Он восторгался тобой и был в упоении от блистательных похвал, на какие ты не поскупился. И прежде чем успел спохватиться доминиканец, ты уже возвысился и стал куда опаснее для этой клики, чем Кирилл. Заметь, Медард, что мне известно все о твоем появлении в Риме, каждое слово, сказанное тобою папе, и в этом нет ничего таинственного: открою тебе, что у нашего монастыря есть вблизи особы его святейшества друг, обстоятельно уведомлявший меня обо всем. Даже когда ты полагал, что находишься наедине с папой, он был так близко, что до него доносилось каждое твое слово. Когда ты нес суровую епитимью в монастыре капуцинов, приор которого мой близкий родственник, я считал искренним твое раскаяние. Так оно и было, но в Риме тебя снова обуял злой дух греховной гордыни, который прельстил тебя у нас. Но зачем ты в разговоре с папой взваливал на себя преступления, которых на самом деле не совершал? Разве ты бывал в замке барона Ф.?
— Ах, глубокочтимый отец мой, — воскликнул я в несказанном сердечном сокрушении, — да ведь это и есть место моих ужаснейших бесчинств!.. И я усматриваю жесточайшую кару неисповедимого Промысла в том, что здесь, на земле, я никогда не смогу очиститься от злодеяний, какие совершил в безумной слепоте!.. Неужели и вы, глубокочтимый отец мой, считаете меня грешным лицемером?
— Конечно нет, — продолжал приор, — когда я вижу и слышу тебя, я убеждаюсь, что после своего покаяния ты уже не способен лгать, но тогда вот еще одна, пока необъяснимая для меня тайна. Вскоре после твоего бегства из резиденции (небеса не допустили преступления, которое ты собирался совершить, они спасли богобоязненную Аврелию), повторяю, вскоре после твоего бегства и после того, как бежал каким-то чудом и монах, которого даже Кирилл принял было за тебя, стало известно, что в замке был вовсе не ты, а переодетый капуцином граф Викторин. Еще раньше это обнаружилось из писем, найденных в бумагах Евфимии, но только полагали, что ошибалась сама Евфимия, ибо Райнхольд уверял, будто знает тебя слишком хорошо, чтобы его могло обмануть твое невероятное сходство с Викторином. Но тогда непонятно, отчего же Евфимия была столь ослеплена. Внезапно появившийся егерь графа открыл, что господин его прожил несколько месяцев один в горах, отращивая себе бороду, и однажды, переодетый капуцином, словно из-под земли вырос перед ним в лесу возле так называемой Чертовой пропасти. И хотя ему неизвестно, где граф раздобыл сутану, переодевание это его не удивило, ибо он знал о намерении графа проникнуть в замок барона Ф. в монашеском одеянии, которое он собирался носить целый год, замышляя совершить там еще немало других удивительных дел. Он догадывался, как граф обзавелся сутаной, ибо накануне господин его сказал, что видел в деревне капуцина, и если тот пойдет лесом, то он надеется так или иначе завладеть его одеждой. Самого монаха егерь так и не видел, но до него явственно донесся чей-то вопль, а вскоре ему рассказали, будто в деревне поговаривают, что в лесу зарезали капуцина. Егерь слишком хорошо знал графа, слишком много с ним говорил во время бегства из замка, и обознаться он никак не мог.
Показания егеря сводили на нет утверждения Райнхольда, и оставалось непонятным лишь одно, почему вдруг бесследно исчез Викторин. Герцогиня высказала предположение, что мнимый господин фон Крчинский из Квечичева — это граф Викторин. Она ссылалась при этом на его разительное сходство с Франческо, в виновности которого давно уже не сомневалась, а на чувство тревожного беспокойства, которое овладевало ею при встречах с ним. Многие поддерживали ее, говоря, что и они, в сущности, находили много графского достоинства в этом искателе приключений, и забавно, как это другие могли принимать его за переодетого монаха. Рассказ лесничего о скитавшемся в лесу безумном монахе, которого он под конец приютил у себя, как-то уж очень естественно, если разобраться в обстоятельствах, связывался со злодеяниями Викторина.
Говорили, что один из братьев того монастыря, откуда бежал Медард, решительно признал в безумном монахе Медарда и, конечно, он не ошибся. Викторин столкнул его в пропасть; по странной случайности, как иной раз бывает, Медард остался жив.
Голова у него была разбита, он потерял сознание, но потом очнулся и ему удалось ползком выбраться из своей могилы. Боль от ран, голод и жажда довели его до буйного помешательства!
Он все бежал, еле прикрытый лохмотьями, и, вероятно, крестьяне кое-где кормили его, пока он не очутился по соседству с домом лесничего. Но два обстоятельства остаются все же неясными: как это Медарда не задержали и ему удалось так далеко уйти от гор и как он, даже в засвидетельствованные врачами минуты совершенно ясного сознания, мог взвалить на себя преступления, которых он заведомо не совершал. Защитники этой гипотезы ссылались на отсутствие достоверных сведений о судьбе спасшегося из Чертовой пропасти Медарда; возможно, что безумие впервые овладело им еще в то время, когда он, направляясь на богомолье, очутился неподалеку от дома лесничего. Он сознался в преступлениях, в каких его обвиняли, и это как раз и доказывает, что он был помешан; хотя он и казался порою в здравом уме, но в действительности он никогда не выздоравливал; у него появилась навязчивая идея, что он и в самом деле совершил те злодеяния, в каких его подозревали.
Судебный следователь, на проницательность которого все так рассчитывали, отвечал, когда его попросили высказаться: "Мнимый господин фон Крчинский не был ни поляком, ни графом, тем более графом Викторином, но и невиновным его тоже не следует считать... монах же был не в своем уме и, следовательно, невменяем, отчего уголовный суд и настаивал в качестве меры пресечения на его заключении в доме умалишенных".
Но герцог, глубоко потрясенный злодеяниями, совершенными в замке барона Ф., ни за что не хотел утверждать этот приговор, и он один своею властью заменил приговор суда о содержании преступника в доме умалишенных смертной казнью.
