий последнее имущество и волокли в огонь, и
он подошел, пытливо спросив, не его ли это книги?..
- Нет, - ответил он безучастно. Человек, еще раз
внимательно на него поглядевший и отметивший про
себя некую свойственную лицу незнакомца
меланхолию, все же отошел, пожав плечами. Этот
мародер не признал в нем человека, бывшего
недавно единым целым с теми, другими, чьи тела
сейчас коченели, сваленные возле орудий пыток
или распятые на столбах по краям площади. Зарево
костра, по крайней мере - этого, не могло осветить
этой подавляющей картины смерти. И сам он ничего
не чувствовал по отношению к ним, не помнил и не
принимал больше той связи, что существовала
между всеми ними и им. Мародеры и палачи, забыв
про него, переворачивали островки бытия, в
которое вторглись и уничтожили; их крики, команды
и веселый смех солдат не долетали до самой
отдаленной глубины его пустого мозга, где
укрылась душа. И только сознание исступленно
повторяло, сжимая остатки человеческого тепла:
"Моя вера умерла. Ее нет больше". И холод
подступал все ближе, проникая вкрадчиво и
постепенно.
Из оцепенения, когда он почти
физически стал ощущать лед своего положения, его
вывело появление рядом человека, протянувшего
ему длинный обгорелый шест для перемешивания
углей".
"…Это был простой природный лесной
пейзаж, не таивший в себе никакой угрозы.
Слабо мерцая за деревьями,
выступавшими чуть на первый план березами и
осинами, лениво изгибалась широкая спокойная
река. В месте ее поворота небольшой холм, утес,
поросший такими же безмятежно и с достоинством
смотрящимися на фоне ровного неба осинами или
молодыми вербами, елями. За ними, и далее, на
другом, удаленном от зрителя берегу простирался
туманный, задумчиво-тихий лес.
Художник подобрал для материалов
спокойные, мягкие, графически легкие и
изысканно-правильные тона: судя то всему, работал
он акварелью, соусом и углем, подправляя и
размывая контуры внутри, но в то же время работа
его не производила впечатления быстрого
акварельного наброска, а радовала детальной, но
не чрезмерно дотошной проработкой, и не навевала
обычной для такого рода произведений скуки и
недовольства традиционностью темы. Это был
приятный пейзаж в почти монохромной гамме, едва
уловимо приправленный умбристыми, сиеновыми и
голубоватыми оттенками, в целом же приверженный
графике, исполненный тончайшей акварельной
кистью, что придала картине невесомый,
туманно-призрачный оттенок легкости и чувство
умиротворенного созерцания и отстраненности от
зрителя.
Такую работу пожелали бы иметь у
себя многие, даже сравнительно неблизкие
живописи люди, никогда не вдыхавшие запахи
масляных красок и не державшие в пальцах
угольного карандаша. Сейчас же она украшала
стену одной из приемных университета, обращая не
себя внимание тех, кто сюда забредал по тем или
иным причинам, но ни у кого она еще не вызывала
отторжения или, тем более, беспокойства. Рисунок
размером приблизительно 40х25 см горизонтального
формата, оправленный в тонкую темную деревянную
рамку и покрытый стеклом для лучшей сохранности.
Человек, нарисовавший лес, много
времени уделял натурным пейзажным этюдам и
зарисовкам и был в этом деле признанным мастером,
при всем обилии в этом неблагодарном, но всегда
окупающем себя жанре (таковы вкусы обывателей!..)
различных специалистов мелкого и крупного
калибра и даже дилетантов. Но работы этого
художника завораживали своей
интеллектуальностью. Мало кто мог так изящно
проникнуть в невысказанное очарование природы,
постичь ее ауру, таящуюся даже зачастую в простом
пне на опушке или в сломанной и брошенной на
землю ветке, притаившейся в пожелтелой траве…
Они - человек и природа - понимали друг друга без
слов. Пока однажды не случилось непоправимое.
Вышеупомянутый рисунок был
последней значительной работой художника,
покуда творческий кризис не заставил его бросить
свое ремесло раз и навсегда. Судьба этого мастера
осталась неизвестной далее; но в студии, которую
он по непонятным причинам забросил, было найдено
несколько набросков и рисунков и одна большая
недоконченная картина, все это несколько
отличного от его обычных работ характера,
показывающих, что в его лице погиб и талантливый
анималист и, вероятно, не менее перспективный
автор портрета.
Спустя какое-то время после
исчезновения художника, вероятнее всего,
уехавшего из города, так как подобное желание он
часто, жалуясь на оставивший его талант,
высказывал приятелям, несколько его друзей
навестили студию-мастерскую, где и обнаружили
последние остатки былой гениальности ее
обитателя. Разбросанные по грязному полу этюды
являли собой столь пронзительные образцы
выразительности чувств, что на какой-то момент
приятели в изумлении, прервав свой шумный
разговор, смотрели себе под ноги, не находя слов.
Один из них, торговый агент, видимо, под
впечатлением от увиденного, обронил, что рисунки
нужно скорее уничтожить; остальные же, будто
проснувшись, накинулись на него с упреками.
Вместе они тщательно собрали работы;
впоследствии все они попали в одну из закрытых
частных коллекций. Ничего не известно об участи
большого полотна. Полагают, что его до сих пор
хранит у себя один из наиболее близких друзей
автора, но это только слухи. Студию же отдали под
другие нужды, тем более что в найденной позднее
записке, оставленной самим мастером,
содержалась эта просьба.
Процитированное ниже описание
одного из эскизов не отражает полностью его
характера, но дает примерное представление об
ощущении зрителя. Не ошибусь, если все это можно
будет назвать скорее протоколом следствия с
места трагедии, нежели описанием простого
рисунка.
Молодая женщина лежит на земле,
обнаженная по пояс, подогнув под себя одну руку и
вытянув другую, слегка согнутую в локте, в
направлении зрителя. Лежит на животе; голова
приподнята, лицо обращено к нам. Пальцы вытянутой
вперед кисти сжимают кучку листьев, покрывающих
землю, и травы - движение чисто рефлексивное.
