Как-то под вечер, минувшим летом, я шел по Вашингтон-стрит, и внимание мое привлекла вывеска, торчащая над аркой узкого прохода почти напротив Старой Южной церкви. На вывеске изображено было здание величественной архитектуры, а рядом значилось: "Гостиница "Губернаторский дом", содержатель Томас Уэйт". Слова эти весьма кстати напомнили мне о моем давнем намерении посетить и осмотреть былую резиденцию английских правителей Массачусетса; я нырнул под арку, и несколько шагов по сводчатому коридору, прорезывающему кирпичное строение торговых рядов, привели меня из шумного центра современного Бостона на маленький уединенный двор. Одну сторону этого двора занимал трехэтажный прямоугольный фасад Губернаторского дома, увенчанный башенкой, на крыше которой можно было разглядеть позолоченную фигуру индейца с натянутым луком, словно готовящегося пронзить стрелой флюгер на шпиле Старой Южной церкви. В такой позе индеец пребывает уже семьдесят с лишком лет, с тех самых пор, как почетный член церковной общины Драун, искусный резчик по дереву, поставил его там бессменным городским караульным.
Стены Губернаторского дома сложены из кирпича и, по-видимому, совсем недавно покрыты слоем краски светлого оттенка. Несколько ступеней из красного песчаника, окаймленные чугунными перилами с затейливым узором, ведут к широкому крыльцу, над которым нависает балкон с чугунной балюстрадой, повторяющей тот же узор, с тем же мастерством выполненный. Но здесь в него вплетены цифры и буквы "16 П. С. 79" — должно быть, год постройки здания и инициалы того, кому оно обязано своим существованием.
Войдя в высокую двустворчатую дверь, я очутился в вестибюле, или передней, направо от которой открывается зал, теперь служащий баром. По всей вероятности, именно в этом зале происходили в старину парадные губернаторские приемы, обставлявшиеся с вице-королевской пышностью; здесь губернатор, окруженный офицерами, советниками, судьями и другими слугами короны, встречал толпу верноподданных, спешившую оказать им всем должные почести. Впрочем, сейчас вид у этого помещения такой, что по нему трудно даже судить о былом великолепии. Дубовые панели стен замазаны краской какого-то грязного цвета, и все кажется еще мрачнее оттого, что на Губернаторском доме постоянно лежит тень кирпичной громады, отгородившей его от Вашингтон-стрит. Солнечный луч никогда не заглядывает теперь в окна парадного зала, как не озаряют его праздничные факелы, погашенные революцией. Самый величественный и живописный предмет здесь — это камин, выложенный голландскими изразцами, на которых синим по белому изображены сцены из священного писания; быть может, когда-нибудь супруга Паунолла или Бернарда сиживала перед этим камином со своими детьми и рассказывала им истории, запечатленные в рисунках каждого такого сине-белого изразца. Вдоль одной стены зала тянется вполне современная стойка, сплошь заставленная графинами, бутылками, ящиками сигар и корзинками, в которых лежат лимоны, а также снабженная пивным насосом и резервуаром для содовой воды.
Войдя, я тотчас заметил пожилого джентльмена, который пил, причмокивая губами с удовольствием, сразу внушившим мне уверенность, что в погребах Губернаторского дома по-прежнему водятся добрые вина, хотя, без сомнения, уже не те, которыми услаждали свой вкус губернаторы былых времен. После стакана порт-сангари, приготовленного умелыми руками мистера Томаса Уэйта из портвейна и пряностей, я обратился к этому достойному преемнику и наместнику стольких прославленных лиц с просьбой провести меня по всем покоям их былой резиденции. Он охотно согласился, но, признаюсь, немало усилий воображения потребовалось мне, чтобы усмотреть что-либо интересное в доме, который, если позабыть с его историческом прошлом, представляет собой обыкновенную гостиницу, в каких любят проживать одинокие горожане и заезжие провинциалы со старомодными привычками. Внутренние помещения, некогда, должно быть, просторные и величественные, теперь разгорожены на тесные каморки, в каждой из которых с трудом помещаются узкая кровать, стул и туалетный столик. Но вот главная лестница без преувеличения может быть названа образцом парадной пышности. Расположена она посередине дома и широкими маршами, заканчивающимися каждый квадратной площадкой, восходит до самой башни. По всей ее длине снизу доверху тянутся резные перила с балясинами самой мудреной и причудливой формы; в нижних этажах перила свежевыкрашены, но чем выше, тем они выглядят более запущенными. Не один губернатор прежних лет, в высоких военных сапогах или шаркая мягкими туфлями подагрика, поднимался по этим пологим ступеням на башню, откуда так хорошо можно было обозреть столицу штата и все ее окрестности. Башня эта представляет собой восьмигранник с несколькими окнами и дверью, выходящей на крышу. Отсюда, быть может, говорил я себе, Гэйдж наблюдал действия своих войск в день злополучной победы при Банкер-хилле (если только одна из вершин тригорья не мешала ему), а Хоу следил за приближением армии Вашингтона, шедшей на осаду Бостона; впрочем, теперь перспективу со всех сторон загораживают выстроенные за это время дома, и единственное, что еще видно из окон башни, — это колокольня Старой Южной церкви, до которой, кажется, рукой подать. Спускаясь сверху, я задержался, чтобы полюбоваться внушительными дубовыми стропилами, куда более массивными, чем те, на которых покоятся крыши современных домов; они напоминают костяк какого-то гигантского допотопного животного. Кладка стен, возведенных из привозного голландского кирпича, и все балки сохраняют свою прочность и поныне, но полы прогнили и внутренняя отделка настолько разрушилась, что возникла мысль выпотрошить все здание и построить в старых стенах совершенно новый дом. К числу прочих неудобств, о которых упоминал мой проводник, относилось то обстоятельство, что при каждом неосторожном шаге или движении в верхнем этаже на головы обитателей нижнего сыпалась с потолка пыль веков.
Через широкую стеклянную дверь мы вышли на балкон, с которого некогда представители королевской власти показывались, должно быть, верноподданному населению, благосклонно кивая головой, когда народ бросал вверх шляпы и кричал "ура". В те дни фасад Губернаторского дома выходил прямо на улицу, и все пространство, занятое теперь торговыми помещениями, равно как и нынешний двор перед гостиницей, обнесено было кованой чугунной оградой, внутри которой зеленел газон и росли тенистые деревья. Но теперь старинный аристократический особняк прячет свое увядшее лицо за спиной современного дома-выскочки; я заприметил в окнах этого дома хорошеньких швеек, которые, сочетая работу со смехом и болтовней, то и дело без всякой робости поглядывали на балкон, где мы стояли. Спустившись вниз, мы снова вошли в бар, и я увидел, что пожилой джентльмен, упомянутый выше, — тот, чье причмокиванье так красноречиво свидетельствовало о достоинствах винного погреба мистера Уэйта, — все еще сидит, развалясь, в своем кресле. Как видно, он тут был если не постояльцем, то по крайней мере завсегдатаем, одним из тех, кто пользуется у хозяина кредитом, за кем закреплено обычаем место у открытого окна летом и у камина — зимою. Предположив в нем человека общительного, я обратился к нему с замечанием, рассчитанным на то, чтобы побудить его пуститься в воспоминания о старине, если ему есть что вспомнить; и, к моему удовольствию, оказалось, что почтенный джентльмен в самом деле знает немало любопытных историй, связанных с Губернаторским домом, — историй, в которых переплелись быль и легенда. Из всего, что я от него услышал, меня особенно заинтересовало содержание нижеследующего рассказа. По словам моего собеседника, рассказ этот дошел до него от человека, отец которого сам был очевидцем событий. Едва ли можно сомневаться, что с течением времени и с каждым новым пересказом к истинной сути дела прибавлялось кое-что новое, а потому, не будучи убежден в достоверной точности слышанного, я не счел зазорным внести и от себя кое-какие изменения на пользу и к удовольствию моих читателей.
Уже в последние дни осады Бостона на одном из празднеств в Губернаторском доме случилось странное происшествие, которому так и не удалось подыскать разумное объяснение. Офицеры британской армии и те из окрестных помещиков, которые остались верны короне и теперь собрались в Бостоне, были приглашены на бал-маскарад — чем грозней становилась опасность и чем безнадежней казалось положение осажденного города, тем больше заботился сэр Уильям Хоу о том, чтобы прятать уныние и тревогу под личиной показного веселья. И никогда еще, если верить старейшим из тех, кто составлял избранный круг местного общества, стены Губернаторского дома не видели столь пышного и нарядного зрелища, как в этот вечер. По ярко освещенным залам двигались фигуры, которые словно бы сошли с потемневших от времени полотен старинной портретной галереи, или спорхнули с волшебных страниц рыцарского романа, или, наконец, не переменив костюма, явились сюда прямо с подмостков какого-нибудь лондонского театра. Закованные в сталь рыцари Вильгельма Завоевателя, бородатые елизаветинские вельможи и придворные дамы той же поры в высоких гофрированных воротниках сталкивались в толпе с комедийными персонажами, такими, как шут в пестром наряде и колпаке с бубенчиками, Фальстаф, почти такой же уморительный, как его прототип, или Дон-Кихот с шестом вместо копья и с крышкой от кастрюли вместо щита.
Но наибольшее веселье царило вокруг одной группы мужчин в нелепейшем военном обмундировании, словно составленном из обносков, купленных на толкучем рынке или подобранных где-нибудь на свалке, куда выбрасывали свое тряпье и французские и английские солдаты. Отдельные части этого обмундирования, должно быть, помнили еще осаду Луисберга, а все наименее старомодное по покрою относилось ко временам победы генерала Вулфа и, верно, тогда же было обращено в лохмотья вражескими пулями, саблями и штыками. Один из этих доблестных воинов, худой, нескладный верзила, размахивавший ржавой саблей невероятной длины, должен был изображать не кого иного, как генерала Джорджа Вашингтона; прочие такие же чучела разыгрывали роли других полководцев американской армии: Гейтса, Ли, Путнэма, Скайлера, Уорда и Хита. Между мятежными генералами и главнокомандующим английском армией тут же состоялись переговоры в ироикомическом духе, вызвавшие дружный хохот присутствующих, причем громче всех смеялись местные лоялисты.
Только один из гостей, державшийся в стороне, смотрел на эти кривлянья сурово и в то же время презрительно, сдвинув брови и горько усмехаясь. Это был человек преклонных лет, некогда занимавший в колониях высокое положение и пользовавшийся доброй славой, а в молодости отличавшийся и боевыми подвигами. Многие удивлялись тому, что полковник Джолиф, убежденный виг — хоть годы и не позволяли ему теперь принимать деятельное участие в борьбе, — остался в Бостоне во время осады, и в особенности тому, что он открыто показывается в резиденции сэра Уильяма Хоу. Но как бы то ни было, он туда пришел вместе с хорошенькой внучкой, повисшей у него на руке, и средь общего шума и ликования его суровая старческая фигура казалась наиболее точно выдержанным образом этого маскарада, настолько полно она олицетворяла подлинный дух его родины. Некоторые из гостей утверждали, будто от пуританской угрюмости полковника Джолифа на все кругом ложится черная тень, но это ничуть не мешало общему веселью, становившемуся все более бурным, подобно тому как светильня — зловещее сравнение! — вспыхивает все ярче перед тем как догореть.
Спустя полчаса после того, как на Старой Южной церкви пробило одиннадцать, среди гостей распространился слух о том, что готовится новое представление или зрелище, которое послужит достойным завершением этого блистательного праздника.
— Какую еще забаву вы для нас приберегли, ваше превосходительство? — спросил преподобный Мэдер Байлз, чье пресвитерианское благочестие не помешало ему присутствовать на празднике. — Право, сэр, я и так уж смеялся больше, чем приличествует моему сану, слушая бесподобные речи, которыми вы обмениваетесь с этим мятежным генералом в отрепьях. Еще один такой приступ веселья, и мне придется снять с себя знаки духовного звания.