Однако все события в нашей суетной, быстротекущей жизни, какими бы чудовищными ни казались они на первый взгляд, в скором времени меркнут и теряют свою остроту, — так и преступления, вызвавшие страх и поражавшие ужасом всех в столице и особенно при дворе, постепенно стали предметом досужих сплетен. Все же предположение, что бежавший жених Аврелии был граф Викторин, вызвало в памяти историю итальянской принцессы; и даже люди, до тех пор ничего не слыхавшие об этом, разузнали о давнишних событиях от посвященных, которые, по их убеждению, уже не обязаны были молчать, и все, кто видел Медарда, вовсе не удивлялись его сходству с графом Викторином, ведь они были сыновьями одного отца. Лейб-медик был в этом вполне убежден и сказал герцогу: "Надо радоваться, ваше высочество, что оба беспокойных молодчика исчезли, и раз уж их не удалось настигнуть, то пусть все останется по-прежнему". Герцогу пришлись по душе слова доктора, и он присоединился к этому мнению, ибо сознавал, что из-за этого раздвоившегося Медарда совершил немало ошибок. "Эти события так и останутся неразгаданными... — сказал он, — и незачем срывать покров, который с благою целью набросила на них удивительная судьба". Только Аврелия. ..
— Аврелия, — с жаром перебил я приора. — Бога ради, глубокочтимый отец, что сталось с Аврелией?
— Ах, брат Медард, — промолвил с улыбкой приор, — неужели у тебя в сердце еще не погасло роковое пламя?.. И оно вспыхивает при малейшем дуновении?.. Значит, ты еще несвободен от греховных соблазнов... Как же мне поверить в искренность твоего покаяния?.. Как же мне удостовериться в том, что дух лжи отступился от тебя?.. Знай, Медард, я лишь в том случае сочту искренним твое раскаяние, если ты действительно совершил преступления, какие себе приписываешь. Ибо только тогда я смогу поверить, что эти злодеяния сломили тебя и ты, позабыв все мои назидания, стремясь искупить свои смертные грехи, стал как утопающий за соломинку хвататься за лживые средства и не только развратному папе, но и всякому искренне верующему человеку мог показаться суетным лицемером... Скажи мне, Медард, когда ты в молитвах устремлялся душою к Предвечному, был ли ты безупречно чист, если тебе случалось вспоминать про Аврелию?
Я потупился, вконец уничтоженный.
— Да, ты искренен, Медард, — про должал приор, — и твое молчание мне все открыло.
Я был глубоко убежден в том, что именно ты разыграл в резиденции роль польского шляхтича и вздумал жениться на баронессе Аврелии. Я довольно точно проследил твой путь, ибо некий чудак (он называл себя парикмахером-художником Белькампо), которого напоследок ты видел в Риме, сообщал мне о тебе; я был уверен, что это ты злодейски умертвил Гермогена и Евфимию, и приходил в ужас при мысли, что ты и Аврелию хочешь заманить в свои дьявольские сети. Я мог бы погубить тебя, но, зная, что мне не дано отмщать и воздавать, предал тебя и участь твою воле Предвечного. Ты чудесным образом уцелел, и уж это одно убеждает меня в том, что твой земной путь еще не подошел к концу. Узнай же, брат Медард, благодаря какому странному обстоятельству я стал позднее думать, что это не ты, а переодетый капуцином граф Викторин появился в замке барона Ф.
Не так давно нашего брата-привратника Себастьяна разбудили какие-то вздохи и стоны; казалось, поблизости кто-то умирал. На дворе уже рассвело, привратник встал, отпер калитку и увидел, что возле нее лежит почти окоченевший от холода человек, и тот, с трудом выговаривая слова, сказал, что он — монах Медард, бежавший из нашей обители.
Перепуганный Себастьян побежал сообщить мне о происшедшем; я спустился с братьями вниз, и мы отнесли потерявшего сознание человека в нашу трапезную. В его до ужаса искаженном лице нам почудились твои черты, и многие полагали, что только мирская одежда так странно изменила столь хорошо знакомого нам Медарда. Хотя у него была борода и тонзура, на нем все же был костюм мирянина, сильно потрепанный и весь в дырах, но в свое время, должно быть, изысканный. Шелковые чулки, белый атласный жилет...
— Каштановый сюртук тонкого сукна, — перебил я приора, — отлично сшитое белье... гладкое золотое кольцо на пальце...
— Именно так, — промолвил в изумлении Леонард, — но как же ты...
— Да ведь это костюм, который был на мне в роковой день свадьбы!
Пред моим внутренним взором встал мой двойник.
Так, значит, это не призрачный, наводящий ужас демон безумия гнался за мной, вскочил мне на плечи как некое чудовище и истерзал меня до глубины души; меня преследовал тот безумный беглый монах, а когда я впал в глубокий обморок, он снял с меня одежду и подбросил мне сутану. Он-то и лежал у монастырских ворот, прикинувшись, о ужас, мною... мною самим! .
Я попросил приора продолжать рассказ, ибо меня осенило предчувствие, что вот-вот откроется правда о поразительных, окутанных тайной событиях моей жизни.
— Вскоре у этого человека обнаружились явные, не вызывавшие никаких сомнений признаки неизлечимого помешательства; и хотя, повторяю, черты его лица поразительно напоминали твои и хотя он неустанно твердил: "Я — Медард, беглый монах, и пришел к вам покаяния ради", — мы все прониклись убеждением, что у этого незнакомца лишь навязчивая идея, будто он монах Медард. Мы облачили его в орденскую одежду капуцина, повели его в церковь, где ему надлежало совершить самые обычные для брата нашего ордена обряды, и, как он ни старался их выполнить, мы сразу определили, что он не был монахом капуцинского монастыря. И у меня, естественно, родилась мысль, уж не бежавший ли это из резиденции монах и не Викторин ли этот мнимый инок.
Мне была известна история, которую в свое время безумец поведал лесничему, но я считал, что там очень многое — обстоятельства, при каких был найден и выпит эликсир сатаны, видение в монастырской темнице — словом, все подробности его жизни в монастыре порождены его больной фантазией под воздействием на него твоей личности. Замечательно, что монах этот, когда его обуревало безумие, уверял, что он владетельный граф!
