(Сказка эта широко известна в Неаполитанском королевстве. В ней можно обнаружить, как и во многих других рассказах местного происхождения, странное смешение греческой мифологии и христианских верований. Возникла она, по-видимому, в конце средневековья).
Жил когда-то молодой дворянин по имени Федериго, красивый, стройный, любезный и добродушный, но крайне распущенный. Он до страсти любил игру, вино и женщин. Особенно игру. Никогда он не бывал на исповеди, а в церковь ходил разве только для того, чтобы найти повод для прегрешения. Вот однажды Федериго обыграл в пух и прах двенадцать юношей из богатых семей. (Впоследствии они стали разбойниками и погибли без покаяния в жаркой схватке с королевскими наемными солдатами.) Потом и сам Федериго быстро спустил свой выигрыш, а там и все свое имущество; и остался у него один замок за Кавскими холмами 1; туда он и удалился, стыдясь своей нищеты.
Три года он прожил в уединении: днем охотился, а под вечер играл в ломбер со своим арендатором. И вот как-то раз возвращается он домой с охоты, самой удачной за все время, а Иисус Христос с двенадцатью апостолами стучится к нему в двери и просит приютить его. Душа у Федериго была добрая, ему приятно было, что пришли гости как раз тогда, когда есть чем их угостить. Ввел он странников в свое жилище, любезнейшим образом предложил им стол и кров и извинился, что принимает их не так, как они заслуживают: ведь они застали его врасплох. Господь наш отлично знал, что пришли они вовремя, но за искреннее радушие Федериго он простил тот оттенок тщеславия, который был в его словах.
— Что у вас есть, тем мы и будем довольны,— сказал Христос,— но только поторопитесь с ужином: время позднее, а вот он очень голоден,— прибавил Христос, указывая на святого Петра.
Федериго не нужно было повторять два раза; желая угостить своих гостей чем-нибудь получше, нежели добытое им на охоте, велел он арендатору зарезать последнего козленка и зажарить его на вертеле.
Ужин поспел, и вся компания села за стол. Об одном только жалел Федериго: что вино у него неважное.
— Сударь! — обратился он к Иисусу Христу.— Хотел бы предложить вам лучшее вино, Но то, какое есть, от сердца подано.
На это господь бог, отведав вино, сказал:
— На что вы жалуетесь? У вас чудесное вино. Я уверен, что он подтвердит. (И господь указал пальцем на святого Петра.)
Святой Петр попробовал, объявил, что вино превосходное (proprio stupendo), и пригласил хозяина с ним выпить.
Федериго все это принимал за пустую любезность, однако на предложение апостола согласился. Каково же было его удивление, когда он обнаружил, что такого дивного вина он в жизнь свою не пивал, даже когда был на вершине благополучия! Догадавшись по этому чуду о присутствии Спасителя, он сейчас же поднялся из-за стола: он считал себя недостойным вкушать в таком святом обществе. Но господь приказал ему сесть на свое место, и Федериго сел без всяких церемоний. После ужина, за которым служил им арендатор с женою, Иисус Христос удалился с апостолами в помещение, которое для них приготовили. А Федериго, оставшись наедине с арендатором, сыграл с ним обычную партию в ломбер, выпивши остаток чудесного вина.
Когда на следующий день святые путники собрались в одной из нижних зал, Иисус Христос сказал Федериго:
— Мы очень довольны приемом, который ты нам оказал, и хотим тебя наградить. Проси у нас три милости по своему выбору, и они тебе будут даны, ибо дана нам вся власть на небесах, на земле и в преисподней.
Тогда Федериго вынул из кармана колоду карт, которую всегда носил при себе, и говорит:
— Господи! Сделай так, чтобы я всякий раз выигрывал, когда буду играть этими картами.
— Да будет так! — сказал Иисус Христос. (Ti sia concesso.)
Но святой Петр, стоявший подле Федериго, сказал ему шепотом:
—Несчастный грешник! О чем ты думаешь? Ты бы у господа просил спасения души.