— Отнюдь нет, мой добрый доктор Байлз, — отвечал сэр Уильям Хоу. — Если б веселый нрав считался пороком, не бывать бы вам никогда доктором богословия. Что же до нового развлечения, которое нам будто бы предстоит, я о нем знаю не больше вас, если не меньше. В самом деле, доктор, уж не вы ли подбили своих чопорных земляков разыграть перед нами какую-то занимательную маскарадную сцену?
— Быть может, — не без лукавства вставила внучки полковника Джолифа, задетая за живое всеми этими на смешками по адресу Новой Англии, — быть может, мы увидим шествие аллегорических фигур: Победу с трофеями Лексингтона и Банкер-хилла; Изобилие с переполненным рогом — символ избытка и благополучия, царящего ныне в нашем городе; Славу с венком, предназначенным украсить чело вашего превосходительства.
Сэр Уильям любезно улыбнулся этим словам, на которые, несомненно, ответил бы самым грозным взглядом, если бы над губами, произнесшими их, чернели усы. Впрочем, в это мгновение произошло нечто, избавившее его от необходимости отпарировать насмешку. Снаружи вдруг раздались звуки музыки, словно целый военный оркестр расположился на улице под окнами; однако то, что он играл, не было ни веселым, ни праздничным и нисколько не подходило к случаю, а скорее напоминало медленный траурный марш. Барабаны звучали приглушенно, а трубы, казалось, изливали протяжную жалобу, которая сразу заставила умолкнуть шумное веселье собравшихся, одним внушая изумление, а другим — ужас. Многие подумали, что, верно, это хоронят какую-нибудь выдающуюся личность и погребальная процессия остановилась перед замком, а может быть, в зал вот-вот внесут обитый бархатом и пышно разукрашенный гроб с телом усопшего. Сэр Уильям Хоу с минуту прислушивался, затем строгим голосом подозвал к себе капельмейстера оркестра, который в течение всего вечера оживлял праздник легкой и радостной музыкой. Капельмейстер был тамбур-мажором одного из английских полков.
— Дайтон, — обратился к нему генерал, — что еще за шутки? Прикажите своим людям прекратить эту похоронную музыку, иначе, клянусь честью, они у меня и впрямь загрустят! Немедленно прекратить — слышите!
— Помилуйте, ваше превосходительство, — ответил тамбур-мажор, становясь из румяного мертвенно-бледным, — я тут ни при чем! Все мои музыканты здесь, со мной, да и вряд ли среди них найдется хотя бы один, кто мог бы сыграть этот марш без нот. Я слышал его всего один раз — во время погребения покойного короля, его величества Георга Второго.
— Понятно, понятно! — сказал сэр Уильям Хоу, к которому вернулось его привычное хладнокровие. — Это, верно, вступление к какой-то маскарадной затее. Не будем вмешиваться.
Тут в парадном зале вдруг обнаружилась новая фигура, хотя откуда она появилась, этого не мог бы сказать никто из участников пестрого маскарада, заполнивших комнаты. Это был мужчина, одетый в старомодный костюм из черной шерстяной материи и всем своим видом напоминавший мажордома или дворецкого какого-нибудь английского вельможи или богатого помещика. Не говоря ни слова, он проследовал к наружным дверям и, распахнув их настежь, встал сбоку, лицом к парадной лестнице, словно ожидая выхода какой-то важной особы. Тотчас же музыка на улице зазвучала еще громче, протяжным, горестным призывом. Взоры сэра Уильяма Хоу и его гостей обратились к лестнице, и вот на верхней ее площадке показались несколько фигур, направлявшихся к выходу. Впереди шел человек с суровым, мрачным лицом, в шляпе с высокой тульей, надетой поверх черной ермолки, в темном плаще и ботфортах, доходивших почти до бедер. В правой руке у него была шпага, в левой — Библия; кроме того, он локтем прижимал к себе свернутое знамя, все продырявленное и в лохмотьях, в котором, однако, можно было узнать знамя Англии. За ним следовал другой, обличья не столь строгого, хоть и исполненный достоинства, в черном атласном камзоле, штанах в обтяжку и в мантии тисненого, бархата; широкий гофрированный воротник подпирал его бороду, в руке он держал скатанный в трубку манускрипт. Третьим был молодой человек, сразу приковывавший внимание своей характерной наружностью и манерами; у него был лоб мыслителя, а в сосредоточенном взгляде вспыхивал порой восторженный огонь; как и его спутники, он был одет в платье старинного покроя, а на воротнике у него виднелось кровавое пятно. За этими тремя шли еще трое или четверо, все, судя по их осанке, — люди, облеченные властью и высокопоставленные, державшиеся так, как если бы они привыкли к любопытству толпы. Зрители, теснившиеся в дверях парадного зала, решили, что все эти лица спускались вниз, чтобы примкнуть к таинственному погребальному кортежу, остановившемуся перед замком; этому, однако, противоречило выражение торжества, с которым они взмахивали руками, перед тем как переступить порог и скрыться из виду.
— Что означает эта дьявольщина? — пробормотал сэр Уильям Хоу, обращаясь к джентльмену, стоявшему рядом. — Шествие цареубийц, осудивших на казнь короля-мученика Карла?
— Это, — отозвался полковник Джолиф, едва ли не в первый раз за весь вечер нарушая молчание, — это, если я правильно понял, пуританские губернаторы Массачусетса, правители старой демократической общины — Эндикотт со знаменем, с которого он сорвал эмблему подчинения, и Уинтроп, и сэр Генри Вейн, а также Дадли, Хейнс, Беллингем и Леверетт.
— А почему у этого молодого человека на воротнике кровь? — спросила мисс Джолиф.
— Потому, — ответил ей дед, — что в свое время эта голова, одна из мудрейших в Англии, легла на плаху за идею свободы.
— Ваше превосходительство, не прикажете ли вызвать стражу? — шепотом спросил лорд Перси, подошедший вместе с другими английскими офицерами поближе к генералу. — Как знать? Может быть, под этим маскарадом скрывается мятежный заговор.
— Пустое! Нам нечего бояться, — беспечно возразил сэр Уильям Хоу. — В самом худшем случае это не более чем дерзкая шутка, и довольно плоская к тому же. Но будь она даже образцом язвительности и остроумия, самое разумное для нас — ответить на нее смехом. Но смотрите! Вон еще идут!
Новая группа фигур спускалась с лестницы. Ее возглавлял почтенный седобородый патриарх, посохом нащупывающий путь. За ним, вытянув вперед руку в железной перчатке, словно желая схватить старца за плечо, торопился высокий воин в шлеме, украшенном перьями, в блестящем панцире и с длинной шпагой, громыхавшей по ступеням. Следующим был тучный человек в богатой одежде придворного вельможи, но отнюдь не с вельможной повадкой; шел он вразвалку, как ходят моряки, а ненароком споткнувшись на лестнице, сразу рассвирепел и довольно явственно выбранился. Шествие замыкал аристократического вида джентльмен в завитом парике, каких можно увидеть на портретах времен королевы Анны или даже более ранней эпохи; на груди его кафтана была вышита звезда. По дороге он беспрестанно отвешивал изысканные и льстивые поклоны во все стороны, но, дойдя до двери, в отличие от губернаторов-пуритан, заломил руки в жесте отчаяния.
— Дорогой доктор Байлз, прошу вас взять на себя роль греческого хора, — сказал сэр Уильям Хоу. — Кто эти особы?
— Увы, ваше превосходительство, они, видимо, принадлежат к более ранним поколениям, чем мое, — ответил священник. — Но вот наш друг полковник, без сомнения, был с ними на дружеской ноге.
— Нет, я никого из них не видал при жизни, — сказал полковник Джолиф серьезным тоном, — хотя мне довелось беседовать лично со многими правителями этой страны, и я надеюсь приветствовать своим стариковским благословением еще одного, прежде чем сойду в могилу. Но вы спрашиваете об этих лицах. Почтенный старец, как я полагаю, — Брэдстрит, последний из губернаторов-пуритан, правивший здесь, когда ему было девяносто лет или около того. За ним идет сэр Эдмунд Эндрос, жестокий тиран — любой школьник Новой Англии вам это скажет; именно потому он и был свергнут народом с высокого места, которое занимал, и заточен в темницу. Следующий — сэр Уильям Фиппс, пастух, бочар, шкипер и затем губернатор. Побольше бы его соотечественников, выйдя из таких же низов, достигло таких же высот! И, наконец, последним мы видели любезного графа Белламонта, который правил нами при короле Вильгельме.
— Но что вообще все это означает? — спросил лорд Перси.
— Будь я мятежницей, — вполголоса заметила мисс Джолиф, — я бы, пожалуй, вообразила, что тени всех прежних губернаторов призваны сюда, чтобы составить траурный кортеж при погребении королевской власти в Новой Англии.
Меж тем на площадке лестницы показалось еще несколько фигур. У того, кто шел впереди, было настороженное, тревожное, какое-то лисье выражение лица; но, несмотря на надменную осанку — следствие как природного честолюбия, так и долгого пребывания на высоких должностях — чувствовалось, что это человек, способный раболепствовать перед теми, кто сильнее его. За ним, чуть поодаль, следовал офицер в расшитом пурпурном мундире старинного покроя, какой, вероятно, носил еще герцог Марлборо. По румяной окраске его носа и огоньку в глазах можно было распознать в нем большого охотника до чаши с вином и веселой компании, однако сейчас он, видимо, был чем-то встревожен и то и дело поглядывал по сторонам, словно опасаясь какой-то тайной напасти. Третьим шел тучный человек в одежде из ворсистого сукна, подбитого шелковым бархатом, с толстым фолиантом под мышкой; в глазах его светился ум, проницательный и насмешливый, но видно было, что он доведен до полного изнеможения какими-то неотступными и мучительными заботами. Он прошел вниз торопливым шагом, а за ним появился новый персонаж, осанистый джентльмен в платье из пурпурного бархата, богато украшенном вышивкой; поступь его можно было бы назвать величественной. если бы не подагрические боли, из-за которых при каждом шаге гримаса искажала его лицо и тело передергивала судорога. Когда доктор Байлз увидел эту фигуру на лестнице, он весь затрясся, точно в лихорадке, но продолжал смотреть на подагрического джентльмена, пока тот не достиг порога и с жестом, выражавшим злобу и отчаяние, не исчез в темноте улицы, куда звала его траурная музыка.
— Губернатор Белчер, мой покойный покровитель, в подлинном своем обличье! — прохрипел доктор Байлз. — Какая ужасная, кощунственная комедия!
— А по-моему, просто скучная и глупая, — с подчеркнутым равнодушием возразил сэр Уильям Хоу. — Но кто же были остальные трое?
— Губернатор Дадли, хитроумный политик, которого собственное коварство однажды довело до тюрьмы, — ответил ему полковник Джолиф. — Губернатор Шют, прежде командовавший полком в войсках герцога Марлборо; он вынужден был бежать отсюда из страха перед народом. И губернатор Бернет, ученый муж; он не выдержал напряжения своей законодательской деятельности и смертельно заболел.
— Невеселая же у них была жизнь, у всех этих королевских губернаторов Массачусетса, — заметила мисс Джолиф. — Но что это? Отчего вдруг меркнет свет?
И в самом деле, большой фонарь, освещавший лестницу, теперь едва мерцал, так что новые фигуры, торопливо спускавшиеся по ступенькам, казались скорее призраками, нежели созданиями из плоти и крови.