Выражение лица говорит о том, что женщина,
по-видимому, испытывает сильную боль - глаза
широко распахнуты, зрачки максимально
расширены, рот искривлен судорогой (боли?..
презрения к кому-то?..). Трудно сказать, красивая
она или нет - это не та красота, к которой привыкли
обыватели. Взгляд ее останавливает, приковывает
внимание, странным образом заставляя
почувствовать хотя бы часть тех мук, что она
испытывает в тот момент, и нелегко от этого
отделаться... У женщины длинные прямые волосы,
одна из прядей перехлестывает шею. Бледная кожа.
Волосы производят впечатление мокрых и
спутанных, но видно, что они редкостной длины и
густоты, нижняя часть тела женщины покрыта или
заляпана чем-то темным, тускло поблескивающим,
похожим на панцирь или рыбью чешую, и
заканчивается в отдалении от зрителя: хвост
теряется в опавшей листве.
Другие этюды (сделанные, по всей
видимости, в том же лесу): тело олененка, почти
обглоданное до костей, среди листьев и былинок
травы; камень, похожий на мрачное надгробие;
зарисовка реки, берег с отвесными склонами; труп
лося; воронье гнездо на высокой сосне; пень,
оставшийся от красивого когда-то, ветвистого в
корне дерева с темно-серебристой корой; дорога,
уводящая в глушь. И еще пятнадцать набросков той
же женской фигуры.
Рептилия? Русалка. Модель, без
всякого сомнения, была впечатляющей: стоило
похвалить признанного пейзажиста за такой
поразительно удачный выбор в плане позирования
для своих начинаний в сюжетных постановках и
портретных эскизах. Начало было действительно
весьма многообещающим. Стоило бы даже попытаться
разыскать эту женщину, тем более что облик и
черты лица были воссозданы достаточно ясно:
пусть в виде только эскизов, но линия виртуозно
ловила выражение и драматизм типажа.
Останавливало лишь одно… Нет, человека с такой
незаурядной внешностью, какой обладала модель
на этюдах художника, с таким налетом какой-то
благородной средневековой грации и неизвестной
тоски и боли в глазах, с отголосками чего-то
редкостно-древнего в облике, конечно, хотелось бы
встретить в жизни, но… Держало лишь одно
неясно-определенное ощущение того, что это
невозможно. Уже не возможно. Некий барьер,
несмотря на всю жизненность, буквально вопиющую
силу изображения, вставал между моделью и
зрителями. Напротив даже: сама эта жизненность,
если учитывать сюжет и его последующее развитие
в остальных, во всех четырнадцати-пятнадцати
эскизах (а я думаю, об этом имеет смысл заявить)
заставляла строить мрачные, далекие от
реальности догадки.
Хотя эта серия рисунков, видимо, не
была изначально задумана как некая концепция, а
скорее явилась результатом случайно
возникнувшего порыва, мысли, - об этом говорит ее
некоторая, еще свойственная новичкам,
непродуманность, странная для такого опытного
мастера, но вполне объяснимая с точки зрения
новизны для него этого жанра, - она смотрится
именно как ряд последовательных кадров, с почти
кинематографической безжалостностью
запечатлевших таинственную хронику агонии
живого существа и события, ей предшествующие.
На другом эскизе, изображавшем
женщину распростертой уже на спине, с обращенным
в противоположную от зрителя сторону лицом,
сбоку виднеется какой-то темный длинный предмет,
похожий на палку, конец которой исчезает в
зияющей на боку модели ране, - достаточно большой,
чтобы быть смертельной для человека. Края раны
вывернуты наружу.
На всех эскизах проставлены даты, из
чего можно заключить, что все совершилось в
один-два дня".
"...- Так ты будешь танцевать, или нет? -
спросил тот, у кого свободными оставались руки:
остальные держали пленника, хотя в этом уже не
было особой необходимости - тот все равно не смог
бы бежать.
Они вновь ударили человека сразу с
двух сторон, тот упал на землю. Затем стали
избивать ногами. Скорченное тело перекатывалось
с боку на бок; его, наконец, вновь подняли, чтобы
он смог взглянуть на своего мучителя в очередной
раз. Парень почти потерял сознание, взгляд его
уже был едва ли осмысленным: из-под полуоткрытых,
распухших век смотрело небытие.
- Я говорю: будешь танцевать? - донесся до
него безучастный голос палача. Помощники
тряхнули тело.
Окровавленные губы дрогнули, и их
вдруг изогнула нечеловечески циничная усмешка:
- Мессир, но разве... я не танцую?.."
"...- Снег! Снег! - слабоумно воскликнул
мальчик возле окна. Растопырив толстые короткие
пальцы, он буквально носом упирался в стекло,
восхищенно таращась на начинающийся снегопад.
Первые хлопья плавно опускались в долину,
садились на старую облупленную раму из
растрескавшегося дерева, и были похожи на пух
сказочных райских птиц.
- Да-да, это снег опять начинается, -
задумчиво-добродушно отозвался мужчина в углу
избы, чинивший старую ивовую корзину. Он уже
минуты две слушал скрип пальцев, которыми
водили по стеклу, и удивленно-радостно ухающие
восклицания гостя.
Дебил повернулся от окна к хозяину,
чья фигура в темном углу на фоне стены едва
обозначалась, выхватываемая изредка отблесками
огня от стоявшей слева, от него и по центру
противоположной окну стены большой жаркой печи.
- ...А у нас тут тепло… - значительно
произнес мальчик, и снова, увлеченный снегопадом,
приник к стеклу: - А там... снег, - Он больше ничего
не смог внятно выговорить: настолько захватило
его зрелище за окном. Его лицо сложилось с
усилием в гримасу почти болезненного, детского
беспомощного восторга и зависти, - Мы... пойдем
туда?
- Куда ж мы с тобой пойдем в такой снегопад?
- ласково сказал мужчина, откладывая прут в
сторону и беря короткий самодельный нож с
обмотанной кожаным ремешком ручкой, который так
удобно сидел в руке хозяина, - Вон, вишь, все
замело. Даже наших-то следов не видно уже! Смотри.