— Я мало об этом забочусь,— отвечал Федериго.
— Еще осталось две милости,— молвил Иисус Христос.
— Господи!—продолжал хозяин.—Раз ты такой добрый, сделай, пожалуйста, чтобы всякий, кто влезет на апельсиновое дерево у моей двери, без моего позволения не мог оттуда слезть.
— Да будет так! — отвечал Иисус Христос. Тут апостол Петр изо всех сил толкнул Федериго локтем и сказал:
— Несчастный! Разве тебя не страшит преисподняя, уготованная за твои прегрешения? Попроси у господа места в раю, пока не поздно...
— Время терпит,— отвечал Федериго и отошел от апостола.
Господь снова обратился к нему:
— Чего же ты хочешь как третью милость?
— Я хочу,— отвечал тот,— чтобы всякий, кто сядет на эту скамейку около моего очага, не мог с нее подняться без моего разрешения.
Господь внял и этому желанию и вместе со своими учениками удалился.
Последний апостол не успел уйти со двора, а Федериго уже захотелось попробовать силу своих карт; он позвал арендатора и принялся с ним играть, даже не смотря в карты. С первого же хода он выиграл партию, потом вторую, потом третью. Тогда, уверенный в своем успехе, он отправился в город и, остановившись в лучшей гостинице, снял самое дорогое помещение. Слух о его возвращении сейчас же распространился, и его прежние собутыльники целой толпой явились навестить его.
— Мы думали, что ты исчез навсегда! — воскликнул дон Джузеппе.— Говорили, что ты стал отшельником.
— И правильно говорили,— отвечал Федериго.
— Что же ты делал эти три года, черт бы тебя побрал? — спросили все остальные.
— Молился, дорогие братья,— отвечал Федериго ханжеским тоном.— Вот мой часослов,— прибавил он, вынимая из кармана колоду карт, которую он берег, как драгоценность.
Ответ этот возбудил всеобщий смех: все были убеждены, что Федериго поправил свои дела в чужих краях за счет игроков менее искусных, чем те, среди которых он теперь находился, а они горели желанием разорить его еще раз. Некоторые возымели охоту тотчас же, без промедления, тащить его к игорному столу. Но Федериго попросил их отложить игру до вечера и пригласил в залу, где по его приказанию был приготовлен вкусный обед, которому все и оказали честь.
Обед этот был повеселее, чем ужин с апостолами;
правда, тут пили только мальвазию да лакриму, но сотрапезники, за исключением одного, лучших вин и не пивали.
Еще до прихода гостей Федериго запасся колодой карт, совершенно схожей с первой, для того, чтобы в случае надобности подменить одну другою и, проиграв одну партию из трех или четырех, рассеять всякие подозрения у своих партнеров. Одну колоду положил он в правый карман, другую—в левый.
Отобедали. Честная компания села за зеленое поле. Федериго сначала положил на стол мирские карты и назначил скромные ставки на круг. Желая увлечься игрой и проверить свои силы, две первые партии играл он как мог лучше и проиграл обе, на что в душе подосадовал. Потом велел подать вина и, воспользовавшись минутой, когда выигравшие начали пить за свои успехи, прошлые и будущие, взял мирские карты со стола и заменил их священными.
Началась третья партия. Федериго уже не следил за игрой и на свободе наблюдал, как играют другие; он нашел, что играют они нечестно. Открытие это доставило ему большое удовольствие. Теперь он мог со спокойной совестью очищать кошельки своих противников. Разорен он был не потому, что они играли хорошо или им везло, а потому, что они плутовали... Поэтому он стал выше ценить свои силы, находя подтверждение этому в прошлых своих успехах. Уважение к самому себе (за что только оно не цепляется!), уверенность в том, что мы сейчас отомстим, уверенность в том, что мы сейчас огребем деньги,— все эти три чувства сладки человеческому сердцу. Федериго испытывал все три одновременно. Но, раздумывая о прошлом своем благополучии, он вспомнил о двенадцати юнцах, за счет которых он разбогател. Убедившись, что эти молодые люди были единственными честными игроками, с которыми ему приходилось иметь дело, он в первый раз почувствовал раскаяние в одержанных над ними победах. Темное облако сменило на его челе лучи радости, и он глубоко вздохнул, выиграв третью партию.