Сэр Уильям Хоу и его гости стояли в дверях апартаментов и молча наблюдали это странное шествие — кто с гневом, кто с пренебрежением, кто со смутным чувством страха, но все с невольным тревожным любопытством. Узнать ту или иную историческую личность в каждой из фигур, спешивших примкнуть к таинственной погребальной процессии, можно было теперь только по особенностям одежды или каким-нибудь характерным повадкам, а не по портретному сходству, так как все лица тонули в полутьме. Но у доктора Байлза и других, кто близко знал многих сменивших друг друга правителей Новой Англии, то и дело срывались с губ знакомые имена Шерли, Паунолла, сэра Фрэнсиса Бернарда, пресловутого Хатчинсона — подтверждение тому, что неведомые актеры, участвовавшие в этой процессии губернаторов-призраков, сумели придать себе бесспорное сходство с теми, кого изображали. Как и прежде, каждая тень, переступая порог, чтобы скрыться в ночном мраке, вскидывала руки в горестном жесте. Вслед за фигурой, изображавшей Хатчинсона, появился человек в военной форме; лицо он прикрывал треуголкой, которую снял со своих пудреных буклей, но по генеральским эполетам и некоторым другим знакам различия можно было определить его чин, и что-то в его общем облике сразу напомнило зрителям о человеке, который совсем еще недавно был хозяином Губернаторского дома и господином всего края.
— Вылитый Гейдж, похож как две капли воды! — бледнея, воскликнул лорд Перси.
— О нет! — вскричала мисс Джолиф с истерическим смешком. — Будь это Гейдж, сэр Уильям не преминул бы приветствовать своего старого собрата по оружию. Но, может быть, впредь он будет более внимателен.
— В этом можете не сомневаться, сударыня, — отозвался сэр Уильям Хоу, устремив многозначительный взгляд на непроницаемое лицо ее деда. — Я слишком долго пренебрегал своими обязанностями хозяина по отношению к гостям, покидающим дом, и следующего, кто захочет выйти отсюда, сумею проводить как должно.
Мрачные, зловещие звуки музыки ворвались в раскрытую дверь. Как будто погребальная процессия, стоявшая на месте, пока пополнялись ее ряды, приготовилась наконец тронуться в путь, и громкие возгласы труб под глухой рокот барабанной дроби призывали поторопиться кого-то, еще замешкавшегося наверху. Многие взоры, следуя безотчетному побуждению, обратились к сэру Уильяму Хоу, словно он и был тем, кого эта зловещая музыка звала на похороны преставившейся власти.
— Смотрите! Вот и последний! — прошептала мисс Джолиф, дрожащим пальцем указывая вверх.
По ступеням спускалась еще одна человеческая фигура, но там, откуда она появилась, царил такой густой мрак, что некоторым из присутствующих почудилось, будто она возникла из небытия. Мерным, чеканным шагом спускалась эта фигура вниз, и когда она достигла последней ступени, все увидели, что это мужчина высокого роста в сапогах и плаще военного покроя, воротник которого был поднят так, что доходил до самых полей украшенной галуном шляпы; лица не было видно. Английским офицерам, однако, показался знакомым этот плащ; они словно бы видели раньше и потертую вышивку на воротнике, и золоченые ножны шпаги, которые торчали из-под складок плаща, поблескивая в луче яркого света. Но, не говоря уже об этих второстепенных признаках, было во всей повадке незнакомца и даже в его поступи нечто такое, что заставило многих поспешно перевести глаза на сэра Уильяма Хоу, словно в стремлении удостовериться, что хозяин дома по-прежнему стоит среди своих гостей. И тут они увидели, как генерал, залившись темной краской гнева, выхватил шпагу из ножен и пошел навстречу укутанной плащом фигуре, прежде чем она успела ступить на площадку.
— Ни шагу дальше, негодяй! — крикнул он. — И покажи, кто ты такой!
Острие шпаги почти упиралось в грудь незнакомца, но он даже не дрогнул; с зловещей медлительностью он отвернул край плаща и приоткрыл лицо, но не настолько, чтобы его могли увидеть зрители этой сцены. Однако сэр Уильям Хоу, должно быть, увидел достаточно. Угроза в его взгляде сменилась выражением крайнего изумления, почти ужаса; он отступил назад, и шпага выпала у него из рук. Между тем незнакомец снова прикрыл лицо плащом и продолжал свой путь к выходу. Но на пороге он остановился, спиной к зрителям, и, гневно топнув ногой, потряс в воздухе сжатыми кулаками. Говорили потом, что сэр Уильям Хоу в точности повторил эти движения, когда он, последний английский губернатор Массачусетса, в последний раз переступал порог своей резиденции.
— Слышите? Процессия тронулась, — сказала мисс Джолиф.
Траурная музыка стала затихать, удаляясь от Губернаторского дома, и ее скорбные звуки слились с полуночным боем часов на Старой Южной церкви, а мгновение спустя к ним присоединился грохот артиллерийской пальбы — знак того, что осаждающая армия Вашингтона заняла высоты, расположенные еще ближе к городу. Когда первые пушечные залпы достигли ушей полковника Джолифа, он выпрямился во весь рост, словно сбросив с себя бремя лет, и с суровой усмешкой посмотрел на английского генерала.
— Вашему превосходительству все еще угодно проникнуть в тайну этого маскарадного зрелища? — спросил он.
— Поберегите свою седую голову! — с угрозой, хоть и срывающимся голосом крикнул сэр Уильям Хоу. — Она слишком долго держалась на плечах изменника.
— Если вы хотите отрубить ее, поторопитесь, — спокойно возразил полковник, — ибо еще несколько часов — и всего могущества сэра Уильяма Хоу и его повелителя не хватит на то, чтобы хоть один седой волос упал с этой головы по их воле. Сегодня последняя ночь английского владычества в старых колониях; минуты сочтены, и тени бывших губернаторов сошлись сюда вовремя, чтобы достойным образом оплакать прах империи.
С этими словами полковник Джолиф закутался в свой плащ, предложил внучке руку и вместе с ней покинул последний бал последнего английского правителя Массачусетса. Ходили потом слухи, что старому полковнику и его спутнице было кое-что известно о тайне представления на лестнице Губернаторского дома. Но, как бы там ни было, этой тайны никто другой не узнал. Об участниках представления известно, пожалуй, даже меньше, нежели о тех людях, что, переодевшись индейцами, сбросили в волны океана груз кораблей с чаем, пришедших в бостонскую гавань, и стяжали себе славу в истории, но не оставили ей своих имен. Однако среди прочих легенд, связанных со старинным зданием, о котором идет речь, существует поверье, будто и поныне в годовщину поражения Англии тени прежних массачусетских губернаторов чередою спускаются с парадного крыльца. И тот, кто идет последним, призрак в военном плаще, прежде чем переступить порог, потрясает в воздухе сжатым кулаком и, словно бы объятый отчаянием, топает подкованными железом сапогами о каменные плиты, но ни единый звук при этом не нарушает тишины.
Когда умолк так искренне звучавший голос рассказчика, я перевел дух и оглянулся по сторонам, всей силой своего воображения стремясь увидеть на том, что меня окружало, хотя бы тень овеянных поэзией и славой событий прошлого. Но в нос мне ударил запах табачного дыма, клубы которого усердно пускал пожилой джентльмен, должно быть, символически намекая этим на туманную основу своего повествования. Затем полет моей фантазии досаднейшим образом был прерван позвякиванием ложки в стакане с пуншем, который готовил мистер Томас Уэйт для нового посетителя. А обитые дубовой панелью стены не показались мне романтичнее оттого, что вместо щита с гербом одного из именитых губернаторов их украшала аспидная доска с расписанием рейсов бруклинского дилижанса. Тут же у окна сидел и кучер означенного дилижанса, углубясь в чтение грошового листка, именуемого "Бостонской почтой", и своим видом нимало не напоминая тех бравых молодцов, которые доставляли почту в Бостон лет семьдесят или сто тому назад. На подоконнике лежал аккуратный сверток в коричневой бумаге, и праздное любопытство побудило меня прочесть надписанный на нем адрес: "Губернаторский дом, мисс Сьюзен Хаггинс". "Какая-нибудь хорошенькая горничная", — подумал я. Да, правду сказать, трудное это, почти безнадежное дело — пытаться набросить волшебный флер на то, что так или иначе затронуто живым дыханием нынешнего дня. Но все же, когда взгляд мой упал на величественную лестницу, по которой некогда двигалась процессия губернаторов, и когда я шагнул через тот порог, который переступали их безмолвные тени, дрожь волнения на миг охватила меня, и мне было приятно почувствовать это. Но вот я нырнул в уже знакомый узкий проход и через несколько мгновений оказался в гуще людской толпы, сновавшей по Вашингтон-стрит.
ПОРТРЕТ ЭДУАРДА РЭНДОЛФА
Перевод И. Комаровой
Почтенный завсегдатай Губернаторского дома, чей рассказ так поразил мое воображение, с лета до самого января не выходил у меня из головы. Как-то в середине зимы, в свободный от всяких дел вечер, я решился нанести ему повторный визит, полагая, что застану его, как обычно, в самом уютном уголке таверны. Не утаю, что я при этом льстил себя надеждой заслужить признательность отчизны, воскресив для потомства еще какой-нибудь позабытый эпизод ее истории. Погода стояла сырая и холодная; яростные порывы ветра со свистом проносились по Вашингтон-стрит, и газовое пламя в фонарях то замирало, то вспыхивало. Я торопливо шел вперед, сравнивая в своем воображении нынешний вид этой улицы с тем, какой она, вероятно, имела в давно минувшие дни, когда дом, куда я теперь направлялся, был еще официальной резиденцией английских губернаторов. Кирпичные строения в те времена были чрезвычайно редки; они начали возводиться лишь после того, как большая часть деревянных домов и складов в самой населенной части города несколько раз подряд выгорела дотла. Здания стояли тогда далеко друг от друга и строились каждое на свой манер; их физиономии не сливались, как теперь, в сплошной ряд утомительно одинаковых фасадов, — нет, каждый дом обладал своими собственными, неповторимыми чертами, сообразно со вкусом владельца, его построившего; и вся улица являла собою зрелище, пленявшее живописной прихотливостью, отсутствие которой не возместится никакими красотами современной архитектуры. Как непохожа была улица той поры, окутанная мглою, сквозь которую лишь кое-где пробивался слабый луч сальной свечи, мерцавшей за частым оконным переплетом, на нынешнюю Вашингтон-стрит, где было светло, как днем: — столько газовых фонарей горело на перекрестках, столько огней сверкало за огромными стеклами витрин.
Но, подняв глаза, я решил, что черное, низко нависшее небо, должно быть, так же хмуро глядело на обитателей Новой Англии колониальной поры, и точно так же свистел в их ушах пронизывающий зимний ветер. Деревянный шпиль Старой Южной церкви, как и прежде, уходил в темноту, теряясь между небом и землею; и, приблизясь, я услышал бой церковных часов, которые твердили о бренности земного существования стольким поколениям до меня, а теперь веско и медленно повторили и мне свою извечную, столь часто оставляемую без внимания проповедь. "Еще только семь часов, — подумал я. — Хорошо, если бы рассказы моего старого приятеля помогли мне скоротать время до сна".