Он махнул в сторону окна прутиком.
Мальчик жадно, пристально всматривался,
выискивая следы в море осевшего снега. На
протянутой вдоль стены над печью веревке
сушилась одежда мальчика, а на полу рядом стояли
его теплые унты.
Мальчик довольно, медленно потер
руки, чувствуя, что разомлел от огня. Ему было
хорошо.
Хозяин, легко продев очередной
гибкий прут между двумя другими, ловким
движением отрезал ножом ветку и не спеша оглядел
еще раз свою работу. Дыра в ивовой корзине была
залатана отменно, а насыпанный по углам яд уж
точно должен был истребить всех этих мерзких
мышей, что портили утварь. Хозяин поморщился - он
терпеть не мог грызунов. Потом взгляд его глаз,
внимательных и блестевших от дыма, остановился
не фигуре дебила возле окна, приникшей к стеклу.
- Сынок, - позвал он мальчика, - подай-ка мне
вон ту веревку, что лежит на стуле возле печи.
Гость, не совсем понимая еще, медлил,
затем оборотился от окна, растерянно обшаривая
помещение взором своих поросячьи подслеповатых
глаз, затем наморщил лоб, шагнул к столу, обошел
его с правой стороны и принес то, что просили.
- Молодец. Вот теперь можно будет и ужинать.
- Хозяин подмигнул мальчику стоявшему подле него
с тупым выражением на продолговатом лице,
поднялся из своего кресла, подошел к котлу,
наполненному до половины водой, что был на огне
в печи. Затем, приподняв и опустив на место
тяжелую крышку, вернулся на прежнее место и вновь
занялся корзинами.
Мальчик возвратился к окну.
Он плохо, как в обычных случаях,
помнил, как попал в этот дом: только то, как они
вдвоем с хозяином, которого он тоже до этого не
знал, идут долго по городским улицам, потом по
заснеженному лесу, шутя и веселясь по дороге,
потом - этот большой деревянный дом в долине,
откуда открывается этот волшебный вид в чащу.
Особенно, когда идет снег... Снег! Это то, что он
больше всего любил в этот момент, и для него мало
что еще существовало, пока он смотрел на него...
Мальчик был довольно рослым для своих двенадцати
лет, но его комплекция, увы, пропорционально
обратно превосходила ум, данный от природы.
Гораздо сильнее в нем было развито то, что люди
называют подсознанием, но в данном случае оно
развилось в совершенно причудливой форме, тесно
сплетясь с заимствованным у других людей
воображением, поскольку последним качеством сам
мальчик также был обделен. Это чувство
проявлялось в нем в виде забавных картинок и
видений, которые немало развлекали его. Не успев
принять такую явную форму, которая наверняка
заставила бы задуматься его родителей, это
необычайное качество его мозга как бы
исподтишка подбадривало разум, тупой от
рождения… Вот, к примеру, едет повозка, а на ней -
извозчик. Что на уме у лошади? Правильно, сено. И
не просто сено, а все средоточие его, то есть -
чудовищно много, и все ей, лошади, одной. Или,
извозчик. Тут совсем уж потеха. Сразу возникает
образ огромного подстаканника и бокала с горячим
чаем в нем, мосток от края стекла, и вот уже этот
самый извозчик с наслаждением ныряет,
погружается в дымящийся напиток, плавает в нем,
фыркает, аж урчит от удовольствия... Мальчику все
это, разумеется, казалось неимоверно забавным; и
он часто, без видимой причины громко смеялся, что
окружающие неизменно приписывали его
дебилизму. И были в чем-то правы.
В этот момент за окном пролетела в
отдалении какая-то хищная птица. Мальчик
проследил за нею взглядом, уловив, что и у той на
уме пища, то есть - добыча, и засмеялся, увидев, что
это - кролик, удирающий во все лопатки... То, что
должно было произойти потом, было прозаичней, но
недоступнее пониманию дебила; да и коршун уже
скрылся над лесом...
Интересно, а что думает снег?
Наверняка, это что-нибудь особенное... Проникнуть
в снежные мысли казалось невозможным, сколько ни
всматривался, до боли в глазах, мальчик в
голубоватую снежную мглу.
- А кого мы ждем, дядя?..
- Бабушку ждем. Она в хлеву, сейчас мы с
тобой туда пойдем и приведем сюда, чтобы втроем
и поужинать, - ответил хозяин, доставая с полок
какие-то крупы, специи и кухонные принадлежности,
которые скрупулезно раскладывал на столе, -
Подожди еще пять минут, сынок. Сейчас все будет
готово.
Мальчик смотрел на него. Потом он
снова отвернулся к окну... Средь белой бури ему
привиделся большой, аппетитный мясной пирог, что
румянится на огне в духовке. Самое интересное,
что внутри этого пирога сидел он, мальчик. Вот,
значит, как только они с бабушкой, которая пока в
хлеву, поставят пирог на стол, накрытый белой
чистой скатертью, он-то как выскочит изнутри и
всех развеселит - они точно этого не ожидали бы
увидеть; он тогда посмотрит на их лица, как они
сильно удивятся его веселому появлению!.. Думая
об этом, представляя себе во всех красках эту
картину и дополняя ее своими подробностями плана
этого розыгрыша, мальчик оживился, ему стало
смешно и он тихонько, вслух захихикал..."