Я решил отправить беглеца в дом умалишенных в Сен-Гетрей, ибо надеялся, что если он еще в состоянии выздороветь, то, конечно, этого добьется директор заведения, глубоко проницательный, гениальный врач, прекрасно разбирающийся в болезненных отклонениях человеческого сознания. А если бы пришелец выздоровел, то нам приоткрылась бы таинственная игра неведомых сил.
Но до этого не дошло. На третью ночь меня разбудил колокольчик, которым, как тебе известно, меня вызывают, если кто-нибудь в нашей больничной палате нуждается в моей помощи. Я поспешил туда, и мне сказали, что незнакомец упорно настаивал на моем приходе, что безумие, по всей видимости, совсем покинуло его и он, вероятно, хочет исповедоваться; он так ослабел, что едва ли протянет ночь. "Простите, — начал пришелец, когда я обратился к нему со словами назидания, — простите, ваше преподобие, что я намеревался вас обмануть. Я вовсе не монах Медард, бежавший из монастыря. Перед вами граф Викторин... Вернее, ему следовало бы называться герцогом, ибо он отпрыск княжеского рода, и мой вам совет принять это во внимание, дабы я в гневе не покарал вас!" — "Пусть даже и герцогом, — согласился я, — но в монастырских стенах это никакого значения не имеет, да еще при вашем теперешнем состоянии; и не пора ли вам, отвратившись от всего земного, смиренно ожидать свершения судьбы, заповеданной вам Предвечным?"
Он пристально посмотрел на меня и, казалось, потерял уже сознание, но ему дали подкрепляющих капель, он встрепенулся и сказал: "Сдается, я скоро умру, и мне хочется перед смертью облегчить свою душу. Вам дана надо мной власть, и, как вы там ни притворяйтесь, я прекрасно вижу, что в действительности вы святой Антоний, и сами прекрасно знаете, какую беду навлек на меня ваш эликсир. Великие замыслы побудили меня предстать пред людьми духовной особой с окладистой бородой и в коричневой сутане. Но когда я все как следует обдумал, то внезапно мои сокровенные помыслы отделились от меня и воплотились в самостоятельное телесное существо, и хотя я ужаснулся, но, как-никак, это было мое второе "я". И оно обладало такой яростной силой, что столкнуло меня вниз как раз в тот момент, когда из кипучего пенистого потока встала снежно-белая принцесса. Принцесса подняла меня, обмыла мои раны, и вскоре я уже не чувствовал никакой боли. Правда, я стал монахом, но мое второе "я" оказалось настолько сильнее меня, что принудило убить не только спасшую меня принцессу, которую я так любил, но и зарезать ее брата. Меня бросили в тюрьму, и вы сами знаете, святой Антоний, каким образом после того, как я отведал вашего проклятого напитка, вы по воздуху унесли меня оттуда. Зеленый лесной царь дурно принял меня, хотя ему известно было, что я княжеского рода; а мое второе "я", порождение моих мыслей, вдруг появилось в его чертогах и оно подбивало меня на дурное и хотело, раз уж мы все делали сообща, жить со мной в ладу. Так оно и получилось, но вскоре мы бежали, ибо нам обоим собирались отрубить голову, и вот опять поссорились. И когда мое второе, нелепое "я" непременно захотело вечно питаться моими мыслями, я швырнул его наземь, хорошенько вздул и отобрал у него одежду".
Эти речи несчастного были хоть отчасти понятны, но дальше пошел несусветный вздор, доказывавший полное помешательство. Спустя час, когда уже заблаговестили к заутрене, он вдруг вскочил с пронзительным криком и, как нам показалось, упал бездыханным. Я велел отнести его в покойницкую, чтобы потом предать его тело земле на освященном кладбище, но можете себе представить наше изумление, наш ужас, когда мы обнаружили перед самым выносом и погребением, что тело его бесследно исчезло. Все поиски оказались тщетными, и я полагал уже, что никогда не узнаю правды о таинственном переплетении твоей жизни с жизнью графа. Сопоставляя все, что мне было известно о событиях в замке, с запутанными, искаженными безумием речами пришельца, я едва ли мог сомневаться в том, что покойник был в самом деле граф Викторин. Как намекнул его егерь, он зарезал в горах паломника-капуцина и завладел его одеждой, которая была ему нужна, ибо он вознамерился поселиться в замке барона. Так начавшаяся цепь злодейств, быть может, даже вопреки его желанию привела к убийству Евфимии и Гермогена. Возможно, что он уже тогда обезумел, как предполагал Райнхольд, или это случилось с ним во время бегства, когда его терзали муки совести. Одежда, которая была на нем, и убийство монаха породили у него навязчивую идею, что он и в самом деле монах и что его "я" раздвоилось и возникли два враждующих существа. Темным остается период времени от его бегства из замка до водворения в доме лесничего, да еще непонятно, как могло у него возникнуть представление о жизни в монастыре и о бегстве из монастырской темницы. Без сомнения, и тут были какие-то внешние поводы, но примечательно еще и то, что его рассказ, хотя и в искаженном виде, — рассказ о твоей судьбе. Но вот свидетельство лесничего о времени появления у него монаха никак не совпадает с показаниями Райнхольда о дне, когда Викторин бежал из замка. Если же основываться на словах лесничего, то выходит, что безумный Викторин появился у него как раз в ту пору, когда он еще только-только прибыл в замок барона.
— Погодите, — прервал я приора, — погодите, глубокочтимый отец мой. Я уже не могу питать надежду сбросить, по долготерпению Божьему, тяжкое бремя грехов и обрести прощение и вечное блаженство; проклиная самого себя и жизнь свою, я в безутешном отчаянии готов хоть сейчас умереть, если со всей правдивостью, в глубоком сердечном сокрушении, не открою вам как на исповеди все, что со мной произошло с той поры, как я покинул нашу обитель.
