Кукоанеша я помнил со старших классов лицея, но мы никогда не дружили. В Университете я и думать о нем забыл. Впрочем, слышал, что учится он в Политехническом. Спустя несколько лет мы случайно повстречались с ним в табачной лавочке, и он рассказал, что получил диплом и, нежданно-негаданно, очень хорошую работу, где-то в Трансильвании. С тех пор я больше ничего о нем не знал. И каково же было мое удивление, когда невыразимо грустными сумерками июля 1933 года я столкнулся с ним возле своего рабочего кабинета. Разумеется, я узнал его тут же, но мне показалось, что он сильно переменился, хотя, с другой стороны, пять-шесть лет, которые мы не виделись, подразумевали всяческие перемены.
— Знаешь, я начал расти, — сообщил он, прежде чем я успел открыть рот. — Сначала сам себе не поверил, а потом измерил рост и убедился: за неделю что-то неимоверное — сантиметров шесть или семь... Мы шли с Ленорой по улице, и я обратил внимание на наше отражение в витрине... А теперь разница увеличилась еще больше.
В голосе его звучало легкое беспокойство. И на месте он усидеть не мог: то присаживался на спинку кресла, то расхаживал из конца в конец кабинета, заложив руки за спину. Я заметил, что он стесняется своих рук, и тут же понял почему: манжеты рубашки целиком вылезали из рукавов пиджака.
— На днях отнесу портному, пусть удлинит, — сказал он, поймав мой удивленный взгляд.
Я напомнил ему, как в лицее он все время ныл, боясь остаться коротышкой, и думал, что это воспоминание рассмешит его и утешит, но он прервал меня:
— Да если бы я рос, как все люди, на протяжении года, двух... Но за несколько дней?! Если честно сказать, я в панике. А что, если это какая-то болезнь костей?..
И, видя мое замешательство, переменил разговор:
— Я заглянул к тебе просто так, на авось, думаю, может, не уехал отдыхать... Я, знаешь, в Бухарест перебрался, и теперь мы с тобой соседи. Снял на улице Лукач маленькую квартирку...
Он оставил мне адрес, сказал, после которого часа бывает дома, пожал руку и ушел. Растерянность мою вообразить легко. Не было ни одного приятеля-медика, которому я бы не рассказал историю Кукоанеша. Но и сам Кукоанеш на другой же день отправился к специалисту по костному туберкулезу, чтобы тот его обследовал. Специалист сообщил Кукоанешу следующее: туберкулез тут ни при чем, случай его, разумеется, медицине известен, и называется он макронтропия, и необычаен здесь только темп. Темп и в самом деле был необычаен. Навестив Кукоанеша через день часов в пять — он сказал, что в это время непременно бывает дома, — я, войдя в комнату, изумился: приятель стал выше меня сантиметров на пятнадцать. Увеличивался он совершенно пропорционально и стал теперь очень высоким и прекрасно сложенным мужчиной. Костюмы гляделись на нем странновато, и он, стесняясь их куцего вида, обрядился вместо пиджака в купальный халат, удлинив предварительно рукава. Однако с брюками он расстаться не мог, а жаль: они едва доставали до щиколоток и, когда Куко-анеш уселся на стул, задрались еще выше, как будто он ходил в чужих обносках.
— Ну, что нового? — буднично спросил я, только бы нарушить молчание.
— Макронтропия! — ответил со странным спокойствием Кукоанеш.
— Ну и чудно! — радостно откликнулся я. — Сделаешься великаном. Что тут дурного?
— Дурно так шутить, — оборвал меня Кукоанеш.
Встал и принялся прохаживаться по комнате. Увидев, что я достал из кармана папиросы и закуриваю, он подошел и попросил папиросу.
— С каких пор ты куришь? — спросил я, только бы спросить что-нибудь.
— С недавних... Может быть, полегчает... Но от этой папиросы ему явно не полегчало, и после нескольких затяжек он стал искать, обо что бы ее загасить. Прошло несколько минут, и он опять попросил у меня папиросу. Но эту уже с ожесточением, хоть и неумело, докурил до картонного мундштука.
— Перед твоим приходом я измерил рост, — вдруг устало заговорил Кукоанеш. — Погляди на дверной косяк. За сегодняшний день с девяти часов утра я вырос примерно на сантиметр... Ты понимаешь, что это значит? Я расту на глазах!
— Может, ты слишком много ешь? — попробовал я найти утешительное предположение. — Или ешь то, чего тебе нельзя? Может, тебе надо избегать кальция...
— Кальций, железо, витамин В, равно как и все остальные витамины, мне запрещены, — взорвался Кукоанеш. — За весь сегодняшний день я съел одну сухую корку и запил едва подслащенным чаем. Чтобы не ломать голову над диетой, я не ем вообще, почти ничего не ем...
— И что же? — спросил я, поскольку он надолго замолчал.
— Умираю с голоду! У меня кружится от голода голова, но я продолжаю расти, я расту как на дрожжах!..
Почувствовав себя лишним, я протянул ему на прощание руку:
— Завтра забегу.
Я навещал его каждый вечер. Вскоре возле его дома стали толпиться любопытные. Прослышав про его странную болезнь, они желали убедиться собственными глазами. Но поскольку мой приятель не выходил из дому, любопытные довольствовались сообщениями соседей. Единственно достоверные сведения поступали от кухарки, а потом каждый добавлял к ним детали в соответствии с мерой своей фантазии.
— Ну, как дела? — спрашивал я, входя вечером в спальню Кукоанеша.
— Утром два метра два сантиметра, в обед — два и пять, вечером два и восемь...
— Не может быть' — воскликнул я.
— Природа может все, — ответил Кукоанеш с фальшивым добродушием. — Для матери-природы невозможного нет. Смотри!
Он рывком приподнялся на кровати, протянул ко мне руки и свесил голову, превратившись в чудовищной величины паяца. Я постарался не показать ему своего изумления: он явно перерос те два восемь, о которых мне сообщил.