За ней последовало много других, из которых Федериго позаботился выиграть большую часть, так что в первый же вечер он заработал достаточно, чтоб оплатить обед и помещение за месяц. В этот вечер он только на это и рассчитывал. Разочарованные товарищи при прощании обещали собраться на другой день.
На другой день и в течение ряда следующих Федериго так искусно выигрывал и проигрывал, что в короткое время составил себе порядочное состояние, а об истинной причине этого никто не подозревал. Тогда он покинул гостиницу и поселился в большом дворце, где время от времени устраивал великолепные праздники. Красивые женщины оспаривали его внимание, самые тонкие вина подавались ежедневно на его столе, и дворец Федериго слыл за средоточие наслаждений.
Играя осторожно в течение целого года, он решил отомстить виднейшим из местных дворян и пустить их по миру. Для этой цели, обратив в драгоценности большую часть своих денег, он за неделю вперед пригласил их на необычайный праздник, для которого раздобыл лучших музыкантов, скоморохов и все прочее. Праздник этот должен был закончиться азартнейшей игрой. У кого не хватало денег, те вытянули их у евреев, другие принесли с собой, что только имели,— и все спустили. Ночью Федериго уехал, захватив с собою деньги и драгоценности.
С этой минуты он поставил себе за правило играть священными картами только с нечестными игроками,— он считал себя достаточно искусным игроком, чтобы в остальных случаях обходиться без них. Так он объехал города всего света, везде играя, всегда выигрывая и наслаждаясь в каждой стране лучшим, что в ней можно было найти.
И все же воспоминание о двенадцати его жертвах не выходило у него из головы и отравляло ему все радости. Наконец в один прекрасный день он решил или освободить их, или погибнуть вместе с ними.
Укрепившись в этом решении, он взял в руки посох, вскинул мешок за спину и в сопровождении одной только своей любимой борзой по кличке “Маркезелла” отправился в преисподнюю. Дойдя до Сицилии, он забрался в Монджибелло 2, затем спустился через кратер настолько ниже подножия, насколько сама гора возвышается над Пьемонте. Оттуда, чтобы пройти к Плутону, нужно перейти двор, охраняемый Цербером. Пока Цербер увивался за его борзой, Федериго беспрепятственно перешел двор и постучался в дверь к Плутону.
Привели его пред очи царя бездны. — Кто ты? — спросил тот.
— Игрок Федериго.
— Какого черта ты сюда пришел?
— Плутон! — молвил Федериго.— Если ты считаешь, что первый игрок мира достоин сыграть с тобою в ломбер, то я тебе предлагаю вот какие условия. Мы сыграем столько партий, сколько тебе угодно. Если я проиграю хоть одну, моя душа будет принадлежать тебе, как и все те, что населяют твои владения. Если же я выиграю, то за каждую выигранную партию я имею право выбрать по одной душе из подчиненных тебе и унести ее с собой.
— Ладно,— сказал Плутон. И потребовал колоду карт.
— У меня карты с собой,— сказал Федериго и поспешно вынул из кармана заветную колоду.
Начали играть.
Первую партию выиграл Федериго; он потребовал себе душу Стефано Пагани, одного из тех двенадцати, которых он задумал спасти. Душу эту ему дали сейчас же, и он взял и положил ее в мешок. Выиграл он и вторую партию, потом третью — и так до двенадцати, причем каждый раз он требовал себе и прятал в мешок по одной из душ, которые ему хотелось освободить. Забрав все двенадцать, он предложил Плутону продолжать игру.
— Охотно,— отвечал тот (хотя ему уже надоело все проигрывать).—Но только выйдем отсюда на минуту. Здесь чем-то воняет.
Просто он искал предлога избавиться от Федериго, потому что, как только тот со своим мешком и двенадцатью душами вышел наружу, Плутон изо всех сил закричал, чтобы за ним закрыли двери.