Приор крайне изумился, когда я со всеми подробностями поведал ему свою жизнь.
— Я не могу не поверить тебе, — промолвил он, когда я окончил, — должен поверить твоей исповеди, брат Медард, ибо усматриваю в ней признаки искреннего раскаяния.
Кто был бы в силах разгадать тайну, порожденную духовным родством двух братьев, сыновей преступного отца, которые и сами погрязли в прегрешениях?
Теперь можно с уверенностью сказать, что Викторин чудесным образом спасся из пропасти, в которую ты его столкнул, и что именно он — тот безумный монах, коего приютил лесничий; он-то и преследовал тебя как твой двойник и умер в нашем монастыре. Он был игрушкой темной силы, вторгшейся в твою жизнь, — и не был он тебе спутником, а только низшим существом, поставленным на твоем пути, дабы заслонить ту светлую цель, какая еще могла открыться твоим очам. Ах, брат Медард, дьявол еще бродит без устали по всей земле и потчует людей своими эликсирами!
Кому только не приходился по вкусу тот или другой из его адских напитков; но по воле Божьей человек осознает пагубные последствия мгновенного легкомыслия и, отдав себе во всем ясный отчет, набирается сил противостоять злу. И вот в чем проявляется всемогущество Господне: как в мире природы яд поддерживает жизнь, так в мире нравственном добро обусловливается существованием зла.
Я отваживаюсь так с тобой говорить, Медард, ибо уверен, что ты правильно меня поймешь. А теперь ступай к братии.
В эту минуту, потрясая все мое существо, меня внезапно пронзил порыв жгучего томления по моей несказанно высокой любви.
— Аврелия... ах, Аврелия! — громко воскликнул я.
Приор поднялся и торжественно произнес:
— Ты, конечно, заметил, что в монастыре готовятся к какому-то большому торжеству?.. Завтра Аврелия примет постриг и ее нарекут Розалией.
Я онемел и замер, будто пораженный громом.
— Ступай к братии, — воскликнул, подавляя гнев, приор; и я, не сознавая, куда и зачем иду, спустился в трапезную, где собрались братья. Меня снова забросали вопросами, но я не в силах был сказать ни слова о своей жизни; все картины прошлого потускнели, и один лишь образ Аврелии ярко выступил передо мной. Я покинул братьев под предлогом молитвы и отправился в часовню, находившуюся в самом отдаленном уголке обширного монастырского парка. Я хотел тут помолиться, но малейший шорох, нежный лепет листвы в аллее мешали мне сосредоточиться в молитвенном созерцании. "Это идет она... я увижу ее", — звучало у меня в душе, и сердце трепетало от тревоги и восторга. Вдруг мне почудился чей-то тихий разговор. Я вскочил, вышел из часовни и вижу, невдалеке неспешно идут две монахини, а между ними послушница.
Ах, это, наверное, Аврелия... я задрожал как в лихорадке... дыхание у меня прервалось... я хотел броситься к ней, но шагу не в силах был ступить и грянулся оземь. Монахини и послушница мигом скрылись в кустах.
Ах, какой это был день!.. какая ночь!.. Все только Аврелия и Аврелия... только ее образ... лишь о ней одной все мои думы и помышления...
С первыми лучами солнца монастырские колокола возвестили о торжестве пострижения Аврелии, и вскоре вся монашествующая братия собралась в большой зале; вошла аббатиса в сопровождении двух сестер.
Я не в силах передать, какое чувство овладело мной, когда я увидел ту, которая столь глубоко любила моего отца и, хоть он преступными деяниями разорвал союз, суливший ему высочайшее земное счастье, перенесла на сына частицу роковой для нее любви. Она воспитывала в сыне любовь к добродетели, к благочестию, но, подобно отцу, сын нагромождал одно преступление на другое и лишил свою благочестивую воспитательницу всякой надежды на то, что душу грешного отца спасут от погибели добродетели сына.
Опустив голову и потупив взор, выслушал я краткую речь, в которой аббатиса еще раз оповещала о пострижении Аврелии и просила всех присутствующих истово молиться в решающий час торжественного обета, дабы Враг человеческий не дерзнул смутить обманчивыми видениями душу богобоязненной девы и причинить ей страдания.
— Тяжки, — сказала аббатиса, — тяжки были искушения, которым подверглась она. Враг пытался отвратить ее от добра и прибегнул ко всевозможным ухищрениям и козням, чтобы она, не ведая зла и не помышляя о нем, воображала, что согрешила, а затем, очнувшись от своих грез, предалась стыду и отчаянию. Но Предвечный защитил непорочную отроковицу, и если искуситель и нынче сделает попытку, угрожая ей гибелью, приблизиться к ней, то тем блистательнее будет ее победа над ним. Так молитесь же, молитесь, братья мои, не о том, чтобы невеста Христова не поколебалась, ибо тверд и бестрепетен ее устремленный к небесному дух, а молитесь о том, чтобы какое-нибудь земное злоключение не прервало торжественного обряда... Да, некая робость овладевает мной, и я не в силах ее превозмочь!..
Аббатиса явно намекала на меня, называя меня дьяволом-искусителем; она связывала мое появление с постригом Аврелии и, возможно, приписывала мне какие-то злодейские намерения. Но сознание искренности моего душевного сокрушения, моего покаяния, убеждения в том, что духовно я в корне изменился, нравственно возвышало меня. Аббатиса не удостоила меня ни единым взглядом; я был глубоко оскорблен, и во мне поднялась столь же горькая и исполненная презрения ненависть к ней, какую, бывало, я испытывал в резиденции при встречах с герцогиней; увидав сегодня аббатису, я готов был пасть перед ней ниц, но после всего сказанного ею мне захотелось подойти к ней и дерзко, развязно спросить:
— Разве ты всегда была не от мира сего и разве земные радости не манили тебя?.. Неужели при свиданиях с моим отцом ни одна греховная мысль ни разу не закрадывалась тебе в душу?.. А когда ты была уже украшена митрой и опиралась на посох, разве не случалось тебе, вспомнив невзначай моего отца, почувствовать томительную тоску по земным утехам?.. А что испытывала ты, высокомерная, прижимая к своему сердцу сына твоего утраченного возлюбленного и с такой болью произнося имя преступного грешника? Боролась ли ты, подобно мне, с темной силой? Можешь ли ты радоваться своей победе, если она не досталась тебе после тяжелой борьбы?.. Неужто тебе кажется, будто ты так сильна, что вправе презирать того, кто изнемог в схватке с могущественнейшим врагом, но все же поднялся, раскаявшись и горько себя осудив?