— Это, видите ли, уникальный случай, и не только в истории медицины, — продолжал он все в той же дурашливо-сардонической манере, — я превосхожу уровень современной медицины. Профессор мне сообщил, что я обладаю железой, которая исчезла еще в эпоху плейстоцена, — эта железа была поначалу у всех млекопитающих, но впоследствии им пришлось от нее отказаться, так как она слишком усложняла жизнь. Еще бы не усложняла!..
В голосе у него звучало угрюмое отчаяние. Он распечатал новую коробку папирос и улегся на кровать, подогнув ноги, чтобы как-то на ней поместиться. — Целый день мне звонили, приглашали в клинику, чтобы сделать еще одно радиографическое обследование, и вот сейчас, вечером, звонил профессор с медицинского факультета, хочет еще раз осмотреть меня... Я не пошел. Какой смысл? Помочь они мне не могут. Хотя мой случай им любопытен, но мне-то что за дело до их любопытства. Мне говорят: ради прогресса науки. А мне плевать и на прогресс и на регресс их науки. Я хочу одного — выздороветь! И вижу, что это невозможно...
— Откуда ты это взял?! — прервал я его. — Тебя только начали обследовать. Ты сам признаешь, что речь идет об уникальном случае. И может быть, не сегодня завтра тебе подыщут лекарство.
— Что касается меня, то коль скоро его не нашли до сих пор, то могут и не искать. С ростом два метра восемь сантиметров мне уж не быть нормальным человеком... Но это у меня сейчас такой рост. А если они пришлют свое лекарство завтра утром, я уже буду два метра пятнадцать. Нет, лекарство меня не интересует. Не интересует потому, что я никогда уже не смогу гулять с Ленорой по улицам!
Он расплакался. Зажав в зубах папиросу, он плакал по-настоящему: глаза наполнились слезами, потом слезы хлынули потоком, и вот уже все лицо у него мокрое от слез.
— Ты же знаешь, всю неделю я не вставал с кровати, и за эту неделю произошло то, чего я не могу понять, с чем не хочу смириться: я перестал быть человеком, мне на веки вечные зака-зано появляться вместе с любимой девушкой, я не могу выйти с ней на улицу, не превратив ее во всеобщее посмешище... На первый взгляд ничего страшного — ни катастрофы, ни смерти, и все-таки мы расстаемся, расстаемся потому, что другого выхода нет... Ужасно! Мне так жутко!..
Я чувствовал, что ничем его не утешишь, и молчал, стараясь не глядеть на него. Очевидно устыдившись собственной слабости, Кукоа-неш вдруг рассмеялся сквозь слезы и захрустел пальцами. Мне показалось, что смех у него изменился, что звучит он как-то необычно и похож скорее на скрип деревьев, когда их раскачивает сильный ветер. Я продолжал молчать, предчувствия у меня были самые мрачные.
— Но все-таки смешнее всего история с газетчиками, — сказал с улыбкой Кукоанеш. — Поначалу я рассердился на профессора за то, что он им все рассказал. Но теперь не сержусь. Каждому свое ремесло, кому как положил Господь. Ведь и репортер — человек и тоже должен добывать свой хлеб, как и мы, инженеры. Но уж очень смешно они ко мне прорвались. Знаешь, они хотели во что бы то ни стало меня измерить...
На самом деле происшествие не было уж таким смешным, как говорил Кукоанеш. Прознав о его необыкновенной макронтропии, газетчики подстерегали Кукоанеша и на факультете и в клинике, торопясь сфотографировать, а врачи, как могли, загораживали его. Но в один прекрасный день двум репортерам удалось проникнуть в квартиру Кукоанеша. Они назвались ассистентами профессора, сказали, что принесли
последние данные радиографического обследования, и успели его сфотографировать. Разумеется, у Кукоанеша достало сил на то, чтобы отобрать фотоаппараты и спустить наглецов с лестницы.
— А теперь я думаю, что поступил дурно. Они люди подневольные, а я вытащил у них изо рта кусок хлеба. Но я возмещу им убытки, пошлю в редакцию деньги. Мне теперь все равно с ними делать нечего...
Ему и в самом деле с деньгами делать было нечего. Он ничего не ел и голода почти не чувствовал. Выпив чашку чаю, был сыт целый день. Что же касается одежды, то заниматься ею было бесполезно, потому что в конце недели она непременно становилась мала. Он решил заказать себе что-то вроде огромного халата, и его сшил сосед-портной, но и в этот халат Кукоанеш влезал уже с трудом. Входить к нему в спальню могли только Ленора, я и профессор... Заметив, что он волнуется, я понял, что вот-вот должна прийти его невеста, простился и ушел.
На следующий вечер любопытных было куда меньше. Дождь лил как из ведра, но все-таки несколько репортеров, омываемых потоками воды, стояли на посту. Кукоанеш был спокойнее, чем накануне, он сидел поперек кровати и курил.
— Ну, — спросил я, — как ты себя чувствуешь?
— Что ты сказал? Говори громче... Мне кажется, я стал хуже слышать...
- Я спрашиваю, как ты себя чувствуешь, — повторил я, приближаясь к нему и возвышая голос.
— Неплохо. Два метра двадцать три сантиметра. Но это было довольно давно. Больше я рост не мерил... — И, помолчав, тихо добавил: — Со мной все кончено, дружище.
Говорил он в общем спокойно, но было видно, что спокойствие обходится ему недешево. В лице его что-то изменилось. Я не мог сказать, что именно, лицо было по-прежнему пропорциональным. В нем самом что-то менялось, он уже был не он. Я вгляделся в него, и мне показалось, будто я смотрю через увеличительное стекло, а он в точности такой, каким я знал его много лет подряд, и все-таки это не он.
— Ты что-то сказал? — спросил он внезапно. — Прошу тебя, говори громче. Мне кажется, я слышу все хуже и хуже...
— Что сказал доктор?
Мой приятель сперва посмотрел на меня с удивлением, а потом горько расхохотался:
— Что я должен лечь к нему в клинику!
— Неплохая идея, — сказал я без особой убежденности, — будешь все время под наблюдением.
— Говори, дружище, погромче! — нервно воскликнул он.