"...Фокус расширился… Перед ним
замаячили мутные тени, которые сновали над ним,
накладываясь друг на друга, переходя с места на
место, смещаясь и пропадая в тумане
неизвестности... Стало светлее. Затем вдруг без
предупреждения картина стала очень ясной, даже
чрезмерно, неправдоподобно четкой, как
изображение на дореволюционных фотоснимках;
только фигуры здесь двигались. Когда он понял,
кто они, то чуть не вскрикнул от отвращения. Это
была карикатура, и настолько чудовищной,
жестокой она оказалась, что любой разум вынужден
был содрогнуться. Это были люди. Человеческие
лица, прорисованные до мелочей, до каждой
мельчайшей морщинки и клеточки. Серые, застывшие,
похожие на тестообразные массы, из которых и
сформировали эти подобия тел, сегменты плоти, эти
лица и фигуры перемещались, наклонялись над ним
в полном белом безмолвии эфира, в
обескровленной пустоте сухого и холодного
вакуума, смотрели на него ничего не выражающими
взглядами глаз с черными, замершими угольными
точками зрачками в обрамлении бледных мутных
зеленоватых и серых роговиц с редкими ресницами
в коже век, и шевелили провалами ртов, производя,
видимо, какие-то слова или звуки, которые
никогда не долетят до его ушей; испрямлялись,
ворочали в стороны своими мясистыми блеклыми
шеями. Каждый представал в иной момент
отдельной, отвратительной сырой картофелиной,
персонифицированной в подобие личности, но то
была страшная личность. Труднее всего было
сносить ее пристальный, внезапный, замороженный
в одном бесконечном мгновении мертвый взгляд.
Казалось, он воспринимает и понимает лишь их
мерзостную, убожескую сущность, видит их помыслы
и потребности; но больше ничего человеческого,
больше ничего ему о них не дано было знать. Фигуры
разом отдалились, отпрянули от него, обменявшись
безразличными кивками своих картофелеподобных,
безобразных голов, и затем их поглотила белизна
чистой простыни, натянутой снизу вверх".
"Он был рожден в Эпоху Голода.
Смотря на их жизнь, идя по улицам
города, что был воздвигнут по всем правилам и
новым принципам, Он думал о том, как сильно их
ненавидит. Их благополучие, их тупую
распущенность, и их страх перед лишением себя
всех этих удобств, что породила Сытость; об их
слабости перед тем, что не было им хорошо
известно, и о том, какие чувства они испытывают,
видя таких, как Он. Даже просто видя, не
задумываясь дальше, ведь многие из них вообще не
способны были это делать. Он не питал к ним
абсолютно никакой жалости, хотя вообще-то любил
животных. Но капля разума, что когда-то заронил
Создатель в мозг этих тварей, в конечном итоге
привела к их постепенному вырождению. Присвоив
себе право вершить свои собственные Законы
Справедливости, они принялись уничтожать
подобных Ему, а оставшихся, заключенных в некие
условные, подобные душевным резервациям рамки
существования, назвали Адом и подарили вечное
проклятие, состоявшее в презрении, страхе и
нападках, преследованиях за спиной. Но Он знал,
что за все века царствования Сытых из их рядов
должны будут появиться еще несколько
недовольных, а затем - и тех, кто полностью будет
им чужд и присоединится затем к Нему, в будущем,
если Ему не суждено дожить, способных продолжать
Их Противостояние. До тех пор, пока Эпоха Голода
не возвратится в своем новом воплощении на Землю,
сокрушив умирающее бытие Сытых. До тех времен
пока зимний снег не покроет развалины их
цитаделей и очистит пространство для прихода
Света из глубин Космоса..."
"... Закат. В свете золотого моря
вечерней зари тихо таяла его жизнь.
Приподнявшись, насколько ему
позволяли оставшиеся силы, он смотрел через
запятнанные стекла на гладь этого спокойного
океана, раскинувшегося над лесом и полускрытой
дымкой росистого тумана долиной. Ни один звук не
нарушал этой величественной картины. За
исключением сухого потрескивания горящих в
комнате свечей. Их было много - больше, чем
требовалось для простого освещения в темное
время суток. Больше во много раз.
Глухая боль в лопатках заставила
его болезненно пошевелиться, и он медленно
провалился обратно, в глубину кресла. Там он
остался неподвижно сидеть, пытаясь размышлять о
вечном, чтобы меньше всего думать о предстоящем.
Везде - на старинном ореховом бюро,
на книжных полках, подоконниках, на резной
кровати, стульях и даже на камине, на полу,
подбираясь к креслу возле одного из окон, - везде
стояли бронзовые и серебряные канделябры с
горящими в них с вечами. Многие уже превратились
в огарки, едва тлея синим огоньком, где плавал
беспомощно фитиль в лужице черного
растопленного воска. Собственные тени от
пламени и тени, отбрасываемые в ровном свете
зари, перемешались в причудливом рисунке на
поверхности стен и мебели.
Так получалось, что этот закат за
окном совпал с закатом его жизненного пути, к
которому он неуклонно продвигался с каждой
уходящей минутой дня. И хотя приближающиеся
сумерки обещали наступление благословенной
ночи, готовой всегда дать ему приют, теперь это
его не волновало. Потому что до этой ночи ему не
дотянуть. Несмотря на то, что он зажег все свечи
разом, становилось понятно, что ему не спастись,
это конец.
Много лет он занимался своей
практикой, проживая в этом доме, и очень редко
общался с окружающими - с соседями, другими
жильцами этого дома, с жильцами соседних домов.
Продавцами в лавочках, нищими на улицах. Похоже,
это их и более всего задевало. Что должен внушать
обществу человек, не желающий ассимилироваться
в нем?… По крайней мере, подозрения. Иногда даже
зловещего толка. Последней каплей стало
наделавшее переполоху заявление
полусумасшедшей соседки-старухи: та,
захлебываясь от возмущения переполнявшего ее
праведную душонку, рассказала остальным, что она
видела вечером в не задернутом шторами окне
первого этажа, где проживал странный
квартирант.
Этого оказалось достаточно, чтобы
придать вес давно циркулировавшим слухам и
опасениям. Одиночку не любили, но теперь же все
буквально возненавидели его. Часть народа тут
же отправилась под окна жильца, но все окна
оказались зашторенными на этот раз. Кто-то тут же
предложил побить стекла или даже ворваться к
экстравагантному чужаку, исповедующему
немыслимый культ; но, как всегда, нашелся еще
более умный инициатор-фантазер...
Все это теперь уже было не важным.
Людская ненависть, хлынувшая в один момент через
край, поставила точку в многолетних кропотливых
изысках. Которые, к тому же, поглотили всю его
жизнь и все имевшиеся у него средства, включавшие
и скудные душевные резервы. Он умирал, и это вновь
возвращало его к тем временам, когда врачи
поставили ему недвусмысленный приговор,
отпустив лет десять-двенадцать на обдумывание
завещания и сценария предстоящих похорон.