Я вошел в узкие железные ворота и пересек закрытый двор, очертания которого едва различались при слабом свете фонаря, подвешенного над парадным крыльцом Губернаторского дома. Как я и ожидал, первый, кого я увидел, переступив порог, был мой добрый знакомый, хранитель преданий; он сидел перед камином, в котором ярко пылал антрацит, и курил внушительных размеров сигару, пуская огромные клубы дыма. Он приветствовал меня с нескрываемым удовольствием: благодаря моему редкому дару терпеливого слушателя я неизменно пользуюсь расположением пожилых дам и джентльменов, склонных к пространным излияниям. Придвинув кресло ближе к огню, я попросил хозяина приготовить нам два стакана крепкого пунша, каковой напиток и был незамедлительно подан — почти кипящий, с ломтиком лимона на дне, с тонким слоем темно-красного портвейна сверху, щедро сдобренный тертым мускатным орехом. Мы чокнулись, и мой рассказчик наконец представился мне как мистер Бела Тиффани; странное звучание этого имени пришлось мне по душе — в моем представлении оно сообщало его облику и характеру нечто весьма своеобразное. Горячий пунш, казалось, растопил его воспоминания — и полились повести, легенды, истории, связанные с именами знаменитых людей, давно умерших; некоторые из этих рассказов о былых временах и нравах были по-детски наивны, как колыбельная песенка, — иные же могли бы оказаться достойными внимания ученого историка. Сильнее прочих поразила меня история таинственного черного портрета, висевшего когда-то в Губернаторском доме, как раз над той комнатой, где сидели теперь мы оба. Читатель едва ли отыщет в других источниках более достоверную версию этой истории, чем та, которую я решаюсь предложить его благосклонному вниманию, — хотя, без сомнения, мой рассказ может показаться кое-кому чересчур романтическим и чуть ли не сверхъестественным.
В одном из апартаментов Губернаторского дома на протяжении многих лет находилась старинная картина; рамы ее казались вырезанными из черного дерева, а краски так потемнели от времени, дыма и сырости, что на холсте нельзя было различить даже самого слабого следа кисти художника. Годы задернули картину непроницаемой завесой, и лишь полузабытые толки, предания и домыслы могли бы подсказать, что было когда-то на ней изображено. Губернаторы сменяли друг друга, а картина, словно в силу какой-то неоспоримой привилегии, висела все там же, над камином; она продолжала оставаться на прежнем месте и при губернаторе Хатчинсоне, который принял управление провинцией после отъезда сэра Фрэнсиса Бернарда, переведенного в Виргинию.
Однажды днем Хатчинсон сидел в своем парадном кресле, откинувшись на его резную спинку и вперив задумчивый взор в черную пустоту картины. Между тем время для такого бездеятельного созерцания было в высшей степени неподходящее: события величайшей важности требовали от губернатора самых быстрых решений, ибо не далее как час назад он получил известие о том, что в Бостон прибыла флотилия английских кораблей, доставивших из Галифакса три полка солдат для предупреждения беспорядков среди жителей. Войска ожидали разрешения губернатора, чтобы занять форт Уильям, а затем и самый город. Однако же вместо того, чтобы скрепить своею подписью официальный приказ, губернатор продолжал сидеть в кресле и так старательно изучал ровную черную поверхность висевшей против него картины, что его странное поведение привлекло внимание двух людей, находившихся в той же комнате. Один из них, молодой человек в кожаной военной форме, был дальний родственник губернатора, капитан Фрэнсис Линколн, комендант Уильямского форта; другая, юная девушка, сидевшая на низкой скамеечке рядом с креслом Хатчинсона, была его любимая племянница, Элис Вейн.
В облике этой девушки, бледной, одетой во все белое, чувствовалось что-то воздушное; уроженка Новой Англии, она получила образование в Европе и потому теперь казалась не просто гостьей из чужой страны, но почти существом из иного мира. Много лет, до самой кончины ее отца, она прожила вместе с ним в солнечной Италии и там приобрела живейшую склонность к изящным искусствам, особенно к скульптуре и живописи, — склонность, которую не часто можно было удовлетворить в холодной и аскетической обстановке жилищ местной знати. Говорили, что первые опыты ее кисти уже выказывали незаурядное дарование; но суровая атмосфера Новой Англии неизбежно сковывала ей руку и отнимала краски у многоцветной палитры ее воображения. Однако упорный взгляд губернатора, который, казалось, стремился пробиться сквозь туман долгих лет, окутывавший картину, и открыть предмет, на ней изображенный, возбудил любопытство молодой девушки.
— Известно ли кому-нибудь, милый дядюшка, — спросила она, — что это за картина? Быть может, предстань она перед нашим взором в своем первозданном виде, мы признали бы в ней шедевр великого художника — иначе отчего она столько лет занимает такое почетное место?
Видя, что губернатор, против обыкновения, медлит с ответом (он всегда бывал так внимателен к малейшим капризам и прихотям Элис, как если бы она приходилась ему родной дочерью), молодой комендант Уильямского форта решился прийти ему на помощь.
— Этот старинный холст, любезная кузина, — сказал он, — перешел в Губернаторский дом по наследству и хранится здесь с незапамятных времен. Имя художника мне неизвестно; но если верить хотя бы половине историй, что ходят об этой картине, ни одному из величайших итальянских живописцев не удавалось создать произведение столь прекрасное.
И капитан Линколн тут же рассказал несколько связанных с этой старинной картиной преданий, которые, поскольку нельзя было воочию убедиться в их неосновательности, сохранялись и передавались из уст в уста, подобно народным поверьям. Одна из самых фантастических и в то же время самых распространенных версий утверждала, что это подлинный и достоверный портрет самого дьявола, каковой позировал для художника во время шабаша ведьм близ Салема, и что необычайное, устрашающее сходство портрета с оригиналом было впоследствии публично засвидетельствовано многими чародеями и ведьмами, судимыми по обвинению в колдовстве. Другая версия гласила, что за черной поверхностью картины обитает некий дух, нечто вроде фамильного демона Губернаторского дома, который уже не раз являлся королевским губернаторам в годину каких-либо грозных бедствий. Например, губернатору Шерли этот зловещий призрак показался за день до того, как армия генерала Эберкромби потерпела позорное поражение у стен Тикондероги. Многим из слуг Губернаторского дома неоднократно чудилось, будто чье-то мрачное лицо выглядывает из черных рам: это случалось обычно на рассвете, в сумерках или глубокой ночью, когда они ворошили тлеющие в камине угли; однако же, если какой-нибудь из них отваживался поднести к портрету пылающую головешку, холст представлялся ему таким же непроницаемо черным, как всегда. Старейший житель Бостона вспоминал, что его отец, при жизни которого на холсте еще сохранялись слабые следы изображения, взглянул однажды на таинственный портрет, но ни единой душе не решился поведать о том, чье лицо он там увидел. В довершение всей этой загадочности в верхней части рамы каким-то чудом сохранились обрывки черного шелка, указывавшие на то, что некогда портрет был завешен вуалью, на смену которой потом явилась более надежная завеса времени. Но самое удивительное было, разумеется, то, что все важные губернаторы Массачусетса, словно по уговору, сохраняли за этой уже не существующей картиной ее законное место в парадной зале Губернаторского дома.
— Право же, некоторые из этих истории просто ужасны, — заметила Элис Вейн, у которой рассказ ее кузена не один раз вызывал то невольное содрогание, то улыбку. — Было бы, пожалуй, любопытно снять с этого холста верхний, почерневший от времени слой краски — ведь подлинная картина наверняка окажется менее устрашающей, чем та, которую нарисовало людское воображение.
— Но возможно ли, — осведомился ее кузен, — возвратить этому старому портрету его изначальные цвета?
— Таким искусством владеют в Италии, — отвечала Элис.
Губернатор меж тем очнулся от раздумья и с улыбкой прислушивался к беседе своих юных родственников. Но когда он предложил им свое объяснение загадки, в голосе его послышалось что-то странное.
— Мне жаль подвергать сомнению достоверность легенд, которые ты так любишь, Элис, — начал он, — но мои собственные изыскания в архивах Новой Англии давно помогли мне разгадать тайну этой картины — если только можно назвать ее картиною, ибо лицо, запечатленное на ней, уже никогда не предстанет перед нашим взором, точно так же как и лицо давно умершего человека, с которого она была писана. Это был портрет Эдуарда Рэндолфа, построившего этот дом и знаменитого в истории Новой Англии.
— Портрет того самого Эдуарда Рэндолфа, — воскликнул капитан Линколн, — который добился отмены первой хартии Массачусетса, дававшей нашим прадедам почти демократические права? Того самого, который заслужил прозвище злейшего врага Новой Англии и чье имя до сего дня вызывает негодование, как имя человека, лишившего нас наших законных свобод?
— Это был тот самый Рэндолф, — отвечал Хатчинсон, беспокойно приподнявшись в своем кресле. — Ему на долю выпало отведать горечь всенародного презрения.
— В наших хрониках записано, — продолжал комендант Уильямского форта, — что народное проклятие тяготело над Рэндолфом до конца его жизни, что оно навлекало на него одно несчастье за другим и наложило печать даже на его последние мгновения. Говорят также, будто невыносимые душевные муки, причиняемые этим проклятием, прорывались наружу и накладывали свой безжалостный отпечаток на лицо несчастного, вид которого был настолько ужасен, что немногие осмелились бы взглянуть на него. Если в действительности все было так и если висящий здесь портрет верно передавал облик Рэндолфа, мы можем лишь возблагодарить небо за то, что теперь его скрывает темнота.
— Все это глупые россказни, — возразил губернатор, — мне ли не знать, как мало общего они имеют с исторической правдой! Что же касается до личности и жизненного пути Эдуарда Рэндолфа, то здесь мы слишком безрассудно доверились доктору Коттону Мэзеру, который, как мне ни прискорбно говорить об этом (ведь в моих жилах есть капля его крови), заполнил наши первые хроники бабушкиными сказками и сплетнями, столь же неправдоподобными и противоречивыми, как рассказы о первых веках Греции и Рима.
— Но разве не правда, — шепнула Элис Вейн, — что в каждой басне есть своя мораль? И если лицо на этом портрете и впрямь так ужасно, мне думается, не зря он провисел столько лет в зале Губернаторского дома. Правители могут забыть о своей ответственности перед согражданами, и тогда не мешает напомнить им о тяжком бремени народного проклятия.
Губернатор вздрогнул и бросил тревожный взгляд на племянницу: казалось, что ее ребяческие фантазии задели в его груди какую-то чувствительную струну, оказавшуюся сильнее всех его твердых и разумных принципов. Он превосходно понимал, что кроется за этими словами Элис, которая, невзирая на европейское воспитание, сохранила исконные симпатии уроженки Новой Англии.
— Замолчи, неразумное дитя! — воскликнул он наконец небывало резким тоном, поразившим его кроткую племянницу. — Недовольство короля должно быть для нас страшнее, чем злобный рев сбитой с толку черни. Капитан Линколн, я принял решение. Один полк королевских войск займет форт Уильям, два других частью расквартируются в городе, частью станут лагерем за городской чертой. Давно пора, чтобы наместники его величества, после стольких лет смут и чуть ли не мятежей, получили наконец надежную защиту.
— Повремените, сэр, не отвергайте с такой поспешностью веры в преданность народа, — сказал капитан Линколн, — не отнимайте у людей уверенности в том, что британские солдаты навсегда останутся им братьями, что сражаться они будут лишь плечом к плечу, как сражались на полях Французской войны. Не превращайте улицы своего родного города в военный лагерь. Взвесьте все еще раз, прежде чем отнять форт Уильям, ключ ко всей провинции, у его законных владельцев — жителей Новой Англии — и отдать его в чужие руки.
— Молодой человек, это дело решенное, — повторил Хатчинсон, вставая с кресла. — Сегодня вечером сюда прибудет британский офицер, который получит необходимые инструкции касательно размещения войск. Для этого потребуется и ваше присутствие. Итак, до вечера.