Почти крича, я повторил слово за словом.
— Не знаю, что со мной, — проговорил он задумчиво. — Я все хуже и хуже понимаю, что мне говорят...
— Нужно спросить профессора, — сказал я, нажимая на каждое слово. — Когда ты стал замечать, что плохо слышишь?
— Сегодня ночью. Любопытно, знаешь, я слышу что-то другое и некоторые звуки слышу прекрасно. Хотя, честно говоря, не знаю, звуки ли это... В общем, слышу что-то совсем другое.
— Что же именно?
— Не знаю, как и объяснить... Словами сказать трудно. Иногда мне кажется, что я потерял рассудок, настолько непривычно я слышу... Например, мне все время чудится тиканье часов, вернее, не часов, а чего-то другого, оно бьется, как пульс, и бьется совершенно во всем. Вот, к примеру, стул. Пульс в нем бьется совсем не так, как в письменном столе... Нет, не пульс, а что-то другое, чего я не могу назвать...
— Очень любопытно, — вмешался я. — Некоторые оккультные практики...
— Пожалуйста, избавь меня хотя бы от оккультных практик! — возмутился он. — Они мне совершенно неинтересны. Все оккультные науки — фарс и ерунда. Я хочу одного: сделаться таким, каков я был. Я не хочу быть уникумом! Не хочу ничего невероятного! Пусть невероятное происходит с теми, кто его хочет и ищет! Я не хочу слышать странных звуков, даже если они необычайно важны! Не хочу, просто-напросто не желаю!..
Я сидел, задумчиво уставившись в пол, и ждал, когда он перестанет сердиться, что я мог еще сделать? Утешить тем, что происходящее с ним напоминает результаты некоторых индийских медитативных техник, но на это ему было, разумеется, наплевать. Он не любопытствовал проникнуть в иной мир, который мало-помалу раскрывался его странным образом увеличива-ющимся органам чувств. Он не хотел рассматривать мир с высоты своей макронтропии, и в глубине души я признавал его правоту.
— Прости меня, пожалуйста, — прибавил он, успокоившись. — Я был не прав... Ведь ты хочешь мне помочь... Я знаю, что помочь мне невозможно, и ты тоже знаешь, но все-таки пытаешься меня утешить... Я хочу попросить тебя об одной услуге, очень важной услуге...
Он замолчал, словно не отваживаясь поделиться своими мыслями. Потом наклонился ко мне и спросил:
— Ты меня хорошо слышишь? Я говорю нормально? Мне кажется, что и говорю я с трудом... Или только мне так кажется?
Он и вправду говорил затрудненно, не как обычно, однако вполне внятно.
— Я хочу попросить тебя об очень важной услуге, — сказал он, глядя мне в глаза. — Очень прошу мне не отказывать и сделать все так, как я попрошу. У меня нет времени объяснять тебе подробности. Ты и сам понимаешь, что... Впрочем, зачем тут околичности? Я прошу тебя позаботиться о Леноре... Я хочу сказать...
Он замолчал и поглядел на меня так пристально, что мне сделалось не по себе. Казалось, это завещание, после чего уста его навек сомкнутся и запечатают его тайну.
- ...В общем, позаботься о ней. — Он быстро провел рукой по лицу и потер лоб. — Любопытно, но иной раз мне кажется, что и чувства у меня изменились... Господи спаси!.. Похоже, у меня начинается бред!
Он нахмурился, силясь вникнуть в шум, слышный только ему одному. Но тут же встряхнулся и опять провел рукой по лбу и по глазам.
— Вот о чем я хотел тебя попросить, — начал он совершенно другим тоном. — Помоги мне исчезнуть... Нет-нет, не прерывай меня! Выслушай до конца! Я не прошу тебя способствовать самоубийству; реши я покончить с собой, сделать это было бы несложно. Но то ли из-за недостатка мужества, то ли из-за абсурдного упрямства я не собираюсь уходить из жизни. В конце концов, это и мое право тоже — посмотреть собственными глазами, на что способна матушка-природа и до чего она может меня довести. Расти, расти, но до каких пределов? Я хочу сам увидеть предел макронтропии. Потому и не покончу жизнь самоубийством. Но и жить в этом городе, среди этих людей я тоже не хочу и не могу. Мне нужно исчезнуть, спрятаться. Сбежать от репортеров, врачей, профессоров, соседей, знакомых. А для этого мне необходима твоя помощь... Я могу спрятаться где-нибудь в горах, например в Буче-ге. Построю себе хижину или найду заброшенную и буду жить, как живут отшельники...
— Один в горах ты умрешь с голоду!
— Нет, пища теперь для меня не проблема. Возьму с собой на всякий случай несколько килограммов сухарей, какие-нибудь консервы, немного чаю... Ты же знаешь — я почти не ем, а голода не чувствую. Единственная сложность — отыскать убежище и одежду... Этот халат достаточно широк и удобен, никакая другая одежда мне не нужна. Но в горах понадобит-ся что-то теплое. Я подумал: может, мне купить как можно больше одеял, взять с собой пару ножниц и все необходимое для шитья? Хотя, может быть, ничего этого и не понадобится, обойдусь дюжиной английских булавок... Но одеяла и ножницы мне необходимы. Если бы ты мог взять на себя эти покупки... Постарайся купить все завтра с утра, самое позднее — к обеду, потому что в два часа я собираюсь исчезнуть...
— Почему именно в два?
Он заколебался, говорить мне или нет. И наконец решился:
— Потому что завтра в четыре мы с Лено-рой договорились сбежать в горы вместе. Обвенчаться перед лицом Господа и жить в какой-нибудь хижине... Но потом я понял, что не имею права. Я не могу калечить ее молодость. И решил исчезнуть до ее прихода... А там что Бог даст... Она молода, у нее еще много всего будет в жизни...