Федериго снова прошел двор преисподней: Цербер так заигрался с борзой, что и не заметил его. Дошел он с трудом до вершины Монджибелло. Там он кликнул Маркезеллу, она сейчас же догнала его, и снова спустился к Мессине, радуясь духовной своей добыче так, как никогда не радовался мирским успехам. Прибыв в Мессину, он сел на корабль, с тем чтобы провести остаток дней в своем старом замке.
(Через несколько месяцев Маркезелла произвела на свет множество маленьких чудищ, среди которых были даже трехголовые. Всех их бросили в воду.)
Через тридцать лет (Федериго было тогда семьдесят) приходит к нему Смерть и говорит, чтобы он привел в порядок свою совесть, потому что смертный час его настал.
— Я готов,— говорит умирающий,— но раньше, чем утащить меня, Смерть, дай мне, прошу тебя, плод с того дерева, что растет у моих дверей. Доставь мне это маленькое удовольствие, и я умру спокойно.
— Если тебе только этого надо,— говорит Смерть,— я охотно исполню твое желание.
Влезла она на дерево сорвать апельсин. Захотела слезть — не может: Федериго не позволяет.
— Ну, Федериго, ты меня надул,— закричала она.— Теперь я в твоих руках. Дай мне свободу, я тебе обещаю десять лет жизни.
— Десять лет! Подумаешь! — говорит Федериго.— Если хочешь слезть, моя милая, нужно быть пощедрее.
— Двадцать дам.
— Шутишь!
— Тридцать дам.
— Ты до трети еще не дошла.
— Что же, ты еще сто лет хочешь прожить?
— Вроде этого, милая.
— Федериго! Ты не знаешь меры.
— Ну и что же! Я люблю жизнь.
— Ладно, получай сто лет,— говорит Смерть.— Ничего не поделаешь!
И тогда ей удалось слезть.
Как только она ушла, Федериго поднялся здоровешенек и начал заново жить с силами молодого человека и с опытностью старца. Все, что известно о новой его жизни,— это то, что он продолжал с прежним рвением удовлетворять все свои страсти, особенно плотские желания, понемногу делая добро, когда представлялся к этому случай, но о спасении души так же мало заботясь, как и в продолжение первой своей жизни.
Прошло сто лет. Опять стучится к нему Смерть, а он лежит в постели.
— Готов? — спрашивает.
— Послал за духовником,— отвечает Федериго,— присядь к огоньку, пока он придет. Мне только отпущения грехов дождаться, и я готов лететь с тобой в вечность.
Смерть, особа добродушная, села на скамейку, ждет целый час,— никакого священника не видно. Ей это начало надоедать; вот она и говорит хозяину:
— Старик! Второй раз тебя спрашиваю: неужели у тебя не было времени привести свою совесть в порядок за те сто лет, что мы с тобой не видались?
— У меня других дел было много,— отвечает старик и насмешливо улыбается.
Смерть возмутилась таким нечестием и говорит:
— Ну, так у тебя не осталось ни одной минуты жизни!
— Полно! — сказал Федериго, в то время как она тщетно старалась приподняться.— Я по опыту знаю: ты покладистая, и ты не откажешь дать мне еще несколько лет передышки.
— Несколько лет, несчастный? — Говоря это, Смерть делала напрасные попытки сойти со своего места у камина.
— Ну, конечно. Только на этот раз я не буду требовательным, а так как дожить до старости мне не очень хочется, я для третьего раза удовольствуюсь сорока годами.
Смерть поняла, что какая-то сверхъестественная сила удерживает ее на скамейке, как в первый раз на апельсиновом дереве, но она была зла и продолжала упорствовать.
— Я знаю средство тебя образумить,— сказал Федериго.
И он подбросил три охапки хвороста в огонь. Мгновенно пламя наполнило весь очаг, и вскоре Смерти пришлось солоно.