С этими словами губернатор поспешно покинул комнату; молодые люди, переговариваясь вполголоса, в нерешительности последовали за ним и с порога еще раз оглянулись на таинственный портрет. При этом капитану Линколну почудилось, что в глазах Элис промелькнуло затаенное лукавство, сообщившее ей на мгновение сходство с теми сказочными духами — феями или персонажами из более древней мифологии, — которые из озорства вмешивались порою в дела своих смертных соседей, достаточно понимая при этом, что такое людские страсти и напасти. Пока молодой человек открывал дверь, чтобы пропустить вперед свою кузину, Элис помахала портрету рукой и с улыбкой воскликнула:
— Явись нам, дьявольская тень! Твой час настал! Вечером того же дня генерал Хатчинсон снова восседал в зале, где произошла описанная выше сцена, на этот раз в окружении людей, которых свела вместе необходимость, хотя их интересы как нельзя больше разнились. Сюда пришли члены бостонской городской управы — простые, непритязательные представители патриархальной власти, достойные наследники первых эмигрантов-пуритан, чья угрюмая уверенность в своих силах так глубоко запечатлелась в душевном складе жителей Новой Англии. Как непохожи были на этих людей члены колониального совета провинции — разряженные с ног до головы согласно пышной моде того времени, в напудренных париках и расшитых камзолах, державшиеся с церемонной манерностью придворных. Среди собравшихся был и майор британской армии; он ждал распоряжения губернатора относительно высадки войск, которые до сих пор не сошли с кораблей. Капитан Линколн стоял рядом с креслом губернатора, скрестив руки на груди и несколько высокомерно взирая на британского офицера, своего будущего преемника на посту коменданта Уильямского форта. На столе посредине комнаты стоял витой серебряный подсвечник, и пламя полудюжины свечей бросало яркий отблеск на документ, по всей видимости ожидавший губернаторской подписи.
У одного из высоких окон, наполовину скрытая обширными складками занавесей, ниспадавшими до самого пола, виднелась женская фигура в воздушном белом платье. Пребывание Элис Вейн в этой зале в подобный час могло бы показаться неуместным; но что-то в ее по-детски своевольной натуре, не стеснявшейся никакими правилами, заставляло снисходительно относиться к ее причудам, и потому присутствие девушки не удивило тех немногих, кто заметил ее. Между тем председатель городской управы продолжал свою пространную речь, в которой он заявлял губернатору торжественный протест против ввода в город британских войск.
— И если ваша милость, — заключил этот во всех отношениях достойный, но слегка прозаически настроенный джентльмен, — не придумает ничего лучшего, как отдать наш мирный городок на разграбление всем этим рубакам и головорезам, мы снимаем с себя ответственность. Подумайте, сэр, пока еще не поздно: ведь пролейся в городе хоть одна капля крови, она навеки запятнает честное имя вашей милости. Вы сами, сэр, своим искусным пером увековечили в назидание потомкам подвиги наших прадедов; тем паче следует позаботиться о том, чтобы собственные ваши деяния, деяния верного патриота и справедливого правителя, нашли заслуженное упоминание в истории.
— Мой добрый сэр, — отвечал Хатчинсон, с трудом маскируя свое нетерпение под светской любезностью, — я отнюдь не чужд естественного желания оставить по себе достойную память в анналах истории; но именно потому я не нахожу лучшего выхода, как противодействие временной вспышке бунтарского духа, который, не во гнев вам будь сказано, обуял даже людей преклонного возраста. Не хотите ли вы, чтобы я сидел сложа руки и дожидался, пока разбушевавшаяся толпа разграбит резиденцию королевских губернаторов так же, как разграбили мой собственный дом? Поверьте мне, сэр, — придет час, и вы рады будете найти защиту под знаменем короля, под тем самым знаменем, вид которого сейчас внушает вам такое отвращение.
— Совершенно справедливо, — сказал британский майор, нетерпеливо ожидавший распоряжений губернатора. — Здешние политики-горлодеры заварили тут дьявольскую кашу, а теперь и сами не рады. Но мы изгоним отсюда дух дьявола, во имя бога и короля!
— Поведешься с дьяволом — берегись его когтей! — возразил комендант Уильямского форта, задетый за живое оскорбительными словами англичанина.
— С вашего милостивого позволения, сэр, — произнес почтенный председатель управы, — не поминайте дьявола всуе. Мы станем бороться с угнетателем постом и молитвой, как боролись бы наши отцы и деды, и, как они, покоримся судьбе, которую ниспошлет нам всеблагое провидение — но, конечно, не раньше, чем мы приложим все усилия, чтобы изменить ее.
— Вот тут-то дьявол и покажет свои когти! — пробормотал Хатчинсон, хорошо знавший, что такое пуританская покорность. — С этим медлить нельзя. Когда на каждом перекрестке поставят часового, а перед ратушей выстроится караул гвардейцев, — только тогда человек, преданный своему королю, сможет решиться выйти из дому. Что мне вой мятежной толпы здесь, на этой далекой окраине империи! Я знаю одно: мой господин — король, мое отечество — Британия! Опираясь на силу королевского оружия, я наступлю ногой на весь этот жалкий сброд и не убоюсь его!
Он схватил перо и уже собирался скрепить своею подписью лежавший на столе документ, как вдруг комендант Уильямского форта опустил руку ему на плечо. Этот вольный жест, столь не вязавшийся с церемонным почтением, которое в те времена было принято оказывать высокопоставленным особам, поверг в изумление присутствующих, и более всех самого губернатора. В негодовании вскинув голову, он увидел, что его юный родственник указывает рукою на противоположную стену. Хатчинсон перевел туда свой взгляд — и увидел то, чего никто до сих пор не заметил: таинственный портрет был весь закутан черным шелковым покрывалом. Ему тотчас припомнились события минувшего дня; охваченный странным смятением, он почувствовал, что ко всему этому каким-то образом причастна его племянница, и громко позвал ее:
— Элис! Подойди сюда, Элис!
Едва эти слова успели слететь с его губ, как Элис Вейн бесшумно скользнула прочь от окна и, заслонив глаза одной рукой, другою отдернула черное покрывало, окутывавшее портрет. Раздался общий возглас изумления; но в голосе губернатора послышался смертельный ужас.
— Клянусь небом, — прошептал он, обращаясь скорее к самому себе, чем к окружающим, — если бы призрак Эдуарда Рэндолфа явился к нам прямо оттуда, где его душа расплачивается за земные прегрешения, — и тогда все ужасы ада не смогли бы явственнее отобразиться на его лице!
— Провидение, — торжественно произнес старый председатель управы, — с благою целью рассеяло туман времени, столько лет скрывавший этот чудовищный лик. Ни единой живой душе не дано было узреть того, что ныне видим мы!
В старинных рамах, еще недавно заключавших только черную пустоту, теперь возникло изображение, необычайно рельефное, несмотря на темный колорит. Это был поясной портрет бородатого мужчины, одетого в бархатный, расшитый по старинному обычаю наряд с широким стоячим воротником; на нем была широкополая шляпа, затенявшая лоб. Глаза из-под полей шляпы сверкали необычайным блеском и создавали впечатление живого человеческого взгляда. Вся его фигура резко контрастировала с фоном картины, она словно вырывалась из рам, и похоже было, что кто-то глядит со стеньг на собравшихся в зале людей, скованных ужасом. Лицо на портрете, если только можно словами передать его выражение, было лицом человека, уличенного в каком-то позорном преступлении и преданного на поругание огромной безжалостной толпе, глумящейся над ним и изливающей на него свою ненависть и презрение. Дерзкий вызов словно боролся в нем с подавляющим сознанием собственной низости — и последнее одержало верх. Терзания души отразились на его лице, как в зеркале. Казалось, будто за те несчетные годы, пока картина была скрыта от людского взора, краски ее продолжали сгущаться, изображение становилось все более мрачным — и наконец теперь оно вспыхнуло новым, зловещим огнем. Таков был портрет Эдуарда Рэндолфа, на котором, если верить жестокому преданию, запечатлелся тот миг, когда несчастный познал всю тяжесть народного проклятия.
— О, какое ужасное лицо — оно сведет меня с ума! — пробормотал Хатчинсон, словно завороженный этим зрелищем.
— Смотрите же! — шепнула Элис. — Он захотел посягнуть на права народа. Пусть кара, которая его постигла, послужит вам предупреждением — и да охранит вас небо от подобного шага!
Губернатор тщетно пытался совладать с дрожью; но, призвав на помощь всю силу воли — эта черта характера была ему не слишком свойственна, — он стряхнул с себя оцепенение, в которое его поверг вид Эдуарда Рэндолфа.
— Безумная девчонка! — воскликнул он с горьким смехом, повернувшись к Элис. — Ты пустила в ход свое искусство с беззастенчивостью, достойной твоих учителей-итальянцев; ты достигла пошлого театрального эффекта — не думаешь ли ты, что с помощью таких жалких ухищрений можно изменять волю правителей и вмешиваться в судьбы народов? Смотри же!
— Одумайтесь, ваша милость, — вмешался председатель управы, увидев, что Хатчинсон опять схватился за перо, — ведь если какому-нибудь смертному довелось получить предостережение от души, страждущей на том свете, то этот смертный — вы!
— Ни слова! — гневно перебил его Хатчинсон. — Даже если бы этот кусок холста закричал мне: "Остановись!" — я не переменил бы своего решения!
И, метнув полный презрения взгляд в сторону Эдуарда Рэндолфа (в жестоких и измученных чертах которого, как почудилось всем в этот момент, изобразилась крайняя степень ужаса), он нацарапал на бумаге нетвердым почерком, выдававшим его смятение, два слова: Томас Хатчинсон. После этого, как рассказывают, он содрогнулся, словно собственная подпись отняла у него последнюю надежду на спасение.
— Кончено, — проговорил он и обхватил руками голову.
— Да будет небо милосердно к вам, — тихо отозвалась Элис Вейн, и ее грустный голос прозвучал как прощальный привет доброго духа, покидавшего дом.
Когда наступило утро, по дому поползли слухи, распространившиеся затем по всему городу, будто темный таинственный человек на портрете ночью сходил со стены и с глазу на глаз беседовал с самим губернатором. Если это чудо и произошло в действительности, от него не осталось никаких видимых следов, потому что в старинных рамах снова ничего нельзя было различить, кроме плотного облака тьмы, которое издавна окутывало портрет. Если Эдуард Рэндолф и отлучался из рам, то с первым лучом солнца он, как и полагается привидениям, воротился на свое место и укрылся за вековою завесой. Скорее всего разгадка заключалась в том, что средство обновления красок, которое употребила Элис Вейн, действовало лишь непродолжительное время. Но и этого оказалось достаточно: те, кому суждено было увидеть на краткое мгновение ужасный образ Эдуарда Рэндолфа, ни за что на свете не согласились бы повторить опыт и до конца дней своих с содроганием вспоминали об этой страшной сцене, словно они повстречались с самим дьяволом. Что же сталось с Хатчинсоном? Когда далеко за океаном бывший губернатор почувствовал приближение своего смертного часа, он, задыхаясь, прохрипел, что в горле у него клокочет кровь невинных жертв Бостонской бойни; и Фрэнсис Линколн, бывший комендант Уильямского форта, стоя у изголовья умирающего, был потрясен сходством его безумного взгляда со взглядом Эдуарда Рэндолфа. Кто знает — может быть, его сломленный дух почувствовал наконец в этот страшный час, как невыносимо бремя народного проклятия?
Когда эта удивительная история подошла к концу, я осведомился у моего рассказчика, по-прежнему ли загадочная картина продолжает висеть в зале, о которой шла речь. На это мистер Тиффани сообщил мне, что ее давно увезли и, как он слышал, запрятали в какой-то дальний закоулок в музее Новой Англии. Вполне возможно, что какой-нибудь любитель древностей еще откопает ее и с помощью мистера Хоуорта, тамошнего реставратора картин, доставит миру отнюдь не лишнее доказательство правдивости изложенных здесь фактов.
Пока я слушал эту легенду, на дворе разбушевалась метель, и у нас над головою поднялся такой треск и грохот, что казалось, будто наверху собрались и бесчинствуют все прежние обитатели Губернаторского дома — те губернаторы и прочие знаменитости, о которых здесь распространялся мистер Тиффани. Если в старинном доме прожили свою жизнь многие поколения людей, то с течением времени свист ветра в щелях, скрип балок и стропил делаются до странности похожими на звуки человеческого голоса, на раскаты хриплого смеха, на тяжелые шаги, гулко отдающиеся в заброшенных комнатах. В доме словно пробуждается эхо столетней давности. Именно такой фантастический хохот и невнятное бормотание доносились до нас, когда я прощался с моими собеседниками у камина Губернаторского дома; и этот шум все еще звучал у меня в ушах, пока я спускался с крыльца в темноту и шел домой навстречу хлеставшей мне в лицо метели.