Говорил он медленно, с большим трудом, и я понял, как тяжело далось ему это решение, и потому не стал его отговаривать. Если отказать ему в помощи, он попытается бежать один, и, вполне возможно, его схватят, прежде чем он доберется до гор. Кто знает, что он тогда сделает от отчаяния. Но с другой стороны — и об этом я поторопился ему сказать, — бегство в два часа дня сквозь толпу газетчиков у дверей и толпу любопытных на улице рискованно. Бежать нужно непременно ночью, и ни в коем случае не из его квартиры. Нужно найти машину, которая была бы достаточно вместительной для нас двоих, одеял и припасов, которые я куплю.
— Лучше всего закрытый грузовик, — согласился Кукоанеш. — Предложи шоферу несколько тысяч леев, чтобы неделю или две он держал язык за зубами. Дольше нам и не понадобится...
Мы договорились, что все покупки я сложу у себя. Он вернет Леноре билет, сообщив об отсрочке их бегства на несколько дней, но в тот же день вечером я приеду за ним на такси, объяснив репортерам, что везу его в больницу. Он будет ждать меня, мы спустимся и очень быстро уедем, чтобы не дать возможности следовать за нами на другой машине. А когда настанет ночь, у моего дома будет ждать крытый грузовик.
— Пусть будет так, как ты говоришь, — согласился Кукоанеш. — А теперь оставь меня одного. Мне нужно покончить с кое-какими счетами и прочими мелочами. Не хотелось бы, чтобы потом судачили о моих личных делах. И нужно написать Леноре... потом она прочтет...
Придя домой, я понял, что мы продумали все, кроме самого главного: где все-таки поселится мой приятель. Он говорил о хижине в горах, но нужно вначале отыскать ее, а приехать в горы желательно затемно, до рассвета, чтобы не привлекать внимания... План наш выглядел затеей несмышленых ребятишек: ночью мы высаживаемся из грузовика и, привязав по дюжине одеял на спину и взвалив сверху припасы, отправляемся в горы, не ведая, куда идем и хватит ли сил у моего приятеля, который не ел уже добрую неделю, а то и больше, и которому почти наверняка придется шагать в носках, потому что вряд ли мне удастся отыскать подходящую обувь за те шесть часов, которые остались в моем распоряжении.
Но, несмотря ни на что, бегство откладывать было нельзя. Рискуя всем на свете, мы должны были исчезнуть завтра вечером. Другое дело, что, не рассчитывая на ожидающую нас пустую резиденцию и полное безлюдье, мы должны были настроиться на любой поворот событий и довольствоваться самым малым. Например, палаткой, которую Кукоанеш мог бы раскинуть в какой-нибудь укромной ложбине, подальше от дорог. В ней можно держать припасы и одеяла, пока я не снабжу его плотницким инструментом, чтобы он мог построить хижину по себе. К сожалению, мне было не до инструмента, на очереди стояло множество других насущно необходимых, безотлагательных покупок. Одну-две ночи, думал я, мой приятель переночует на импровизированном матрасе в палатке из одеял. Инструменты и все, что еще понадобится, я привезу ему через день или два...
События разворачивались следующим образом. Когда в назначенный час я приехал за Ку-коанешем, он был настолько возбужден, что я не успел объяснить ему, что принужден был несколько изменить тот план, который мы наметили с ним накануне вечером. Он стоял чуть ли не упираясь головой в потолок, задрапировавшись в свою неимоверную хламиду, из которой уже умудрился вырасти, обернув ноги полотнищами сукна и обвязав их толстенными веревками.
Спрашивать: “Как ты себя чувствуешь?” — не имело смысла. На первый взгляд в нем было метра три, не меньше; ниспадающее одеяние, волосатые ручищи, борода, выросшая за несколько дней, делали его похожим на пророка, вызывая ужас сродни апокалипсическому. И без этого ужаса невозможно было смотреть на него, потому что ввалившиеся, с лихорадочным блеском глаза и огромные лопаты-зубы, которые приоткрывались в слабой улыбке, неизмеримо превосходили ту степень безумия и странности, которую невозбранно согласен терпеть человек в другом человеческом существе.
— Бежать, и как можно быстрее, — услышал я свистящий шепот.
Я скорее догадался, чем понял, что он сказал, потому что произносимые им звуки утратили отчетливость, свойственную человеческой речи, они напоминали скорее неясные шумы, скрипы, стоны, свойственные природному миру: речь его была как отдаленное журчание ручья, как глухой шум падающей воды, как дуновение ветра, шуршащего колосьями, как ураган, гнущий ветки в лесу. Мне приходилось чрезвычайно внимательно вслушиваться в модуляции и рокот этого голоса, чтобы разгадать те слова, которые он силился выговорить. Миновали всего только сутки, а в его речи не осталось почти ничего человеческого. Вдруг раздавалось что-то пронзительное, точно безжалостное громыхание металлической коробки с деревянными и костяными пуговицами. Это меня пугало. Я не решался смотреть на него, ожидая чуда, хотя был уверен, что оно не может свершиться; все-таки я жаждал услышать, как он говорит своим прежним, таким мне знакомым голосом. Но от волнения Кукоа-неш говорил и вовсе не понятно. Ужасные шипящие, невообразимые нёбные, похожие на хлопки огромных пробок, вылетающих из влажных бутылочных горл, дребезжание разбитой скрипки, присвист, гортанные всхлипы, порой настолько низкие, что мне казалось, будто исходят они от предмета неодушевленного, например внезапно сдвинутого с места письменного стола или тяжеленного сундука, шмякнувшегося мешка с песком, а потом вдруг давно забытые носовые, придыхания, бульканье — все это следовало одно за другим, прерываемое редкими паузами, в которых слышался словно бы легкий храп.
— Скорее бежать, сейчас придет Ленора! — прогудел Кукоанеш, целомудренно запахивая халат.
И, догадавшись по моему испугу и изумлению, как трудно мне понять его, застыл в растерянности, жадно всматриваясь в меня, надеясь найти опровержение своей догадке, надеясь, что его слышат, его понимают, что исключительность судьбы не исключает возможности понимания между нами.
— Я купил тебе пару сапог, самый большой размер, какой только мог найти, — прокричал я ему. — В этих опорках по горам ты шагу ступить не сможешь.