Внезапная перемена моих мыслей, превращение кающегося грешника в человека, гордого одержанной победой и твердо вступающего во вновь обретенную им жизнь, должно быть, ярко отразились на моем лице, ибо стоявшие подле меня монах спросил:
— Что с тобой, Медард, отчего ты бросаешь такие гневные взгляды на эту святейшую женщину?
— Да, — вполголоса ответил я ему, — ей нетрудно было прослыть великой святой, ибо она всегда стояла так высоко, что мирские треволнения не досягали до нее; но как раз в эту минуту она кажется мне отнюдь не христианкой, а языческой жрицей, занесшей кинжал, дабы принести человеческую жертву.
Я сам не знал, как я мог произнести эти слова, столь несвойственные моему образу мыслей, но вслед за ними меня захлестнула такая пестрая сумятица образов, что можно было ожидать чего-то очень страшного.
Итак, Аврелия должна навсегда покинуть свет и, подобно мне, дать обет отречения от всего земного, обет, казавшийся мне теперь порождением религиозного помешательства... Подобно тому как в былое время грех и преступление представлялись мне лучезарной вершиной, так и теперь я думал, что пусть бы мы с Аврелией на один-единственный миг соединились в чувстве высшего земного наслаждения, а там — хоть смерть и преисподняя... Да, мысль об убийстве закралась мне в душу, словно какое-то омерзительное чудовище, словно сам сатана!.. Ах, в ослеплении своем я не замечал, что в тот момент, когда я отнес к себе слова аббатисы, я подвергся, быть может, жесточайшему испытанию, и сатана, вновь получивший власть надо мной, побуждал меня совершить самое страшное в моей жизни злодеяние!.. Брат, к которому я обратился, проговорил, со страхом глядя на меня:
— Иисусе Христе, приснодева Мария!.. Да что же это вы промолвили?!
Я посмотрел в сторону аббатисы, которая собиралась покинуть залу, взгляд ее упал на меня, и она, смертельно побледнев, не сводя с меня глаз, пошатнулась, так что монахиням пришлось ее поддержать. Мне послышалось, что она произнесла: "Силы небесные, я это предчувствовала!"
Вскоре затем к ней позвали приора Леонарда. Когда он возвратился в залу, то вновь заблаговестили все колокола, загремели раскаты органа, запел хор монахинь, и священные гимны стали возноситься к небесам. Братья разных орденов в торжественной процессии направились в церковь, где народу уже было, пожалуй, как в день святого Бернарда. У главного, убранного благовонными розами алтаря, против клироса, где расположилась капелла отправлявшего службу епископа, находилось возвышение для духовенства. Леонард позвал меня к себе, и я заметил, что он с тревогой посматривает на меня, не упуская малейшего моего движения; он велел мне стоять возле него и беспрерывно читать по молитвеннику. Монахини ордена святой Клариссы собрались неподалеку от иконостаса главного алтаря на отгороженном низкой решеткой клиросе, — приближалась решающая минута: монахини-бернардинки вывели Аврелию из глубины обители через решетчатую дверь у самого алтаря.
Когда она остановилась на виду у всех, по толпе пробежал шепот, замолк орган, послышался простой, хватающий за душу дивный гимн монахинь. Я не поднимал глаз; тревога моя грозно возрастала, я судорожно вздрагивал, молитвенник выпал у меня из рук. Я наклонился за ним, но голова у меня закружилась и я рухнул бы с возвышения на пол, если бы меня не подхватил Леонард и не удержал твердой рукой.
— Что с тобой, Медард? — шепотом спросил меня приор. — Ты странно ведешь себя, восстань на брань с Искусителем, Врагом рода человеческого.
Собрав все свои силы, я поднял глаза и увидел Аврелию, стоявшую на коленях у врат алтаря. О Господи, она сияла несказанной прелестью и красотой. Была она в белом брачном уборе, — ах, как в тот роковой день, когда ей предстояло стать моей. Живые розы и мирты украшали ее искусно заплетенные волосы. Щеки ее алели от жарких молитв и сознания торжественности минуты, а устремленный в небо взор светился неземным восторгом.
Что те мгновения, когда я увидел Аврелию впервые или при герцогском дворце, в сравнении с нынешним свиданием! С небывалой силой пылала у меня в сердце страсть... бушевало дикое вожделение...
"О Боже!.. о святые заступники! Не дайте мне обезуметь, только бы не обезуметь!.. спасите меня, спасите от этой адской муки... не допустите меня обезуметь... ибо я совершу тогда самое ужасное на свете и навлеку на себя вечное проклятие!"
Так я молился в душе, чувствуя, как надо мной все больше и больше власти забирает сатана.
Мне чудилось, что Аврелия — соучастница преступления, задуманного мной, а обеты, которые она готова была дать, в действительности торжественная клятва у престола небесного царя — стать моей.
Не Христову невесту, а грешную жену изменившего своим обетам монаха видел я в ней... Неотвратимо овладела мною мысль — заключить ее в объятия в порыве неистового вожделения и тут же ее убить!
И все страшней и упорней наседал на меня сатана... с уст моих уже готов был сорваться крик: "Остановитесь вы, слепые глупцы! Не девственницу, свободную от всех земных искушений, а невесту монаха возвышаете вы до ангельского чина Христовой невесты!" Ринуться туда, к монахиням, вырвать ее у них... Я судорожно шарил в карманах сутаны, не подвернется ли мне нож, а тем временем церемония посвящения шла своим чередом и Аврелия стала уже произносить слова обета.