Завещание… У него не было наследников, да и быть
не могло - он был последним из рода, чьих
представителей - одного за другим или даже
некоторых сразу вместе, - уносила год за годом
страшная болезнь, так редко встречающаяся среди
людей… С тех пор он кое-что сумел сделать;
сбросив оковы вечной депрессии, что также
передавалась по наследству вместе с тяжелым
ощущением Непоправимого, печати проклятия, он
стал искать пути к своему спасению, и мертвые
родственники, если бы они были живы, наверняка
бы с удивлением и восхищением наблюдали процесс
очищения, когда он начал возрождаться от этого
безнадежного, казалось бы, недуга. И он сам порой
удивлялся и радовался, как ребенок. Но методы...
они могли поначалу вызвать замешательство у
всякого. Он же принял это почти без колебаний.
Он поднялся из кресла и, шатаясь,
добрался до окна, выглянув наружу. Снег,
нападавший днем и еще не успевший растаять,
присыпал белым мхом развешанные по карнизу
гирлянды. Чеснок. Он сардонически усмехнулся,
изогнув рот нервно-раздраженной гримасой, и
вернулся обратно в кресло. Рухнув, осев в него,
закрыл глаза. Чеснок. Идиоты! Все еще не так
страшно, как то, что написано на входной двери с
наружной ее стороны, а уж те вещи, что там
приколочены... Он не может выйти. Просто не может
выйти отсюда, принять пищу, и вынужден умирать
здесь от нестерпимо мучительного аромата
чеснока и другой подобной дряни, вроде фимиама,
что курится в лампаде под дверью... Звери! Они
совсем потеряли рассудок!! Что он им сделал
такого?!..
К другим окнам его не тянуло: там
свечным воском были старательно выведены
христианские символы и молитвы. Воском не его
свечей. Те же гроздья чесночных головок. Ему
вдруг на ум пришла веселая и совсем уж детская,
учитывая положение вещей, мысль: все купола и
маковки ИХ храмов и церквей как две капли воды
похожи формой на чесночные луковки, некоторые -
даже с дольками!.. Глупая идея. Голод стал
настолько ощутим, что он его уже видел: образы
предметов потускнели, видение ослабло, и
силуэты предметов приобрели красноватый
оттенок. Кружилась голова, в ушах звенел ватный,
гулкий и вязкий шум. За окнами темнело, и за
стеклом на противоположной стороне их он увидел
еще пару лампадок.
Вдалеке, приближаясь, невнятно
послышалось пьяное многоголосное пение; с
упрямством истинной, фанатичной веры исполнялся
церковный гимн. Это, все же, заставило его
усмехнуться еще раз. Тупые, послушные твари,
стадо баранов, приготовленное Богом на убой -
конечно же... Но стадом они и сильны. Хотя бы
потому, что сейчас они, бараны, прикончат его,
индивидуалиста. Индивида, Пастуха. Взбесившиеся
враз травоядные; и кто там управляет их мертвыми
фанатически пустыми, целеустремленными глазами?
Глядящими вдаль, безразличными ко всему, кроме
Бога...
Топот на крыше вывел его из
задумчивости. Шаги двух или трех человек
приближались к дымоходу, куда выходила каминная
труба. Если бы сверху были надстроены другие
этажи, они бы не добрались до него таким образом…
Ходят вокруг трубы, хрустит железо, их глухие
голоса звучат заговорщицки. Что они еще там
задумали? Неужто им еще мало?! Звук чего-то
сыплющегося вниз… И ЭТО?! 0, нет!!! Уже лежит на дне
камина кучкой страшного белого порошка! И,
продолжает…
Молниеносная, обжигающая
конвульсия, подбросив, убила мысль и тело".
"Разумеется, они еще спят.
Приподняв руками края белой маски,
скрывающей уродство его лица, он тихо вошел в
полумрак просторной спальни.
Они все были там. Спокойное дыхание
спящих, четырех человек, что привыкли ночевать
под одной крышей. Сегодня они все собрались в
одной комнате, ибо опасность, витающая над
поселком, требовала сплоченности, особенно в
темное время суток. Долгие ночные часы проходили
в тревоге, некоторые и вовсе не ложились, но, в
конце концов, сон одолевал и самых сильных.
Известно, что Морфей дружит с пороком и
потворствует вещам куда более нетривиальным, чем
порок. Люди старались держаться вместе, потому
что таким образом удавалось преодолеть
индивидуальный страх каждого перед неведомой
угрозой. Перед не ведомым. Поэтому сегодня все
они спали вместе, сдвинув кровати в центр, а
прочую мебель - к дверям. Он вошел с черного хода,
минуя кухню и коридор, никак не тронув их
заградительную баррикаду.
По очереди обследовав каждого (трое
из них были взрослыми, четвертый - ребенок, как он
знал) и принимаясь за последнего из них, он
наклонился над кроваткой девятилетней девочки
и чуть-чуть приподнял одеяло. Ребенок сонно
зашевелился; из-под полумрака покрывала
показалась бело-розовая ручка, зажавшая край
одеяла; затем пальцы расплелись, и девочка,
глубоко вздохнув, раскрыла глаза навстречу белой
маске. Посетитель от неожиданности отпрянул.
Секунду он в недоумении, затем в
замешательстве смотрел в эти недетские глаза, на
это лицо - его лицо, точно повторяющее форму;
видел и чувствовал то, что они оба, - как он теперь
понял, - знали и чувствовали уже давно, многие и
многие сотни лет до этого мгновения… Как в
гладком зеркале, увидел он и собственные
обезображенные черты - правила игры, в которую им
предстояло вновь и вновь играть до скончания
мира. Он видел отражающиеся в горячих зрачках
ночного приведения, посмешища и ужаса округи
одновременно (а кем был он сам?…) алые пропасти на
окраинах Вселенной, горы, залитые бледным
светом луны, нисходящие с них длинные,
извилистые и чрезвычайно крутые тропы, ведущие в
мрачные леса у их подножий, и далее - в глубину
немеркнущего, вечного Ужаса, остановить который
не мог бы ни он сам, ни кто-либо иной. Видел он и
бесконечные коридоры, своды, сады и галереи, и
то, как все это обратить в прах при помощи времени
и жадной стихии. Видел он и свою стихию, свою
жажду, разрушительную, словно опаленная пустыня.