Он слушал меня насупив брови, с видимым усилием вникая в смысл слов. Думаю, что все-таки понял. Но наверное, ему показались смешными мои старания говорить как можно отчетливее, он рассмеялся и дружески похлопал меня по плечу. Я вздрогнул: моего плеча коснулось что-то тяжелое, холодное, нечеловеческое. Я словно бы ощутил себя в лапах чудовища, а смех, похожий разом на захлебывающийся лай и лопающиеся в горле пузыри, довел до невыносимости ощущение кошмара. Я испуганно отшатнулся от его ласки и, пододвинувшись к двери, сказал, что мне надо выходить первым, чтобы не привлекать внимания любопытных. Кукоанеш оглядел в последний раз комнату, прихватил со столика коробку папирос. Но с каким трудом он это сделал! Казалось, что у него смерзлись пальцы. Мы вышли. Тут я заметил у него в руках пухлый конверт, очевидно не только письмо, но и какие-то бумаги. Он тут же передал его мне, давая понять знаками — говорить он уже боялся, — что конверт этот чрезвычайно важен. Адресован он был Леноре. Нет смысла вспоминать перипетии нашего бегства. Подробные сообщения о нем можно найти в любой газете, и, несмотря на преувеличения, без которых не обошелся ни один, даже самый уважаемый журналист, в целом газеты достаточно правдиво отражают события, потому что в их основе лежат сообщения двух шоферов: того, который привез нас к моему дому, и того, который вез нас целую ночь на грузовике. Нам повезло, и мы примерно на час обогнали преследовавших нас репортеров. Да, невеселое было путешествие. Кукоанеш забился в автомобиль и, скорчившись, молчал, не решаясь произнести ни слова, а шофер, весь в холодном поту, вцепился в руль и смотрел только вперед, до смерти напуганный жутким видом своего пассажира. Перед глазами у него стоял Кукоанеш, который, влезая в машину, чуть не опрокинул ее. Только поздней ночью, уже в темноте, когда мы уселись в грузовик и избавились от взглядов любопытных, Кукоанеш заговорил. Говорил он тихо, медленно, и все же я почти не понимал слов. Но кивал ему, чтобы подбодрить, и иногда мне даже казалось, что я его ничуть не обманываю, — он прекрасно все сознает, но не может отказаться от речи — последней возможности общаться с живыми существами.
Шофер грузовика, осведомленный из газет о Кукоанеше, ничуть нас не испугался, напротив, важность его роли в этом предприятии ему польстила, и он даже позволил себе дать нам несколько полезных советов. К четырем часам утра мы добрались до гор Пэдукьосул, где решили спрятать Кукоанеша на несколько дней, пока я не привезу ему необходимый для сооружения домика инструмент. Грузовик остановился возле укромной ложбины, окруженной со всех сторон лесом, склон нам тоже понравился: весь зарос густым кустарником, неподалеку бежит ручеек — мы услышали приглушенное журчание. Когда Кукоанеш вылез и с наслаждением потянулся, привстав на цыпочки и запрокинув голову, нам с шофером чуть не сделалось дурно: он был огромен и словно бы рос на глазах, заслоняя своей широкой спиной горы, которые вдруг показались холмиками.
— Прекрасно!.. Прекрасно!.. — разобрали мы в долгом и изобильном потоке ворчания, стонов и присвистов.
Из мешка, который всю дорогу не выпускал из рук, Кукоанеш извлек нераспечатанную коробку папирос. Повертел и устало протянул мне, чтобы я разорвал бумагу и развернул серебряную фольгу. Пальцы Кукоанеша не справлялись с этой слишком мелкой для них работой. Однако он неплохо держал папиросу и даже сумел воспользоваться зажигалкой. Но я понял, как трудно Кукоанешу курить, увидев, что после нескольких жадных затяжек он просто мусолил папиросу в уголке рта. Она казалась соринкой, прилипшей к его огромным губам, и готова была упасть, подрагивая от малейшего их движения. Впрочем, через две-три затяжки она была докурена до мундштука. Ему нужны особые папиросы, подумал я, или сигары, а может, придется заказывать специально по его росту...
— Прекрасно! — различил я сквозь свист и шорох.
И тут Кукоанеш заговорил, прилагая неимоверные усилия, чтобы мы его во что бы то ни стало поняли. Он без конца повторял один набор звуков, и давалось ему это с большим трудом — он уже разучился говорить.
— Боркс!.. — почудилось мне. — Воркс... Вретинкс... крецинкс... тос... туес...
— Говори с паузами! — крикнул я что было силы.
— Хашоу, — ответил он и начал сначала: — Боркс! Боркс борбрули! Боркс брули!
Громовой раскат хохота, размноженный эхом, исполнил меня священным ужасом. Я понял одно: настроение у Кукоанеша превосходное. Ах, если бы он хотя бы понимал то, что говорим ему мы! А он, смеясь, повторил: “Боркс борбрули!” Я передаю, хоть и очень приблизительно, те звуки, которые слышал, и передаю их так, как если бы изображал голосом свист пули, скрип двери, скрежет стекла, падение бомбы. “Боркс” весьма отдаленно напоминало то, что произносил Куко-анеш, настолько изменяя его раз от разу, что я невольно спрашивал себя, то ли это самое слово. И вдруг меня осенило:
— Уох рориШ* — крикнул я и увидел, как осветилось его лицо.
Слегка наклонившись, он с улыбкой положил мне руку на плечо и вновь с тем же упорством начал:
— Боркс... бретинкс... кретинке... туес... Теперь мне было нетрудно догадаться, что он
имеет в виду другое латинское выражение, которое тоже начинается с “уох”. И я крикнул ему:
— Уох с!атапОз т йезейо?**
Он радостно закивал. Шаг, другой, третий — и он уже у дальнего холма. Воздев руки к небу, он опять стал похож на устрашающего пророка: и говорит, и воет, и зовет, обращаясь к окружающим горам и долинам, нас уже не видя. Конец! — пришло мне на ум. Я оглянулся на шофера — тот застыл, не в силах отвести
' Глас народа! (лат.)