И когда я услыхал ее голос, мне показалось, будто кроткие лучи месяца просияли сквозь мрачные, гонимые яростным ветром облака. Душа озарилась светом, я различил духа зла и, собрав все силы, восстал на него.
Каждое слово Аврелии вливало мне в душу новые силы, и вскоре я почувствовал, что вышел победителем из этой отчаянной схватки. Рассеялись черные злодейские умыслы, замерли земные вожделения.
Аврелия стала невестой Христа, и теперь я спасусь от вечного проклятия и позора!
В ее обетах — все утешение, все упование мое, и вот уже небесная радость озаряет мне душу. Леонард, которого я до сих пор не замечал, казалось, уловил происшедшую у меня в душе перемену и кротко промолвил:
— Сын мой, ты победил Врага! Это последнее тяжкое испытание, какое предназначал тебе Господь!
Обет был произнесен; во время пения антифонов, в котором принимали участие монахини двух орденов, Аврелию собирались облечь в иноческие одежды. Вот уже вынули розы и мирты у нее из волос, вот поднесли ножницы к ее ниспадающим волнами локонам, как вдруг в церкви началось смятение... я увидал, что люди сбились в кучи, а некоторые падали на пол... Все ближе и явственней становился шум... Бешено размахивая кулаками, бросая вокруг приводившие в трепет взгляды, сбивая всех с ног на своем пути, остервенело рвался сквозь толпу полунагой человек, — с тела у него свисала клочьями сутана капуцина. Я узнал в нем моего омерзительного двойника, но в тот самый миг, когда я, почуяв недоброе, рванулся ему наперерез, безумное чудовище перепрыгнуло низкую решетку перед иконостасом. Монахини, завопив, бросились врассыпную, аббатиса крепко обхватила Аврелию.
— Ха-ха-ха! — пронзительно закричал безумец. — Вам вздумалось похитить у меня принцессу?.. Ха-ха-ха!.. Принцесса — моя невеста, моя невеста...
С этими словами он рывком приподнял Аврелию, взмахнул ножом и по самую рукоятку вонзил ей в грудь, — струя крови фонтаном брызнула вверх!
— Ура!.. ура... я таки не упустил мою невесту... мою принцессу!..
С этими словами безумец кинулся к заалтарной решетчатой двери и помчался по монастырским переходам и галереям. Монахини в ужасе вопили.
— Кровь!.. Кровь! Убийство!.. Убийство у алтаря Господня! — кричал народ, и люди ринулись к главному алтарю.
— Преградите ему выход из монастыря, не дайте убийце выскользнуть! — громко крикнул Леонард, и люди хлынули из церкви, а монахи помоложе, схватив стоявшие в углу древки от хоругвей, устремились в монастырские коридоры вслед за чудовищем. Все произошло в одну минуту; я опустился на колени возле Аврелии, монахини перевязали ей, как сумели, рану белыми платками и суетились возле потерявшей сознание аббатисы. Но вот чей-то могучий голос произнес возле меня:
— Sancta Rosalia, ora pro nobis / Святая Розалия, молись за нас (лет.)/.
Все, кто еще оставался в церкви, кричали:
— Какое чудо... чудо, да, она мученица!.. Sancta Rosalia, ora pro nobis.
Я поднял голову... Подле меня стоял старый Художник, и взгляд у него был строг и нежен, как в тот раз, когда он явился мне в темнице... Я не испытывал ни земной скорби о кончине Аврелии, ни ужаса перед явлением Художника, ибо в душе у меня забрезжило предчувствие, что вскоре разрешатся таинственные узы, уготованные мне на земле сумрачной силой.
— Чудо, какое чудо! — кричал без умолку народ. — Видите старца в фиолетовом плаще?.. Он сошел с образа на главном иконостасе... я это видел... И я тоже... И я... — восклицали, перебивая друг друга, разные голоса, и все в церкви разом бросились на колени, и тотчас же прекратился нестройный шум, перейдя в молитвенный шепот, прерываемый плачем и громкими рыданиями. Аббатиса очнулась от обморока и сказала душераздирающим, полным глубокого, невыразимого сокрушения голосом:
— Аврелия!.. дитя мое... благочестивая дочь моя!.. О Предвечный, неисповедимы судьбы твои.
Принесли носилки, устланные подушками и покрывалами. Когда Аврелию поднимали, она глубоко вздохнула и открыла глаза. У изголовья ее стоял Художник, положив руку ей на чело. Он казался воплощением святости, и все, даже сама аббатиса, как видно, испытывали перед ним какое-то дивное, исполненное робости благоговение.
Я преклонил колена почти у самых носилок. Взгляд Аврелии упал на меня, и сердце мое отозвалось на него глубокой скорбью о страдальческом ее конце. Не в силах произнести ни слова, я издал только глухой вопль. И тогда Аврелия кротко и еле слышно промолвила:
— Зачем ты скорбишь о той, которую Предвечный удостоил разлуки с землей в минуту, когда она познала тщету всего земного и когда сердце ее преисполнено безграничным томлением по миру вечной радости и блаженства?
Я встал и, подойдя поближе к носилкам, произнес:
— Аврелия, святая дева! Брось на меня хоть мимолетный взгляд из горних высей, чтобы мне не впасть в погибельные, раздирающие душу сомнения... Аврелия! Скажи, ты презираешь грешника, который, подобно духу зла, ворвался в твою жизнь?.. Ах, глубоко раскаялся он, но ведомо ему, что никакое покаяние не в силах уменьшить меру его грехов... Аврелия! Ты примирилась с ним в свой смертный час?..
Аврелия улыбнулась, словно осененная ангельским крылом, и закрыла очи.
— О спаситель мира, Иисус Христос!.. пресвятая дева Мария... Так я покинут, покинут, безутешный, ввергнут в пучину отчаяния. Спасите... Спасите меня от адской погибели! — горячо взмолился я.