Оттуда и вышли все они, не осознавшие еще до
конца свою могущественную природу, но знающие,
как смять красоту подобно листу бумаги и
утвердить ради этого собственное
величественное бытие, блаженное и богохульное,
неиссякаемое, пьянящее, пронзительное и новое,
как свежий порез. В ее глазах он сейчас видел их
всех. Отныне они оба были единым целым, и
объяснять что-либо друг другу уже не было смысла.
Ребенок и ночной вор зачарованно смотрели друг
на друга. И он улыбнулся. Точно так же, как это
сделала она."
I
"Однажды, когда мне было три года, мой
брат решил жестоко пошутить надо мной. Я хорошо
помню тот вечер, несмотря на то, сколько мне было
тогда и сколько лет минуло с тех пор. В то время,
когда я один гулял по огромному залу нашей
домашней библиотеки, находясь, между прочим, у
самых дальних ее стеллажей, он погасил свет.
Эта комната всегда казалась мне
немного таинственной, наполненной духом
нетленной старины, струившейся с молчаливых,
подобных стволам гигантских лесных секвой,
полок с пыльными фолиантами, поставленными в
длинные темные ряды. Я гулял среди полок и
стеллажей, находясь как бы в чаще гостеприимного
леса, что, внимательно затаившись, наблюдает за
мной. Я много раз проходил под огромной бронзовой
люстрой, которая, одетая в тонну сверкающих
подвесок, была похожа на хрустальный
многоэтажный дворец с башнями, в котором каждый
вечер проходили балы. Там, представлялось мне,
горит ослепительно яркий свет, бьют фонтаны, поют
скрипки, и там наверняка умопомрачительно весело
и интересно... Пол, выложенный узорчатым паркетом
в виде больших квадратных деревянных плит,
содержавших внутри хитрую, затейливую мозаику из
более мелких элементов, расположенных в
геометрическом орнаментальном порядке, блестел
в ее свете, как отполированная ореховая скорлупа.
Да, мне нравилось бывать здесь; но я никогда не
думал, что когда-нибудь окажусь здесь в полной
темноте, беспомощным и одиноким, как никогда не
бывало прежде.
Я помню, как обернулся на голос к
дверям, - мой брат, как всегда, сказал что-то
насмешливо-колкое, - увидел его довольно
смеющееся лицо, протянутую к щитку с
выключателем руку, и… гаснущий силуэт в проеме.
Еще не понимающий ничего и
наполовину ослепленный меркнущим в памяти
светом электричества, я инстинктивно, вытянув
руки, сделал испуганно шаг вперед. Позвал брата.
Но его удаляющиеся шаги и хохот вскоре смолкли
где-то далеко. Я остался один в темноте.
Должно быть, вы скажете, что я начал
плакать и истошно звать родителей.
Действительно, я готов был уже разразиться
бурными и сопливыми рыданиями, как вдруг, сам не
зная отчего, притих. В пыльной и не очень густой
бархатной тишине библиотеки чуть слышно
звякнули хрустальные колокольцы. Это люстра, -
почему-то сразу подумал я: от сквозняка и ветра,
когда летом слуги распахивали окна в библиотеке,
хрустальные украшения часто устраивали между
собой деликатный, чистый и тонкий перезвон. И
сейчас, хотя стояла зима, я сразу же узнал этот
особенный, приятный для слуха звук. Только вот в
этот раз он показался мне каким-то глухим и
безнадежным, полным тоски и сумеречного
отчаяния.
Я прислушался еще. Но сквозняк, если
он и был, кажется, перестал дуть: люстра больше не
звенела. Тогда я опять захотел заплакать, но
вместо этого потом вдруг, отбросив всякий страх,
решительно двинулся в самую гущу темноты,
надеясь скоро достичь двери и вырваться из этого
тихого кошмара. Неудивительно, что через три шага
книжная полка пребольно звезданула меня в лоб,
вызвав перед взором фонтан ярких искр. Тут уж я
заревел не на шутку.
Как мне представлялось, я плакал три
часа, ощупывая свежую шишку на лбу и время от
времени топая ногами от отчаяния. Потом я просто
устал. Слезы иссякли и вскоре напоминали о себе
лишь липкими, стягивающими кожу дорожками на
лице. Я вытянул руку к полке, наткнулся на
холодное полированное дерево и сел спиной к ней
на пол, уставившись в непроглядную ночь перед
собой. Машинально шаря руками по полке, я нащупал
переплет какой-то книги и просто так вытащил ее,
положив себе на колени. От книги пахло теплой,
мудрой и всезнающей многолетней пылью, чем-то
схожей с запахом маминой пудры, когда она
прижимала меня к своей мягкой щеке и целовала,
или с ароматом ее духов. Мне стало от этого как-то
легче; и я раскрыл тяжелый том, ощупывая старую
бумагу благородной выделки и смутно ощущаемые
под пальцами, выдавленные на обложке буквы и
тисненый переплет из твердой кожи. Конечно, я не
собирался ее читать, ведь было так темно, а все,
что я мог осознанно воспринимать в своем
возрасте, было книжками с картинками. Это была
взрослая, увесистая книга. Такая, какие любил
читать мой отец, сажая и меня иногда к себе на
колени; и я смотрел на эти бесконечные ряды
мелкой готической вязи букв, в которых не видел
никакого смысла. Но отец говорил мне, что они
очень интересные. И я верил, и вместе с ним водил
пальцем по желтовато-серому фону бумаги, куда
были впечатаны эти строки, и "читал" вместе
с ним неведомые мне письмена... В книгах
попадались и какие-то тонко начерченные схемы, но
что на них изображалось, я тоже не мог
предполагать. В них лучше всего соображала мама,
и часто они с отцом долго просиживали над
очередным разложенным на столе фолиантом и тихо
что-то обсуждали, иногда споря, но никогда при
этом не ругались и относились к книге более чем
уважительно, как к члену своей семьи... За их
спиной полыхал камин, а я крутился вокруг
столика, пытаясь заглянуть в рисунки, что они
делали, или забраться к родителям на руки. Чаще же
я просто слонялся по библиотеке, ничем
определенным не занимаясь. Книги крайне редко
выносились за пределы этого зала. Возможно, я
даже не припомню ни одного такого случая;
родители же, уложив меня спать, могли сидеть над
книгой всю ночь, закрыв двери библиотеки на ключ.