" Глас вопиющего в пустыне? (лат.)
взор от моего друга в клубящихся одеждах. Видя, что шофер мне не в помощь, я залез в грузовик и принялся его разгружать. Минут десять работал один, потом вместе с шофером. А Ку-коанеш продолжал свою беседу с лесом и небом. Может, он молится, думал я, а может, проклинает?
Я подошел к холму поближе и принялся кричать что есть мочи. С большим трудом, но он меня услышал. Спустился вприпрыжку, встал на колени и приблизил ухо к моему лицу. Все так же громко крича, я сообщил ему, что все вещи выгружены, теперь надо найти место для палатки, лучше где-нибудь в зарослях, и что у нас совсем не осталось времени: грузовик в первой половине дня должен быть в Бухаресте, а мне предстоит множество покупок, которые я постараюсь ему доставить следующей ночью. Пусть он ждет две ночи подряд примерно в этом месте. Я просигналю ему фарами или клаксоном. Говорил я все это не меньше пяти минут и устал неимоверно, потому что кричал, повторяя без конца одно и то же на его недоуменное мотание головой. Потом мой приятель обхватил меня, поднял на руки, как малого ребенка, и стал отвечать. Теперь настал мой черед ничего не понимать. Шофера он похлопал по спине, и все втроем мы понесли наш груз в ложбину. Место мы выбрали замечательное, о каком мог мечтать и отшельник, — небольшая рощица у высокого лесистого склона, с другого склона сбегает ручей. Кукоанеш дал нам понять, что поставит палатку сам, без нашей помощи. Он только протянул мне коробки с папиросами, чтоб я их открыл. А потом уселся на камень, запахнул на голых коленках халат и запел песню, которую слагало его одиночество и одиночество гор.
Как только я добрался до дому, усталый донельзя после пятичасовой тряски в грузовике, и заглянул в утренние газеты, я понял, что мой друг стал сенсацией дня, оставив далеко позади самые значительные политические события. С первых страниц глядели его фотографии — до болезни или в самом начале макронтропии, — их сопровождали сообщения о таинственном его исчезновении и интервью со светилами медицинского мира. “Случай безусловно уникальный, но медицина может объяснить его” — так ответил представителям прессы декан медицинского факультета. Было и такое сообщение: иностранные корреспонденты, передав по телеграфу свои сообщения несколько дней тому назад, привлекли к ним интерес мировой общественности, и теперь многие известные журналисты объявили о своем приезде в Румынию, желая взять интервью у макронтропа.
Вечером я позвонил по телефону, который дал Кукоанеш, и назначил встречу Леноре, сказав, что у меня есть для нее важное сообщение. Мы с ней не были знакомы, и, увидев ее, я не мог скрыть изумления. Матовое, очень белое лицо, волосы цвета благородного бледного золота, средневековый тонкий нос и широко распахнутые глаза — глаза, взгляд которых невольно внушал смущение. Хорошо владея собой и все же не в силах справиться с волнением, она разорвала конверт, который я передал ей, и впилась глазами в первую страницу. Но, почувствовав вдруг неловкость чтения при постороннем, сложила письмо и спрятала в сумочку, рассеянно перелистала другие бумаги, — это были завещание, документы, пачка банкнот и несколько фотографий.
— Где он? — спросила она решительно, убирая все в пакет.
Я объяснил, что связан данным ему обещанием, но там, где он теперь находится, ему лучше, чем где бы то ни было. Она недоверчиво глядела мне в глаза.
— Какого он теперь роста?
— Трудно сказать. Может, метра три с половиной, а может, больше.
Она закрыла глаза и прикусила губу.
— Но что еще существеннее, он потерял речь. Невозможно понять, что он говорит...
— Я пойму его! — со страстью воскликнула Ленора. — Я пойму, каким бы он ни стал! Я знаю его. Я догадаюсь обо всем. По губам, по глазам!..
Она заплакала, но тут же справилась с собой и, прощаясь, протянула мне руку:
— В следующий раз я поеду с вами. Завтра утром позвоню.
Я подчинился. Конечно, подумал я, она имеет на это полное право. Пусть Кукоанешу даже станет больно, когда он увидит ее и потом расстанется с ней навсегда, еще горше расстаться, так и не повидавшись. Но разговаривать им будет трудно... Нужно что-то придумать, может, прихватить школьную доску, на которой и он и мы писали бы мелом?.. Я решил, что завтра же обязательно куплю доску, и, добравшись до дома, тут же заснул, думая, как счастлив будет Кукоанеш.
Назавтра я поехать не смог, не смог и в следующую ночь: кое-что из необходимого я так и не нашел, а кое-что, например гигантские ботинки, которые мне делали на заказ, не были готовы. К тому же и шофер грузовика был занят, а я ни за что на свете не хотел посвящать в нашу тайну лишнего человека. Так вот и получилось, что только на четвертую ночь мы отправились к Кукоанешу. Дождь лил ливмя, и большую часть пути мы еле ползли, так что вместо трех часов утра, как рассчитывали, едва добрались к четырем. Было уже более или менее светло, когда мы наконец остановились на знакомом месте. Шофер нажал на клаксон. Мы сидели в машине, волновались и старались не смотреть друг на друга. И вдруг с той стороны, откуда мы вовсе не ждали, медленно, неспешно стал вздыматься Кукоанеш. Леиора сдавленно вскрикнула. Приятель мой и впрямь сделался неузнаваем. Хламида наверняка на него не налезала — как нам показалось, было в нем уже метров шесть или даже семь росту (увеличивался он, надо сказать, необычайно пропорционально), — поэтому он сделал себе набедренную повязку, кое-как связав несколько одеял, два одеяла набросил на плечи, а на ногах у него уже не было ничего: полотнища, которыми он их обернул, расползлись, а приладить заново он не мог, руки его годились теперь лишь на то, чтобы передвигать огромные валуны и выдергивать деревья. Тщетно пытался бы я описать сбои впечатления. Когда над долиной воздвиглись плечи, мне показалось, что Нептун вышел из морских волн. Подобное потрясение могло кончиться обмороком. Возникшее у меня чувство не было, собственно, страхом, скорее, оно было похоже на изумление, — меня изымали из моего времени и перемещали куда-то к заре мифологии. И невольно ждалось Нептуно-ва трезубца, Юпитеровых молний, им мы удивились бы меньше, чем удивились своему другу. За эти несколько дней у него необыкновенно выросла борода, другим стало лицо я вообще облик, так что появление его казалось скорее богоявлением. Но лицо, хоть и совершенно пропорциональное, внимательному взгляду казалось все-таки странным. Вдобавок стоило наше-МУ Другу заговорить или засмеяться, наружу вылезали клыки, а из пещеры рта — тонкий змеиный язык. Услышав звуки, которые он издавал, каждый невольно ощущал трепет и отшатывался, до того они казались неестественными для человеческого горла, похожие на хруст расправленных костей, сухой треск суставов, хрипы грудной клетки. Я не в силах воспроизвести эти звуки. Не могу даже сказать, что они напоминали вздохи, стоны, хлопки, свист, шуршание, которые мы так часто слышим в природе, и все-таки напоминали их, но и еще что-то из смутной области сна, бреда, животного страха... И как только вспоминался страх, я начинал его чувствовать, отдаваясь магии этих захлебывающихся звуков, которые пугали, повергали в трепет и лишали ощущения настоящего...