Аврелия, еще раз открыв глаза, промолвила:
— Ты поддался силе зла, Медард! Но разве я сама была чиста от греха, когда, полюбив преступной любовью, возжаждала земного счастья?.. По особому определению Предвечного, мы с тобою предназначены были искупить тяжкие злодеяния нашего преступного рода, и вот нас соединили узы той любви, которая царит лишь в надзвездных высях и чужда земных упоений. Но лукавому Врагу удалось скрыть от нас истинное значение нашей любви и так ужасно нас обмануть, что небесное мы понимали только на земной лад... Ах, разве я сама на исповеди не призналась тебе в моей любви? И разве вместо того, чтобы возжечь в тебе светильник вечной любви, не разожгла в тебе огонь адских вожделений? — он угрожал тебя испепелить, и ты вздумал его угашать злодейством!.. Мужайся, Медард! А тот злосчастный безумец, что происками зла возомнил, будто он — это ты и будто ему предназначено начатое тобой, был лишь орудием, какое избрало небо, дабы свершилось, наконец, его святое определение... Мужайся, Медард, скоро, скоро...
Аврелия, промолвившая последние слова уже с закрытыми глазами и с видимым напряжением, впала в забытье, но смерть, как видно, еще не овладела ею.
— Она исповедалась вам, ваше преподобие?.. Исповедалась?.. — с любопытством спрашивали меня монахини.
— О нет, — возразил я. — Это она небесным утешением укрепила мне душу.
— Благо тебе, Медард, ибо скоро минует пора твоих испытаний... благо будет и мне!
Это промолвил Художник. Я подошел к нему со словами:
— Не покидай меня, дивный муж!
Я хотел было еще что-то добавить, но, сам не знаю почему, чувства мои как-то странно затуманились, я перестал различать, где сон, где явь, а вывели меня из этого состояния громкие возгласы и крики.
Художника возле меня уже не было. Крестьяне... горожане... солдаты толпились в церкви и настойчиво требовали позволения обыскать весь монастырь, дабы найти убийцу Аврелии, ибо он не мог ускользнуть. Аббатиса, не без оснований страшась беспорядков, наотрез отказалась, но, как ее ни почитали, она не в силах была успокоить разгоряченные умы. Ее упрекали, что она из малодушия укрывает убийцу, ибо он монах, и народ до того разбушевался, что готов был приступом взять монастырь. Тогда на кафедру поднялся Леонард и объяснил толпе в кратких внушительных словах, что кощунство так вести себя в монастыре; убийца вовсе не монах, а умалишенный, которого он сам приютил в монастыре и после его мнимой смерти велел одеть в орденское одеяние и вынести в покойницкую, где тот, как видно, очнулся и бежал. Если он спрятался где-то в монастыре, ему не ускользнуть отсюда, ибо все выходы и входы строго охраняются. Народ успокоился и только потребовал, чтобы Аврелию отнесли в монастырь не по коридорам и галереям, а в открытой торжественной процессии по двору. Так и поступили.
Оробевшие монахини подняли носилки, украшенные венками роз. Аврелию снова забросали розами и миртами. Позади носилок, над которыми монахини держали балдахин, шла аббатиса, поддерживаемая двумя сестрами, остальные бернардинки шествовали вместе с клариссинками, потом шли братья всех орденов, а следом за ними двинулся из церкви народ. Монахиня-органистка заранее отправилась на хоры; и, когда шествие достигло середины церкви, сверху понеслись торжественно и грозно раскаты органа. Но — что это? — Аврелия медленно приподнимается, молитвенно протягивает руки к небу, и вся толпа падает на колени, восклицая:
— Sancta Rosalia, ora pro nobis!
Вот и исполнилось то, что некогда я, преступный лицемер, в сатанинском ослеплении возвестил, впервые увидев Аврелию.
Когда монахини спустились в нижнюю залу монастыря и поставили там носилки, когда сестры и братья, творя молитвы, окружили одр с возлежавшей на нем Аврелией, она, глубоко вздохнув, склонилась на руки стоявшей возле нее на коленях аббатисы.
Она преставилась.
А народ все еще не отходил от монастырских ворот, и, когда колокол возвестил о кончине благочестивой девы, толпа разразилась рыданиями и воплями.
Многие по обету остались в деревне до похорон Аврелии и только после них разъехались по домам, все эти дни соблюдая строжайший пост. Слух о чудовищном злодеянии и мученическом венце Христовой невесты быстро разнесся вокруг, и вышло так, что похороны Аврелии, состоявшиеся спустя четыре дня, напоминали скорее торжественный праздник прославления святой. Ибо уже за день до них луг возле монастыря, как бывало в день святого Бернарда, был полон людьми, почивавшими на земле в ожидании утра. Но только вместо радостного говора слышались благочестивые вздохи и невнятный шепот.
Рассказ о жестоком злодеянии, совершенном у главного алтаря, передавался из уст в уста, и если временами слышался громкий возглас, то это было проклятие бесследно исчезнувшему убийце.
Эти четыре дня, которые я одиноко и безотлучно провел в часовенке монастырского парка, более содействовали спасению души моей, чем длительное и суровое покаяние в капуцинском монастыре неподалеку от Рима. Прощальные слова Аврелии прояснили мне тайну моих грехов, и мне открылось, что хоть я и был во всеоружии добродетели и благочестия, но, как малодушный трус, не смог противостоять сатане, который стремился сохранить на земле наш преступный род, с тем чтобы он все более и более разрастался Слаб еще был во мне зародыш греха, когда я прельстился сестрою регента и когда меня обуяла преступная гордыня, но сатана поймал меня на крючок, подсунув мне свой эликсир, этот проклятый яд, вызвавший у меня в крови яростное брожение. Мне были нипочем строгие увещания Художника, приора и аббатисы... С появлением Аврелии в исповедальне я окончательно стал преступником. Подобно телесной болезни во мне забурлил грех, порожденный ядами этого эликсира. Как мог я, предавшийся сатане монах, распознать узы, которыми силы небесные, как символом вечной любви, соединили меня с Аврелией? А затем сатана злорадно связал меня с нечестивцем, в сознание которого проникло мое "я" и который в свою очередь стал духовно меня порабощать. Я счел себя виновником его смерти, которая, быть может, была лишь дьявольским наваждением. Событие это сделало привычной для меня мысль об убийстве, которое и последовало за сатанинским обманом. Так, мой зачатый в смертном грехе брат оказался воплощением дьявольского начала, которое толкало меня от одного злодеяния к другому и заставляло скитаться по свету в жесточайших муках. До того часа, когда Аврелия, исполняя предначертанное ей свыше, произнесла свои обеты, я не в силах был очиститься от грехов и Враг не терял власти надо мной; но когда Аврелия промолвила прощальные слова, осенивший меня глубокий покой и лучезарная ясность духа убедили меня в том, что ее кончина — обетование уже недалекого для меня искупления. Я затрепетал, когда в торжественном реквиеме прозвучали слова хора:
— Confutatis maledictis flammis acribus addictis / Проклятые богом будут ввергнуты в геенну огненную (лат.)/, но, когда пели "Voca me cum benedictis" / Призови меня в сонм блаженных (лат.)/, мне чудилось, будто я вижу на озаренных солнцем небесах Аврелию в сияющем звездном венце; сперва она посмотрела на меня долу, а затем, подняв голову, устремила взор горе — к Высшему существу, умоляя о вечном спасении моей души.