Но что я особенно хорошо помню, так это то, что оба
они никогда не показывали книг старшему сыну,
хотя и не прятали их от него, и отшучивались в
ответ на его любопытные вопросы. Разумеется,
никто не запрещал ему бродить по библиотеке и в
отсутствии родителей, и я не раз видел, как он,
доставая книги, с жадной осторожностью, будучи
предупрежденным об их небывалой ценности и
опасаясь одновременно быть застигнутым за этим,
перелистывает древние страницы, и было очень
заметно, что он не понимает там ни слова. Лицо его
вытягивалось в недоумении, как будто перед ним
была простая кипа переплетенной чистой бумаги
или совсем уже нечитаемый манускрипт. (Позже я
узнал, что в нашей библиотеке имелись и такие
документы, в том числе несколько составленных на
вымерших языках рукописей, но до них мой брат
вряд ли смог бы так быстро добраться). Так в нем
росла и формировалась злость, объектом
выражения которой часто стал становиться и я, за
что брата нередко одергивали и даже наказывали.
Так что его поступок, когда он оставил меня
одного без света в библиотеке, пользуясь
отсутствием родителей и прекрасно зная, что ему
влетит, и был вполне естественной вещью, в его
стиле. Но я не ожидал, что он опустится до такого.
Теперь подобные книги есть и у меня.
Листая страницы фолианта и вдыхая
его уютный запах, я совсем успокоился, закрыл
книгу и попытался поставить ее на ее место на
полке, но, не найдя его, просто положил том поверх
других, чтобы продолжить свои поиски выхода из
зала. Я встал, опираясь о полку, и двинулся вдоль
нее в сторону, как мне казалось, дверей. На этот
раз я был умнее и, прежде чем продвинуться вперед,
робко оступывал пространство. Попадались
повороты, которые я миновал с особой
осторожностью. Через какое-то время я понял, что
более не знаю, куда идти. Мне не хватало духу
оторваться от одного ряда полок и шагнуть опять в
неизвестный хаос темноты, где могло прятаться
что угодно, вплоть до моего брата. Я осознал, что
заблудился.
Во мне вновь стало подниматься
бурное желание зареветь, но тут неожиданно что-то
липкое и мягкое, как сырой сквозняк, пробежало по
моим плечам и так же стремительно унеслось прочь.
Я слегка вздрогнул, запаниковал было и громко
позвал на помощь. Никто не пришел за мной. Еще
днем родители уехали, отпустив прислугу и
оставив меня на попечение четырнадцатилетнего
старшего брата, который наверняка сейчас здорово
веселился, слушая мои истошные крики о помощи. Я
мысленно пообещал ему какую-то гадость, и
продолжил свой путь к выходу.
Полки кончились. Моя рука,
скользившая по ним, вышла в пустоту. Тут я на горе,
вместо того, чтобы вернуться назад, отпустил
другую руку, которой держался за стеллаж, неловко
повернулся, шагнув влево, и окончательно потерял
свой единственный ориентир, единственную опору в
этом черном космосе теней. Видимо, дальше я попал
в проход между полками, оказавшийся достаточно
широким, чтобы я подумал, что один во всей
Вселенной, кроме того пола, на котором стою. У
меня даже закружилась голова. Встав на
четвереньки, я медленно пополз наугад.
Столкновение со следующим
предметом было не столь болезненным, как в
прошлый раз, но все же ощутимым. Я взвизгнул от
ушиба - мой бедный лоб! (а как веселится мой
брат!..). Предмет был журнальным столиком
совершенно круглой формы и плоским верхом,
потому я быстро его опознал. Ранее он стоял в
проходе. Он стоял там и сейчас, и на нем была
стопка тяжелых книг. От тоски я потрогал и их,
раскрывая, перелистывая, перекладывая с места на
место… Что за сволочь этот мой брат! Что за тварь,
что за отродье из него выросло! Я просто желал,
чтобы ему было в сто раз хуже, чем мне… Снова
сквозняк, только уже по ногам. Я проводил его
глубоким вздохом отчаяния. Оставив книги в покое,
я вновь, вытянув руки, двинулся дальше, и попал на
очередную книжную полку.
Далее я впал в какой-то ступор. Я
точно не помню, что именно я делал, но просто,
по-моему, вываливал и вываливал, одну за одной,
книги на пол, раскладывал их, открывал, доставал
новые… Переступив через образованную мной
беспорядочную кучу, я пошел вновь искать выход,
совершенно уже к тому времени отдав себя
депрессии.
Я просто шагал в никуда, вытянув
перед собой руки словно незрячий, когда вновь
уперся - на сей раз во что-то мягкое и теплое.
Решив, что - это брат, я мстительно пнул его, но
существо, не откликнувшись, вдруг окружило меня,
как бы завернув мое тело в плотную ткань. Я
перепугался насмерть, и тут оно, развернув подол,
растаяло. Я пытался ухватиться за что-то, хоть за
него, но оно выскользнуло, просочившись меж моих
пальцев. И тогда кто-то вкрадчиво взял меня за
запястие.
II
Воздух наполнился фигурами.