Не думаю, чтобы Кукоанеш не понимал, как подействуют на нас издаваемые им звуки, потому что все то время, которое мы провели с ним, он остерегался говорить. Увидев Ленору, выпрыгивающую из кабины грузовика, он воздел голые руки к небу и издал вопль, похожий на грохот водопада, от которого мы окаменели. Потом он сделал несколько шагов, с видимым трудом опустился на колени неподалеку от нас и улыбнулся. Стоя на коленях и согнув вдобавок спину, чтобы быть к нам как можно ближе и хоть как-то уменьшиться в росте, он все равно возвышался над нами по меньшей мере на целый метр. И я, потянувшись к его уху, крикнул:
— Она захотела приехать! Она очень захотела!..
Видя, что он не понял, я поспешил достать черную доску, на которой написал большими буквами то, что сказал. Когда я поднял доску, чтобы он прочитал написанное, он посмотрел на буквы и покачал головой. Затем с безмерной осторожностью протянул к Леноре руки, помедлил, не решаясь ее взять, и все-таки поднял ее, как игрушку, и посадил на крышу грузовика, чтобы лучше видеть ее и даже погладить, не боясь причинить боль. — Эуджен! Эуджен! — шептала ему Лено-ра, обнимая обеими руками его руку.
Было понятно, что он ничего не слышит, что он и не хочет ничего слышать. Он был счастлив: он видел ее так близко и мог говорить с ней! Он и говорил, едва шевеля губами и боясь издать хоть один звук. Время от времени до нас доносились хрипы и сопение, какие бывают при простуде, — таков был шепот его нежности.
— Что я могу для тебя сделать? Что я могу сделать? — в отчаянии спрашивала Ленора.
— Громче! — сказал я ей. — Говорите громче и как можно ближе к уху.
Ленора повторяла и повторяла вопрос, но Кукоанеш, хоть и приблизил к ней ухо, ровно ничего так и не понял и ограничился тем, что пожал плечами и улыбнулся с безнадежной покорной печалью. Потом наклонился и поднял черную доску. С большим трудом удалось ему взять кусочек мела. Старательно и терпеливо, как ребенок, выводящий свои первые буквы, он нацарапал поперек доски: “Хорошо”.
— В каком смысле хорошо? — закричал я. — Тебе стало спокойнее?.. Ты смотришь на мир иными глазами?.. Видишь то, что мы видеть не можем?..
На все вопросы, которые я прокричал что было сил и о смысле которых можно было, разумеется, догадаться, он отвечал улыбкой и задумчиво показывал мне на небо. Я возобновил вопросы:
— Скажи все-таки, что ты видишь, что чувствуешь, что ты понял?.. Скажи, существует ли
Бог и что надо делать, чтобы мы увидели Его тоже?.. Скажи, продолжается ли жизнь после смерти и как нам к ней приготовиться?.. Скажи нам что-нибудь! Научи нас!..
Кукоанеш ткнул пальцем в написанное на доске слово, восторженно воздел руки к небу и заговорил. Речам его отвечало в долинах эхо. Они были похожи на предвестие бури, шум листвы и скрип ветвей. Ленора в испуге прикрыла глаза, и все мы почувствовали себя совсем маленькими, какими считать себя не привыкли. Но во мне, несмотря на страх, жило желание все-таки до него дотянуться и узнать тайны, которые теперь открылись ему. Я подождал, пока он все выскажет, и написал на доске другой вопрос: “Что там?” Я писал огромными буквами, чтобы ему было легче читать. Эуджену, казалось, несколько досаждала моя настойчивость, но он все-таки протянул раскрытую ладонь, чтобы ему положили кусок мела, и принялся за работу. Спустя несколько минут он показал мне: “Все”. Он протянул руки к небу, потом указал на землю, горы, долины. С улыбкой он указал на меня, на Ленору, на шофера, похлопал ладонью по грузовику и рассмеялся. Мы втроем бессмысленно глядели на него. Видя нашу растерянность и непонимание, он отошел и отломил ветку от дерева. Потом очень старательно отщипнул от нее три зеленые веточки и протянул каждому из нас. Мы брали их с великим трепетом, понимая, словно во сне, что нам открывается великая тайна. И застыли с зелеными ветками в руках, глядя на него. Кукоанеш снова засмеялся, обрадовавшись необычному нашему послушанию. Он смеялся, а Ленора дрожала от страха, и он протянул руку, чтобы ее приласкать. Искушение было слишком велико, он не мог перед ним устоять. Медленно поднял ее на ладони, словно статуэтку, которой хотят полюбоваться и поднимают выше, чтобы хорошенько рассмотреть. Испуганная Ленора обеими руками вцепилась в его палец. (Как она мне потом говорила, больше всего она испугалась лица своего жениха, когда увидела его вблизи: ей показалось, будто рот готов ее проглотить, а глаза заворожить до смерти.) Будто не замечая испуга своей возлюбленной, Кукоанеш прижал ее к груди и принялся баюкать, как куклу. Но когда он наклонился к ней, душно одевая своей бородой, и хотел поцеловать, она вскрикнула и закрыла глаза. Мне показалось, что она лишилась чувств, — так она побледнела и так бессильно обвисло ее тело.