МАНТИЛЬЯ ЛЕДИ ЭЛИНОР
Перевод И. Комаровой
Несколько дней тому назад мой досточтимый Друг, содержатель таверны в Губернаторском доме, любезно пригласил мистера Тиффани и меня отведать устриц за его скромным столом. При этом он великодушно объявил, что такой незначительный знак внимания — ничто в сравнении с наградою, которую по справедливости заслужили мы оба: мистер Тиффани — своими непревзойденными рассказами, а я — скромной попыткой записать их; так или иначе, но последствия нашей счастливой встречи принесли заведению мистера Томаса Уэйта небывалую популярность. Не одна сигара была там выкурена; не один стакан вина, а то и более крепкой aqua vitae[*Водки (лат).], был там осушен до дна, не один обед исчез в желудке новых посетителей таверны, которым никогда не пришло бы на ум пуститься поздно вечером по глухим улицам к историческому зданию Губернаторского дома, не вступи мы с мистером Тиффани в столь плодотворное сотрудничество. Короче говоря, если заверения мистера Уэйта не были простой данью светской любезности, мы так же убедительно напомнили публике о существовании всеми забытого Губернаторского дома, как если бы снесли на Вашингтон-стрит все сапожные и мясные лавки и открыли бы миру его аристократический фасад. Впрочем, соблюдая интересы мистера Уэйта, не будем чересчур распространяться о его расширившейся клиентуре: чего доброго, ему не удастся возобновить аренду Губернаторского дома на столь же выгодных условиях, как до сих пор.
Встретив такой радушный прием, мы с мистером Тиффани в роли благодетелей без дальнейших церемоний воздали должное превосходному ужину. Быть может, трапеза выглядела менее великолепно, чем те пиры, безмолвными свидетелями которых бывали в минувшие времена обшитые панелями стены Губернаторского дома; быть может, и хозяин наш выполнял обязанности председателя с меньшей торжественностью, чем подобало бы человеку, сменившему на этом почетном месте королевских губернаторов; быть может, и гости являли собою менее внушительное зрелище, чем высокопоставленные особы в напудренных париках и расшитых камзолах, пировавшие во время оно за губернаторским столом, а ныне мирно спящие в своих украшенных гербами склепах на кладбище Коппс-хилл или вокруг Королевской часовни; и все же я осмелюсь утверждать, что никогда, со времен королевы Анны до самой Войны за независимость, в этом доме не собиралось столь приятное общество. Особый интерес сообщило нашей дружеской вечеринке присутствие одного почтенного джентльмена, живо помнившего далекие события, связанные с именами Гейджа и Хоу, и даже знавшего две-три не слишком достоверные истории из жизни Хатчинсона. Он принадлежал к той небольшой, в наши дни почти исчезнувшей, группе людей, чья приверженность монархии и колониальной системе управления со всеми ее атрибутами выдержала испытание временем и устояла против всех демократических ересей. Юная королева Британии имеет в лице этого достойного старца самого верного своего подданного; нет на земле человека, который склонился бы перед ее троном с таким благоговением, как он; и хотя голова его поседела уже при Республике, он до сих пор, особенно под хмельком, именует эту гуманную форму правления узурпацией. Сказать по правде, старый монархист немало повидал на своем веку; жизнь его не баловала — зачастую он оставался совсем без друзей, а если такие и находились, то в выборе их нельзя было проявлять особой щепетильности, — и потому он вряд ли отказался бы от стакана вина в доброй компании, будь его собутыльником сам Оливер Кромвель или даже Джон Хэнкок — я уж не говорю о ныне здравствующих демократических деятелях. Может статься, я еще вернусь к этому человеку и более подробно познакомлю с ним читателя в одном из следующих рассказов о Губернаторском доме.
В положенный час наш хозяин откупорил бутылку мадеры, отличавшейся столь восхитительным вкусом и таким тонким ароматом, что происхождение ее не оставляло никаких сомнений: перед тем как попасть к нам на стол, бутылка, надо полагать, пролежала долгие годы в сокровеннейшем тайнике губернаторского погреба, куда предусмотрительно прятал лучшие вина какой-нибудь неунывающий старый дворецкий, который позабыл передать свою тайну потомству на смертном одре. Совершим же возлияние в память его, и да почиет в мире красноносая тень нашего безвестного благодетеля! Мистер Тиффани проявил незаурядное рвение, поглощая этот драгоценный напиток, и после третьего стакана поведал нам одну из самых странных историй, которые ему случалось откопать на чердаке своей памяти, где хранятся сокровища старины. Я осмелился лишь слегка приукрасить эту легенду, которая была примерно такова.
Вскоре после того, как полковник Шют взял в свои руки бразды правления Массачусетсом, то есть лет сто двадцать тому назад, в Бостон приехала из Англии знатная молодая дама, опекуном которой он был. Полковник состоял с нею в весьма отдаленном родстве; но после того, как она лишилась всех своих родных одного за другим, он оказался единственным близким ей человеком; и потому леди Элинор Рочклиф, принадлежавшая к самым богатым и аристократическим кругам Англии, решилась пересечь океан, чтобы навсегда поселиться в Губернаторском доме. Добавим к этому, что супруга губернатора, когда леди Элинор еще в младенчестве осиротела, долгое время заменяла ей мать и теперь с нетерпением ожидала приезда своей воспитанницы, полагая, что красивая молодая женщина, живя в непритязательном обществе Новой Англии, окажется в несравненно большей безопасности, чем у себя на родине, где она каждодневно подвергалась бы пагубному влиянию придворной суеты. Правда, если бы губернатор и его супруга превыше всего пеклись о собственном спокойствии, они постарались бы избавиться от чести предоставить кров леди Элинор, ибо в характере последней черты благородные и привлекательные соединялись с неслыханным высокомерием и надменным сознанием собственного превосходства: она так гордилась своим происхождением и наружностью, что даже не пыталась скрывать этого. Судя по многочисленным дошедшим до нас толкам, поведение леди Элинор граничило чуть ли не с мономанией; будь ее поступки совершенно здравыми, оставалось только ждать, что провидение рано или поздно жестоко покарает столь непомерную гордыню. Так или иначе, оттенок таинственности, окрашивающий полузабытые легенды, связанные с ее именем, еще более способствовал странному впечатлению, которое произвела рассказанная в тот вечер история.
Корабль, доставивший леди Элинор, бросил якорь в Ньюпорте. откуда она проследовала в Бостон в губернаторской карете, под охраной небольшой свиты из шести всадников. На пути через Корн-хилл тяжелый громыхающий экипаж, запряженный четверкой вороных, привлекал всеобщее внимание; не меньшее любопытство возбуждали гарцующие скакуны и блестящие кавалеры; их шпаги свешивались до самого стремени, а за поясами торчали пистолеты в кобуре. С дороги сквозь большие стекла кареты можно было различить силуэт леди Элинор, у которой царственная величавость осанки удивительным образом сочеталась с нежной прелестью совсем еще юной девушки. Среди местных дам некоторое время ходил фантастический рассказ о том, что их прекрасная соперница якобы обязана своим неотразимым очарованием некоей мантилье, вышитой искуснейшей рукодельницей Лондона и таящей в себе магические силы. Как бы то ни было, в день своего приезда леди Элинор обошлась без всякого волшебства — она была одета в бархатный дорожный костюм, который показался бы стесняющим и неизящным на любой другой фигуре.
Кучер натянул вожжи, и карета, а за нею и вся кавалькада остановилась перед кованой узорчатой оградой, отделявшей Губернаторский дом от остальной части улицы. Случилось так, что именно в этот момент колокол Старой Южной церкви ударил к похоронной службе; и таким образом, вместо радостного звона, которым обычно знаменовалось прибытие именитого гостя, леди Элинор встретил погребальный гул, словно возвещавший о том, что вместе с нею на землю Новой Англии пришла беда.
— Какая неучтивость! — воскликнул капитан Лэнгфорд, английский офицер, доставивший незадолго перед тем депешу губернатору. — Следовало бы повременить с похоронами и не омрачать приезд леди Элинор столь неподходящим приветствием.
— С вашего позволения, сэр, — возразил доктор Кларк, местный врач и ярый приверженец народной партии, — что бы там ни говорили церемониймейстеры, первым должен пройти мертвый нищий, даже если он оттесняет назад живую королеву. Смерть дарует неоспоримые привилегии.
Такими замечаниями обменялись эти два джентльмена, ожидая, пока расчистится путь через толпу, сгрудившуюся по обе стороны от ворот Губернаторского дома, так что свободным оставался лишь узкий коридор от кареты до парадного входа. Чернокожий лакей в ливрее соскочил с запяток и распахнул дверцу как раз в тот момент, когда губернатор Шют, спустившись с крыльца своей резиденции, приготовился было подать руку леди Элинор, чтобы помочь ей выйти из кареты. Но эта торжественная сцена была вдруг прервана самым неожиданным образом. Молодой человек с бледным лицом и разметавшимися черными волосами внезапно отделился от толпы и распростерся на земле перед раскрытой дверцей кареты, безмолвно предлагая леди Элинор воспользоваться им как подножкой. Какое-то мгновение она колебалась, ко нерешительность ее, казалось, была вызвана скорее сомнением в том, достоин ли молодой человек оказать ей подобную услугу, нежели смущением при виде столь безмерных почестей, воздаваемых ей — простой смертной.
— Встаньте, сэр! — сурово приказал губернатор, занося над наглецом свою трость. — Что за безумная выходка!
— О нет, ваша светлость! — возразила леди Элинор тоном, в котором насмешка преобладала над жалостью. — Не трогайте его! Коль скоро люди мечтают лишь о том, чтобы их попирали ногами, было бы жестоко отказывать им в этой ничтожной милости, к тому же вполне заслуженной!
Сказавши это, она легко, как солнечный луч касается облачка, ступила на свою живую подножку и протянула руку губернатору. На какой-то миг она задержалась в этой позе; и трудно было бы найти более выразительное воплощение аристократической гордости, безжалостно подавляющей душевные порывы и попирающей святые узы братства между людьми. Однако же зрители были так ослеплены красотой леди Элинор, что гордость ее показалась им непременной принадлежностью создания столь прекрасного, и из толпы раздался единодушный возглас восторга.
— Кто этот дерзкий юнец? — спросил капитан Лэнгфорд, по-прежнему стоявший рядом с доктором Кларком. — Если он в здравом уме, его наглость заслуживает палок; если же это помешанный, следует оградить леди Элинор от подобных выходок в будущем, посадив его за решетку.
— Этого юношу зовут Джервис Хелуайз, — отвечал доктор, — он не может похвалиться ни богатством, ни знатностью — словом, ничем, кроме ума и души, которыми наделила его природа. Он служил одно время секретарем при нашем колониальном посреднике в Лондоне и там имел несчастье повстречать леди Элинор Рочклиф. Он влюбился в эту бессердечную красавицу и совершенно потерял голову.
— Надобно было с самого начала не иметь головы на плечах, чтобы позволить себе питать хоть малейшую надежду, — заметил английский офицер.
— Быть может, и так, — произнес доктор, нахмурясь. — Но скажу вам искренне — я усомнюсь в справедливости небесного судьи, если эта женщина, так горделиво вступающая теперь в дом губернатора, не познает когда-нибудь самое жестокое унижение. Сейчас она стремится показать, что она выше человеческих чувств; отвергая то, что создает между людьми общность, она идет наперекор велениям Природы. Увидим, не предъявит ли эта самая природа в один прекрасный день своих законных прав на нее и не сравняет ли ее долю с долей самых жалких!