— Oro supplex et acclinis cor contritum quasi cinis! / Бременем грехов согбенный, молит дух мой сокрушенный (лат.) /
Я повергся ниц, но как далеки были мои чувства, моя смиренная мольба от яростного сокрушения, от исступленных покаянных пыток в капуцинском монастыре! И только теперь дух мой обрел дар отличать истинное от ложного, а при таком ясном свете сознания любое новое искушение со стороны Врага уже теряло силу.
И отнюдь не смерть Аврелии, а чудовищность злодеяния столь глубоко потрясла меня в первые мгновения; но я постиг, что по благоволению Предвечного Аврелия выдержала величайший искус!.. Мученическая кончина перенесшей тягчайшее испытание, очистившейся от греха Христовой невесты!
Разве за меня она умерла? Нет! Только теперь, когда она отторгнута от земли, юдоли скорбей, она для меня — чистейший луч бессмертной любви, впервые запылавшей у меня в сердце. Да! Успение Аврелии стало для меня посвящением в таинство той любви, какая, по словам Аврелии, царит лишь в надзвездных высях и чужда всему земному.
Думы эти возвысили меня над моим земным бытием, а дни, проведенные мною в монастыре бернардинок, были поистине блаженнейшими днями моей жизни.
После похорон, состоявшихся на следующее утро, Леонард с братией тотчас же стали собираться в город; аббатиса позвала меня к себе перед самым уходом. Она была одна в своей келье, как видно, чрезвычайно взволнованная, слезы брызнули у нее из глаз:
— Теперь мне все, все известно, сын мой Медард! Да, я снова называю тебя так, ибо ты поборол все искушения, выпавшие на твою долю, о, злополучный и всякого сожаления достойный! Ах, Медард, только она чиста от греха и может стать нашей заступницей у престола Господня. Разве я не стояла на краю бездны, когда, преисполненная мысли о земных радостях, готова была предаться убийце?.. И все же, сын мой Медард, какие греховные слезы проливала я в своей одинокой келье, вспоминая твоего отца!.. Ступай, сын мой Медард! Душа моя наконец-то свободна от опасений, что я, быть может, по своей вине воспитала тебя окаянным грешником...
Леонард, как видно, поведал аббатисе все, что ей было еще неизвестно о моей жизни, а своим отношением ко мне он показал, что прощает меня и предоставляет Всевышнему судить меня, когда я предстану пред очи его. Порядки в монастыре оставались прежние, и я вступил в общину братий. Однажды Леонард молвил мне:
— Хотел бы я, брат Медард, наложить на тебя еще одну епитимью.
Я смиренно спросил, в чем она будет состоять.
— Тебе следовало бы, — молвил приор, — написать правдивую летопись своей жизни. Не упускай ни одного сколько-нибудь примечательного и даже вовсе не примечательного события, особенно из того, что случилось с тобой в суетном коловращении мирской жизни. Воображение мгновенно перенесет тебя в мир прошлого, и ты снова станешь переживать как страшное, так и шутовское, как наводящее дрожь ужаса, так и безудержно веселое; возможно, что мгновениями ты будешь вспоминать Аврелию не как инокиню Розалию, обретшую мученический венец; но если сатана отступился наконец от тебя и если ты действительно отвратился от всего земного, то ты будешь витать над своим прошлым, словно некий дух, и впечатления давно пережитого не возымеют власти над тобой.
Я поступил, как повелел мне приор. Ах, все шло так, как он предугадал!
Блаженство — и страдание, радость — и дрожь омерзения, восторг — и ужас бушевали у меня в душе, когда я трудился над своим жизнеописанием...
О ты, кому некогда доведется прочесть мои Записки, я говорил уже тебе о лучезарном зените любви, о той поре, когда передо мною сиял полный жизни образ Аврелии!
Но превыше земного вожделения, которое чаще всего готовит одну лишь гибель легкомысленному и неразумному человеку, тот зенит любви, когда уже недоступная твоим греховным посягательствам возлюбленная, словно небесный луч, зажигает у тебя в душе — о бедный, бедный человече! — все то невыразимо высокое, что нисходит от нее на тебя как благословение горнего мира любви.
Мысль эта служила мне утешением, когда, переживая вновь и вновь самые чудные мгновения, подаренные мне жизнью, я не мог удержать горючих слез и затянувшиеся было раны открывались и начинали снова кровоточить.
И ведомо мне, что, быть может, даже в смертный час мой Врагу будет дана власть терзать грешного монаха, но я твердо, истово, с томлением пламенным ожидаю того мига, когда смерть навсегда отторгнет меня от земли во исполнение обетования, которое на смертном одре своем дала мне Аврелия, — о нет, сама святая Розалия!.. Молись же, молись за меня, о святая заступница, в тот смутный мой, свыше определенный час, дабы силы преисподней, коим я столь часто поддавался, не побороли меня и не ввергли в пучину вечной погибели!