Кукоанеш все понял. Бережно положил ее на грузовик, откуда мы потом помогли ей спуститься, и махнул рукой, чтобы мы уезжали. Лицо его окаменело. Улыбка больше не оживляла глаз, не приоткрывала губ. Я прокричал ему, что привез инструменты, припасы, башмаки... Он не хотел слушать, а когда я, думая, что он не понял моих слов, принялся выгружать из грузовика вещи, он рассердился и показал, что выкинет все это в долину, если мы не заберем с собой. Последней моей попыткой были башмаки. Он сердито схватил их и закинул куда-то за рощу, только бы не видеть больше.
— Бесполезно, — прошептала Ленора. — Лучше всего уехать. Это конец.
Я помахал ему, показывая, что мы уезжаем, и он пожелал нам доброго пути, помахав в ответ. Солнце стояло над его головой, словно над вершиной горы.
В последний раз я видел его две недели спустя. Чего только не произошло за эти две недели: пресса подняла кампанию против врача, который позволил нашему приятелю убежать, против полиции, которая его не ищет; какой-то южноамериканский миллиардер со странностями предложил награду тому, кто его отыщет и доставит живым; в Бучеджи организовали карательные отряды, а потом распустили их, сообразив, что ни в чем не повинное человеческое существо нельзя преследовать, как дикого зверя, — все это достаточно свежо в памяти читателей, и нет необходимости излишне задерживаться на всем этом. Время от времени приходили слухи из Синаи и Предяла, что макрон-тропа видели неподалеку от родника или в лесу, но слухи эти были столь противоречивы, а подробности столь фантастичны (то он напоминал гору со множеством рук и глаз, то катал огромные скалы по долине, то поедал живьем буйвола и т. д. и т. п.), что широкая публика стала вообще сомневаться в его существовании. Единственными неоспоримыми свидетельствами обитания моего приятеля в горах Бучеджи и Пьятра-Крайюлуй были сломанные деревья и огромные следы в рощицах. Впрочем, по словам тех, кто настаивал, что и в самом деле его видел, он бродил только по ночам, а днем прятался в глухих ущельях. Никаких других следов он не оставлял. Палатка и все, что мы привезли, исчезло словно по волшебству. В ложбине, где мы его видели в последний раз и куда повалили толпы любопытных, поскольку шофер дал достаточно точные сведения журналистам, не было ничего, даже пепелища от костра...
Так вот, две недели спустя поздним вечером ехал я на машине со своим приятелем по дороге от Мороени к электрическому заводу в Добреш-ти. И когда проезжали санаторий Мороень, возле однога из поворотов, которых так много на этой дороге, нас остановила группа людей. В свете луны было видно, что их лица искажены страхом. Это были землекопы, возвращавшиеся с работы, все они крепко сжимали в руках лопаты и кирки, словно приготовились к безнадежной борьбе со смертью.
— Призрак, господа, призрак в лесу... — едва выговорил один из них.
— Мутит лес, однако, — прибавил другой. — Великан, каких никогда и не бывало. Дьявол, не иначе!
В этот миг лес как-то странно зашевелился, и целый поток камней и камешков обрушился на дорогу. Мы и вовсе застыли. Люди сгрудились возле машины, подняв кирки. А между деревьями, согнувшись пополам, точно для того, чтобы спрятаться за их вершинами, появился мой приятель Кукоанеш. Он был совершенно наг, если не считать лохмотьев от одеял, которые болтались у него вокруг бедер. И когда на дороге он выпрямился, то показался мне раза в три выше, чем был, когда мы видели его в последний раз. (Что касается его роста, то мнения наши разделились: мой знакомый склонялся метрам к пятнадцати-шестнадцати, я — к двадцати—двадцати двум, а кое-кто из землекопов полагал, что было в нем метров тридцать.) Но он оставался все так же пропорционален, сохранял человеческий облик, устрашали только необыкновенные, немыслимые его размеры. Выросла у него и борода, ниспадавшая волнами на необъятную грудь. Он шел ни на что не глядя и, без сомнения, раздавил бы нас, если бы не заметил зажженные фары нашей машины. Эти огни словно бы напомнили ему о чем-то, пока еще важном, и на секунду он приостановился, повернулся к нам. Но в следующий миг пожал плечами и отвернулся. Он спустился в долину и медленно, не спеша, стал подниматься по другому, безлесному склону. Очень быстро он добрался до гребня, и мы опять увидели его во весь рост — посеребренного лунным сиянием, с развевающейся бородой, словно видение конца света.
Это и был конец. В последний раз Эуджена Кукоанеша видели те люди, которых нельзя обвинить в том, что им все примерещилось. Впоследствии его еще долго повсюду искали. Вести, которые доходили до меня, были недостоверны. В октябре говорили, будто его видели бэрэган-ские крестьяне, которые в полночь возвращались с полей, и будто один шаг его равен сорока, а то и пятидесяти метрам. Но, как всегда бывает в подобных случаях, следы его гигантских шагов стер дождь, потому что Кукоанеш выходил только в дождливую погоду (возможно, именно для того, чтобы не оставить следов, а может, боясь раздавить людей, он выходил только по ночам и в плохую погоду, когда все сидят по домам). К концу того же месяца его видели на севере от Констанцы, он шел по направлению к морю. Кое-кто даже утверждал, что видел, как он входил в море и как поплыл, но опрос, который провели несколько дней спустя, свидетельствует, что подобные заявления не имели под собой никакой реальной почвы. Больше я ничего уже не слышал об Эуджене Кукоанеше.
Февраль, 1945 года
OCR by Laura Написать нам Форум |