— Этого не случится! — в негодовании вскричал капитан Лэнгфорд. — Ни при жизни ее, ни после того, как она обретет покой на кладбище своих предков!
Спустя несколько дней губернатор давал обед в честь леди Элинор Рочклиф. Самым именитым особам в колонии были составлены письменные приглашения, и посланные губернатора поскакали во все концы, чтобы вручить адресатам пакеты, запечатанные сургучом на манер официальных донесений. Приглашенные не замедлили прибыть, и Губернаторский дом гостеприимно распахнул свои двери богатству, знатности и красоте, которые в тот вечер были представлены столь обильно, что едва ли стенам старинного здания доводилось когда-либо видеть такое многочисленное и притом такое избранное общество. Без боязни удариться в дифирамбы это собрание можно было бы назвать блистательным, потому что, в согласии с модой того времени, дамы красовались в обширных фижмах из богатейших шелков и атласов, а мужчины сверкали золотым шитьем, щедро украшавшим пунцовый, алый или небесно-голубой бархат их кафтанов и камзолов. Последнему виду одежды придавалось чрезвычайно важное значение: он почти достигал колен и обычно бывал расшит таким множеством золотых цветов и листьев, что на изготовление одного такого камзола порой уходил целый годовой доход его владельца. С нашей нынешней точки зрения — точки зрения, отразившей глубокие изменения в общественном устройстве, — любая из этих разряженных фигур показалась бы просто нелепой; но в тот вечер гости не без тщеславия ловили свои отражения в высоких зеркалах, любуясь собственным блеском на фоне блестящей толпы. Как жаль, что в одном из зеркал не застыла навеки картина этого бала! Именно тем, что было в нем преходящего, такое зрелище могло бы научить нас многому, о чем не следовало бы забывать.
И не досадно ли, что ни зеркало, ни кисть художника не донесли до нас хотя бы бледного подобия того, о чем уже упоминалось в этой истории, — вышитой мантильи леди Элинор, наделенной, по слухам, волшебной властью и всякий раз придававшей ее владелице новое, невиданное очарование. Пусть виной этому мое праздное воображение, но загадочная мантилья внушила мне благоговейный страх — отчасти из-за магической силы, которую ей приписывали, отчасти же потому, что она вышивалась смертельно больной женщиной и в фантастически сплетающихся узорах мне чудились лихорадочные видения, преследовавшие умирающую.
Как только был закончен ритуал представления, леди Элинор удалилась от толпы и осталась в немногочисленном кругу избранных, которым она выказывала более благосклонности, чем прочим. Сотни восковых свечей ярко озаряли эту картину, выгодно подчеркивая ее живописность; но леди Элинор, казалось, не замечала ничего; порой в ее взгляде мелькало скучающее и презрительное выражение; однако от собеседников оно скрывалось за личиной женского обаяния и грации, и в ее глазах они неспособны были прочесть порочность ее души. А прочесть в них можно было не просто насмешливость аристократки, которую забавляет жалкое провинциальное подражание придворному балу, но то более глубокое презрение, что заставляет человека гнушаться общества себе подобных и не допускает даже мысли о том, чтобы можно было разделить их веселье. Не знаю, в какой мере позднейшие рассказы о леди Элинор подверглись влиянию ужасных событий, вскоре последовавших; так или иначе, тем, кто видел ее на балу, она запомнилась страшно возбужденной и неестественной, хотя в тот вечер только и разговоров было, что о ее несравненной красоте и неописуемом очаровании, которое придавала ей знаменитая мантилья. Более того, от внимательных наблюдателей не ускользнуло, что лицо ее то вспыхивало жарким румянцем, то покрывалось бледностью, и оживленное выражение сменялось на нем подавленным; раз или два она даже не смогла скрыть внезапно охватившей ее слабости, и казалось, что она вот-вот лишится чувств. Однако всякий раз она, нервически вздрогнув, овладевала собою и тут же вставляла в разговор какое-нибудь живое и остроумное, но весьма ядовитое замечание. Слова ее и поведение были настолько необъяснимыми, что должны были насторожить всякого мало-мальски разумного слушателя; в самом деле, при виде ее странного, бегающего взгляда и непонятной улыбки трудно было удержаться от сомнения в том, действительно ли она говорит то, что думает, а если так, то в здравом ли она уме. Понемногу кружок гостей, центром которого была леди Элинор, начал редеть, и скоро там осталось только четверо мужчин. Эти четверо были капитан Лэнгфорд, уже знакомый нам офицер; плантатор из Виргинии, прибывший в Массачусетс по каким-то политическим делам; молодой англиканский священник, внук британского графа; и, наконец, личный секретарь губернатора, чье подобострастие снискало ему некоторую благосклонность леди Элинор.
Время от времени в зале появлялись губернаторские слуги в богатых ливреях, разносившие на огромных подносах французские и испанские вина и легкие закуски. Леди Элинор, отказавшись даже от капли шампанского, опустилась в глубокое, обитое узорчатой тканью кресло с видом крайнего утомления, причиненного то ли царящей вокруг суетой, то ли тем, что все это зрелище ей смертельно наскучило. На мгновение она забылась и не слышала ни смеха, ни музыки, ни голосов; и в это время какой-то молодой человек приблизился к ней и преклонил перед ней колено. В руках он держал поднос, на котором стоял серебряный кубок чеканной работы, до краев наполненный вином; и юноша преподнес ей этот кубок с таким благоговением, словно перед ним была сама королева, или, вернее, с таким молитвенным трепетом, как если бы он был жрецом, творящим жертвоприношение своему идолу. Почувствовав, что кто-то прикоснулся к ее одежде, леди Элинор вздрогнула, открыла глаза и увидала юношу с бледным, искаженным лицом и спутанными волосами. Это был Джервис Хелуайз.
— Отчего вы докучаете мне своими преследованиями? — сказала она усталым голосом, но с меньшею холодностью, чем обыкновенно. — Говорят, я виновата перед вами — я заставила вас страдать.
— Пусть небо судит об этом, — отвечал Хелуайз торжественно. — Но во искупление вашей вины, леди Элинор, если вы можете быть виновны передо мною, и во имя вашего блага на этом и на том свете умоляю вас отпить глоток священного вина и передать кубок по кругу. Пусть это послужит символом того, что вы не отрекаетесь от своих смертных братьев и сестер: ведь всякого, кто презрит себе подобных, ждет участь падших ангелов!
— Где этот безумец украл священный сосуд? — воскликнул молодой пастор.
Внимание гостей немедленно обратилось на серебряный кубок; тотчас признали в нем сосуд для причастия, принадлежащий Старой Южной церкви; и, разумеется, он был наполнен до краев не чем иным, как священным вином!
— Уж не отравлено ли оно? — произнес вполголоса секретарь губернатора.
— Выплесните его в глотку этому негодяю! — свирепо вскричал виргинец.
— Вышвырните его вон! — воскликнул капитан Лэнгфорд, грубо хватая за плечо Джервиса Хелуайза; от его резкого движения священный кубок опрокинулся, и вино брызнуло на мантилью леди Элинор. — Вор он, глупец или безумец, невозможно долее оставлять его на свободе!
— Прошу вас, джентльмены, не будьте жестоки к моему бедному поклоннику, — произнесла леди Элинор с чуть заметной утомленной улыбкой. — Можете удалить его отсюда, если вам непременно этого хочется; он не вызывает в моем сердце никаких чувств, кроме одного только желания смеяться, — а ведь, по совести говоря, мне полагалось бы проливать слезы при виде зла, которое я причинила!
Но пока окружающие пытались увести несчастного юношу, он вырвался от них и бросился к леди Элинор с новой, не менее странной просьбой. С безумной страстностью он стал заклинать ее сбросить со своих плеч мантилью, в которую она после происшествия с вином закуталась еще плотнее, как бы желая совершенно спрятаться в ней.
— Сорвите ее, сорвите! — кричал Джервис Хелуайз, сжимая руки в исступленной мольбе. — Быть может, еще не поздно! Предайте проклятую ткань огню!
Но леди Элинор с презрительным смехом набросила вышитую мантилью на голову, и от этого ее прекрасное лицо, наполовину скрытое пышными складками, показалось вдруг лицом какого-то чужого, таинственного и злокозненного существа.
— Прощайте, Джервис Хелуайз! — промолвила она. — Сохраните меня в своей памяти такою, как сейчас.
— Увы! — отвечал он голосом уже не безумным, но полным скорби, как похоронный звон. — Нам суждено еще свидеться; бог весть, какою вы явитесь мне тогда, — но в памяти моей останется не нынешний, а будущий ваш образ.
Он более не сопротивлялся соединенным усилиям гостей и слуг, которые чуть ли не волоком вытащили его из залы и вышвырнули за железные ворота Губернаторского дома. Капитан Лэнгфорд, особенно усердствовавший в этом предприятии, собрался было вновь предстать перед его вдохновительницей, как вдруг его внимание привлек доктор Кларк, с которым капитан перемолвился несколькими словами в день приезда леди Элинор Рочклиф. Стоя на противоположном конце залы, доктор не сводил с леди Элинор проницательного взгляда, и его многозначительная мина невольно навела капитана Лэнгфорда на мысль о том, что доктор открыл какую-то глубокую тайну.
— Кажется, даже вы, любезный доктор, не устояли против чар нашей королевы? — обратился к нему капитан, надеясь вызвать доктора на откровенность.
— Боже сохрани! — отвечал доктор Кларк с невеселой улыбкой. — Молите небо, чтобы оно избавило и вас от такого безумия. Горе тому, кто будет ранен стрелами этой красавицы! Но я вижу губернатора — мне надо сказать ему несколько слов наедине. Всего доброго!
И доктор Кларк, подойдя к губернатору, заговорил в ним так тихо, что даже стоявшие поблизости не могли уловить ни слова из его речи; но, очевидно, сообщение было не слишком приятного свойства, потому что губернатор, до того добродушно улыбавшийся, вдруг переменился в лице. Вскоре гостям было объявлено, что непредвиденные обстоятельства вынуждают прежде времени закончить празднество.
Бал в Губернаторском доме несколько дней кряду давал пищу для разговоров в столице Массачусетса и мог бы еще долго оставаться в центре общего внимания, если бы событие всепоглощающей важности не изгладило его совершенно из памяти бостонцев. Событием этим была вспышка страшной болезни, которая в те времена, равно как в предшествующие и последующие десятилетия, уносила сотни и тысячи жертв по обеим сторонам Атлантического океана. На этот раз эпидемия отличалась особенной беспощадностью; она оставила свои следы, вернее, глубокие шрамы — это будет наиболее подходящая метафора, — в истории страны, совершенно расстроив весь уклад жизни. Поначалу болезнь, отклоняясь от своего обычного течения, сосредоточилась в высших кругах, избрав первые жертвы среди гордых, богатых и знатных; она без церемоний являлась в роскошные спальни и проскальзывала под шелковые одеяла сладко дремавших богачей. Многие именитые гости Губернаторского дома, и между ними те, кого леди Элинор удостоила своим расположением, прежде других были поражены этим роковым бедствием. Не без горького злорадства было замечено, что четверо молодых людей, которые ни на шаг не отходили от леди Элинор в продолжение всего вечера — виргинец, английский офицер, священник и секретарь губернатора, — первыми приняли на себя ужасный удар. Но болезнь распространялась все дальше и вскоре перестала быть прерогативой аристократии. Ее пылающее клеймо не было уже знаком отличия избранных, подобно военному ордену или дворянскому титулу. Смерть пробралась через узкие, извилистые улицы, постучалась в темные нищие лачуги и протянула свои костлявые пальцы к городским рабочим и ремесленникам; в то время богачи и бедняки волей-неволей почувствовали себя братьями. И она шествовала по городу, уверенная в своей непобедимости, неумолимая и наводящая почти такой же ужас, как чума, — смертельная болезнь, бич и казнь наших предков — Черная Оспа!