Некоторые из них я видел, еще больше ощущал
вокруг себя. Я не знал, куда мне бежать: повсюду - в
проходах, по комнате, над головой - перемещались
призраки. Я встретил одного в проходе прямо
перед собой, когда попытался спрятаться за
полкой. На что они были похожи - сказать не могу:
вероятнее всего, они были схожими с теми образами
и силуэтами, что возникали в моем воображении при
виде величественных больших деревьев, что росли
в нашем парке, и при взгляде на библиотечные
полки. Некоторые имели лица. Одно, словно из огня,
я еще могу описать, другие были весьма
призрачными; иные - похожие на звериные морды,
какие-то как у человека, вроде старушечьих
гримас, третьи были столь фантасмагорическими,
что не с чем было их сравнить. Одного
человека-флейту я буду помнить всю жизнь... У
ребенка наверняка, нашлось бы больше красочных
эпитетов и неожиданных ассоциаций, чтобы
передать весь этот бредовый маскарад. Фигуры эти
приносили с собой свечение, часто
болотисто-зеленоватое, и ряды полок с книгами
стали проступать в темноте, пропадая, как только
призрак исчезал или уносился в другое место.
Какие-то из фигур были похожи на демонов, что я
рисовал, а какой-то фантом, развлекаясь, стал в
проходе блестящей теннисной сеткой, растянув
себя... Фантома, в которого я буквально
провалился, отступая, я бы не мог описать иначе
как провал. И еще очень ярко запомнились какие-то
стреловидные мерцающие рыбы, стайкой носившиеся
по библиотеке.
Фантомы вели себя не агрессивно, но
пытались, наклоняясь, приблизить ко мне свои
лица, на что я с криком удирал. Некоторые меня
преследовали, чаще - нет. Вот я выбежал, натыкаясь
на полки, к тому месту, где разбросал книги. И что
я увидел?
Страницы раскрытых фолиантов,
казалось, ожили. Каждая книга (в тот момент я
понял, что это так) обладала индивидуальностью,
проявлявшейся в оттенке голубоватого или
зеленоватого света, что исходил от начертанных
там символов. И еще: я воочию увидел, откуда
берутся демоны!
Я бросился на середину залы (полки
перестали попадаться), но был остановлен мягкими
холодными руками. Они держали меня, вяло
барахтавшегося, словно эмбриона, к ним
присоединились другие, третьи. Все вместе они
вознесли меня над полом. Когда я понял, что земля
далеко внизу, то окоченел от ужаса, а они
продолжали передавать меня друг другу - какие-то
из ладоней этих гигантских конечностей излучали
тепло, более или менее интенсивное, от других
веяло льдом, какие-то слегка обжигали меня,
какие-то заставляли вспомнить о руках матери, и
даже об облаке, - качали, перебирали, со свистом
переносили по кривой, будто в лихом и диком танце,
ворошили волосы на моей голове, спускали вниз,
будто бросали. Иногда рядом раздавался какой-то
знакомый звон, проносившийся мимо: я узнал голос
хрустальной люстры... Во всем этом, во всех их
действиях таился какой-то невысказанный вопрос.
Но я, сам немой от ужаса, не мог ничего вымолвить,
поскольку понял, что мне никто уже не поможет.
Следствие этого видно и по сей день - моя седая
шевелюра.
Если бы я тогда мог знать, что стоит
мне, перелистывая те книги, порвать хоть одну
страницу...
Я не ведал (смешно думать сейчас!)
тогда, что был очень близок к смерти, но очень
снисходительно отношусь к себе-ребенку
тогдашнему. Я не мог знать. Я просто просипел,
задыхаясь, выдавив из себя: "Хватит... Отпустите
меня, пожалуйста..." И все прекратилось. Они
плавно опустили меня на пол. Во всей атмосфере
библиотечного зала установилась ожидающая
тишина; такой момент бывает за мгновения перед
тем, как большой оркестр, взмахнув смычками,
начнет играть суровую и грозную мелодию прелюдии
к мрачной опере.
И я сказал им: "Кто Вы?" Тут же в
зале раздались шорохи, шепоты, какие-то воющие,
свистящие и лающие звуки (они называли мне свои
имена, по очереди!), отчего я немедленно,
всхлипнув, захотел сбежать. Я неимоверно злился
на своего брата. В исступлении, раскидав какие-то
стулья и табуретки, я забился под большой стол,
который стоял перед мертво погасшим камином.
Спустя минуты три они обнаружили
меня там и предложили выйти. Я говорю
"предложили", но не в смысле того, что они
сказали мне об этом. Они просто приглашали меня
выйти, как своего нового хозяина. И я вышел,
медленно и боязливо, как трехлетний мальчик, кем
я и являлся, которого учительница приглашает к
доске…
Не мог я знать тогда, обладателем
какой могущественной силы я становился: не знал я
и о том, как мои родители, в спешке бросив все
дела, мчатся домой, загоняя "ягуар" до
бешеной скорости и поднимая фонтаны снега на
поворотах; о том, что произойдет спустя несколько
минут и послужит причиной дальнейшего ко мне
отношения со стороны родных, и, может быть,
причиной моих последующих несчастий.
Они взяли меня под руки: десятки,
сотни дланей, все осязаемо-призрачные, мерцающие
во мраке библиотеки. На столе, как я теперь
увидел, оглянувшись, в свете, который испускали
их струящиеся тела, лежал еще один темный
фолиант, который, видимо, туда принесли. Я
коснулся его, движимый предложением этого
действия со стороны сотен импозантных рук.
Фолиант раскрылся, и я увидел там мерцающие
символы. Другие. Я никогда не сталкивался с
этим!.. Множество букв. От их свечения у меня
закружилась голова. Я вспомнил того, кто толкнул
меня на все это, и ярость закипела в моем сердце с
новой силой. И тут знаки приняли вид... фигуры
моего брата. Чьи-то губы, овевая меня холодом
возле моих ушей, спросили меня… дя, я не помню
никаких слов, но это был вопрос. О чем... Я молчал и
злился. Фигурка брата приковывала мой взгляд. И
тогда, под действием этого взгляда, силуэтик
начал разрушаться, таять, дрожать, превращаясь в
звездное небо... Затем с треском порвался на
мелкие кровавые клочки, забрызгав мой лоб
горячими мелкими каплями.
Я сказал "Да!" Черт побери, я
сказал "Да!"