Мы бессильны представить себе, какой страх сеяла она в былые времена, — ведь ныне оспа превратилась в беззубое, обезвреженное чудовище. Скорее подойдет для сравнения гигантское шествие азиатской холеры, которая перекинулась через Атлантический океан на нашей памяти и с беспощадностью судьбы завоевывала все новые и новые города, уже наполовину опустевшие, потому что весть о ней обращала горожан в паническое бегство. Есть ли что-нибудь ужаснее и унизительнее состояния, когда человек боится полной грудью вдохнуть благодатный воздух, опасаясь, что он может оказаться ядом, и не решается протянуть руку брату или другу, потому что в пожатии может таиться смертоносная зараза? Именно такое смятение охватило город; оно было глашатаем эпидемии и следовало по ее стопам. Поспешно рылись могилы; поспешно закапывались останки умерших, потому что теперь мертвые стали врагами живых и словно норовили увлечь их за собой в сырую землю. Заседания Совета провинции были приостановлены, как будто человеческая мудрость признала бессилие своих ухищрений перед властью неземного узурпатора. Если бы в Массачусетском заливе появился флот неприятеля или его полчища устремились на нашу страну, народ, надо думать, доверил бы свою защиту тому же грозному завоевателю, который принес ему столько бед и не потерпел бы никаких посягательств на свою державную власть. У полководца появилось даже знамя, отмечавшее все его победы. Это был кроваво-красный флаг, полыхавший над каждым домом, куда проникла Черная Оспа.
Уже много дней такой флаг развевался над парадным крыльцом Губернаторского дома, ибо именно оттуда, как выяснилось, когда стали изучать истоки страшной болезни, начала она свое победное шествие. Ее следы вели в роскошно убранную комнату — в опочивальню надменнейшей из надменных — к той, которая была так нежна, что казалась неземным созданием, — к гордячке, для которой не существовало человеческих привязанностей — к леди Элинор! Теперь уже не сомневались в том, что источник заразы таился в складках нарядной мантильи, придававшей ей на балу столь необъяснимое очарование. Фантастические узоры мантильи были отражением предсмертных видений женщины, посвятившей этой работе последние часы своей жизни; стынущими пальцами она вплела нити собственной злосчастной судьбы в золото, которым вышивала. Эта зловещая история, раньше передававшаяся только шепотом, разнеслась по всему городу. Народ неистовствовал; везде кричали о том, что леди Элинор своей гордыней и высокомерием накликала дьявола и что чудовищная болезнь — не что иное, как плод их союза. Порою гнев и исступление толпы прорывались в каком-то жестоком веселье, и когда еще над одной крышей взвивался красный флаг, люди на улицах хлопали в ладоши и восклицали с насмешкой отчаяния: "Глядите! Леди Элинор может праздновать новую победу!"
Однажды, в самый разгар эпидемии, к Губернаторскому дому приблизился некий странного вида человек; он остановился перед входом и, скрестив руки на груди, долго смотрел на кроваво-красное знамя, бившееся на ветру, словно в конвульсиях той самой болезни, которую оно символизировало. Затем, уцепившись за кованую ограду, он взобрался на одну из колонн, сорвал ужасный флаг и вошел внутрь, размахивая им над головою. Навстречу ему по лестнице спускался губернатор в дорожном плаще и в сапогах со шпорами; он явно намеревался пуститься в дальний путь.
— Несчастный безумец, чего ты ищешь здесь? — вскричал Шют, выбрасывая вперед свою трость, чтобы избежать соприкосновения с пришельцем. — Этот дом — обитель Смерти. Назад, или ты встретишься с нею!
— Смерть не посмеет коснуться меня, знаменосца грозного поветрия! — воскликнул Джервис Хелуайз, потрясая своим красным флагом. — Смерть и болезнь, принявшая обличье леди Элинор, пройдут сегодня ночью по улицам, и я возглавлю их шествие с этим стягом!
— К чему тратить слова на какого-то помешанного? — пробормотал губернатор, закутывая лицо свое плащом. — Кого может тронуть, выживет или погибнет это жалкое существо, если никто из нас не может быть уверен, что проживает еще двенадцать часов? Иди, глупец, — иди навстречу своей гибели!
Он шагнул в сторону, и Джервис Хелуайз поспешно взбежал по лестнице, но едва он ступил на площадку, чья-то тяжелая рука опустилась ему на плечо. Он вскинул голову, повинуясь внутреннему побуждению безумца, который готов сокрушить все на своем пути и растерзать всякого, кто осмелится ему препятствовать, — но тут же застыл, обессиленный, встретив спокойный и твердый взгляд, обладавший таинственною властью смирять самое яростное безумие. Перед ним стоял доктор Кларк, чьи печальные обязанности врачевателя привели его в Губернаторский дом, где в более благополучные времена он бывал лишь редким гостем.
— Для чего вы явились сюда? — спросил он юношу.
— Я должен увидеть леди Элинор, — отвечал Джервис Хелуайз упавшим голосом.
— Все покинули ее, — сказал врач. — Зачем вам видеть ее? Даже сиделка — и та была поражена смертью на пороге ее роковой опочивальни. Знаете ли вы, что страну нашу никогда не постигало более ужасное проклятие? Знаете ли вы, что дыхание этой красавицы наполнило ядом наш воздух, что она привезла черную смерть в складках своей адской мантильи?
— Дайте мне взглянуть на нее! — с жаром взмолился безумец. — Дайте мне еще раз увидеть печать дьявольской красоты на ее лице, дайте мне увидеть королевские одежды, в которые облачила ее Смерть. Теперь они вдвоем восседают на троне — дайте мне склониться перед ними!
— Бедняга! — проронил доктор Кларк, у которого столь разительный пример человеческой слабости вызвал даже в этот момент горькую усмешку. — Неужели ты все еще способен преклоняться перед той, которая является источником стольких бедствий, и окружаешь ее ореолом тем более ярким, чем большее зло она нам причинила? Так люди вечно обожествляют своих тиранов! Что ж, ступай к ней! Безумие, как мне приходилось видеть, имеет ту хорошую сторону, что уберегает от заразы, а возможно — ты излечишься и от безумия там, куда так стремишься!
Сказавши это, он поднялся по лестнице, распахнул дверь, выходившую на площадку, и сделал Джервису знак войти. По-видимому, бедный помешанный все еще думал, что его надменной возлюбленной не коснулось страшное поветрие, которое она силой какого-то злого волшебства рассеивала вокруг себя. Ему грезилось, что она в пышном одеянии восседает на троне, что прежняя красота ее не только не померкла, но сверкает новым, нечеловеческим блеском. Исполненный этих иллюзий, он с затаенным дыханием приблизился к двери и замер на пороге, со страхом вглядываясь в темноту опочивальни.
— Но где же она? Где леди Элинор? — прошептал он.
— Позовите ее! — отвечал врач.
— Леди Элинор! Госпожа моя! Королева Смерти! — крикнул Джервис Хелуаиз, сделав несколько нерешительных шагов вперед. — Ее здесь нет! Но что это блестит на столе? Я вижу алмаз, еще недавно украшавший ее грудь! Д вот, — он содрогнулся, — вон висит мантилья, на которой мертвые пальцы вышили убийственный узор... Но где же сама леди Элинор?
Что-то зашевелилось за шелковыми занавесками кровати; раздался тихий стон, и, прислушавшись, Джервис Хелуаиз различил жалобный женский голос, просивший пить. Он даже показался ему знакомым.
— Горло... горло горит... — шептал голос. — Каплю воды!
— Кто ты, ничтожное создание? — промолвил бедный помешанный, приблизясь к кровати и отдергивая занавески. — Это не твой голос. Как похитила ты голос леди Элинор для своих жалких просьб и стенаний? Уж не думаешь ли ты, что моя госпожа наравне с прочими подвластна земным недугам? Ответь, мерзкая куча гнили, как попала ты в ее опочивальню?
— О Джервис Хелуайз! — промолвил голос, и лежавшая в постели судорожно попыталась прикрыть свое обезображенное лицо. — Не смотри на ту, кого ты когда-то любил! Небесное проклятие поразило меня за то, что я гнушалась братьев и сестер своих. Я окутала себя гордостью, как мантильей; я презрела узы родства, дарованные нам природою, — и природа связала меня с людьми новыми, страшными узами, обратив это бренное тело в источник смертоносной заразы. Природа отомстила мне за себя, за тебя и за всех остальных людей: знай же, я — Элинор Рочклиф!
Безумная злоба и долго копившаяся в его сердце горечь от сознания того, что жизнь его погублена безвозвратно, что наградой за любовь ему было жестокое презрение, — все эти чувства вдруг проснулись в груди Джервиса Хелуайза. Он погрозил пальцем несчастной умирающей, и занавески всколыхнулись от дикого хохота, жутким эхом раскатившегося по комнате,
— Еще одна победа леди Элинор! — вскричал он. — Все стали ее жертвами! Кто же заслужил почетное право быть последней жертвой, если не она сама?
Внезапно, словно в его воспаленном мозгу возникла какая-то новая фантазия, он схватил роковую мантилью и бросился прочь из Губернаторского дома.
В тот же вечер через город прошла странная процессия; участники ее несли факелы, и над головами их раскачивалось подобие женской фигуры в роскошно вышитом одеянии. Джервис Хелуайз шел во главе процессии, размахивая зловещим красным флагом. Дойдя до Губернаторского дома, толпа сожгла изображение, и налетевший ветер тут же развеял золу. Говорят, что с того самого часа эпидемия начала стихать, точно от первой вспышки до последней она была соединена таинственными связями с мантильей леди Элинор. О судьбе ее злополучной владелицы ходят на редкость смутные слухи. До сих пор поговаривают о том, что в одной из комнат Губернаторского дома появляется время от времени бледный призрак женщины; она прячется в самых темных углах и прикрывает лицо вышитой мантильей. И если правдива рассказанная выше история, этот призрак не может быть ничем иным, как тенью надменной леди Элинор.
Хозяин таверны, наш новый знакомый — почтенный приверженец монархии — и я сам встретили окончание глубоко захватившей нас повести горячими рукоплесканиями. Представьте себе, любезный читатель, как неизмеримо увеличивается воздействие такого предания, если мы можем, как в настоящем случае, всецело поручиться за то, что рассказчик ни в чем не погрешил против исторической правды. Что касается до меня лично, то я знаю, с какой придирчивой тщательностью мистер Тиффани всегда проверяет достоверность фактов, прежде чем предать их гласности; и потому его история показалась бы мне ничуть не более правдивой, будь он на деле очевидцем жизни и страданий несчастной леди Элинор. Конечно, могут найтись скептики, которые потребуют вещественных доказательств — например, предложат мистеру Тиффани предъявить вышитую мантилью, позабыв о том, что, благодарение богу, она сгорела дотла!
Итак, история была досказана; и тут старый монархист, у которого в веселой компании заметно улучшилось расположение духа, в свою очередь пустился в воспоминания о Губернаторском доме и вызвался, если никто не возражает, пополнить наш запас легенд некоторыми интересными эпизодами. Мистер Тиффани, у которого нет причин опасаться соперников, немедленно попросил его доставить нам это удовольствие; я, со своей стороны, с жаром к нему присоединился; и наш уважаемый гость, весьма польщенный вниманием, уже готов был начать свой рассказ и ожидал только возвращения мистера Томаса Уэйта, который отлучился, чтобы обслужить вновь прибывших. Быть может, читатель — впрочем, это в равной степени зависит от его и нашего желания — найдет рассказ моего знакомого в одной из следующих легенд Губернаторского дома.
OCR: Сергей Петров Написать нам Обсуждение |