— Помилосердствуй, помилосердствуй! — кричала она, чувствуя, как горят ее старые кости.— Обещаю тебе сорок лет здоровья!
При этих словах Федериго снял чары, и Смерть убежала, наполовину изжаренная.
Срок прошел, и опять она явилась за своей добычей. Федериго бодро ждал ее с мешком за плечами.
— Ну, теперь твой час пробил,— внезапно войдя, сказала она. — Никаких отсрочек! А зачем у тебя мешок?
— В нем души двенадцати игроков, моих друзей. Я когда-то освободил их из преисподней.
— Так пусть они отправляются туда обратно вместе с тобою,— сказала Смерть.
И, схватив Федериго за волосы, она пустилась по воздуху, полетела к югу и нырнула вместе со своей добычей в пропасть Монджибелло. Подошла к дверям ада и постучала три раза.
— Кто там? — спросил Плутон.
— Федериго-игрок,— ответила Смерть.
— Не отворять! — закричал Плутон, сразу вспомнив про двенадцать партий, которые он проиграл.— Этот бездельник обезлюдит все мое государство.
Так как Плутон отказался отворять, то Смерть перенесла своего пленника к воротам чистилища. Но сторожевой ангел не пустил его туда, узнав, что он находится в состоянии смертного греха. К великой досаде Смерти, которая и так сердита была на Федериго, пришлось ей тащить всю компанию к райской обители.
— Кто ты такой? — спросил святой Петр у Федериго, когда Смерть опустила его у входа в рай.
— Ваш бывший знакомый,— ответил Федериго,— тот, который когда-то угощал вас плодами своей охоты.
— Как ты смеешь являться сюда в таком виде? — закричал святой Петр.— Разве ты не знаешь, что небо не для таких, как ты? Ты и чистилища недостоин, а лезешь в рай!
— Святой Петр!—сказал Федериго.—Так ли я вас принимал, когда сто восемьдесят лет тому назад вы со своим божественным Учителем просили у меня приюта?
— Так-то оно так,— отвечал святой Петр ворчливым тоном, но уже немного смягчившись,— однако я не могу на свой страх впустить тебя. Пойду доложу Иисусу Христу о твоем приходе. Посмотрим, что он скажет.
Доложили господу; подошел он к райским вратам и видит: Федериго коленопреклоненный стоит на пороге, а с ним двенадцать душ, по шести с каждой стороны. Тогда, исполнившись сострадания, он сказал Федериго:
— Тебя еще — куда ни шло. Но эти двенадцать душ, которым место в аду, я, по совести, не могу впустить.
— Как, господи! — воскликнул Федериго.— Когда я имел честь принимать вас в своем доме, вас ведь тоже сопровождало двенадцать путников, и я принял их вместе с вами как мог лучше.
— Этого человека не переспоришь,— сказал Иисус Христос.— Ну, входите, раз пришли. Только не хвастайтесь милостью, которую я вам оказал. Это может послужить дурным примером для других.
Незачем рассказывать, каким путем нижеследующие письма попали к нам в руки. Они показались нам любопытными, нравоучительными и назидательными. Мы их печатаем без всяких изменений, опуская лишь некоторые собственные имена и несколько мест, не имеющих отношения к случаю с аббатом Обеном.
1.
Г-жа де П. к г-же де Ж. Нуармутье, ...ноября 1844
Я обещала тебе писать, моя дорогая Софи, и держу слово; да это и лучшее, чем я могла бы занять эти длинные вечера. Из моего последнего письма ты знаешь, как вдруг я убедилась одновременно и что мне тридцать лет, и что я разорена. Первое из этих несчастий, увы, непоправимо. Со вторым мы миримся довольно плохо, но как-никак миримся. Чтобы привести в порядок наши дела, нам необходимо прожить по меньшей мере два года в этом мрачном замке, откуда я тебе пишу. Я была неподражаема. Как только мне стало известно положение наших финансов, я предложила Анри переселиться ради дешевизны в деревню, и через неделю мы были в Нуармутье. Я не стану тебе описывать наше путешествие. Уже много лет мне не приходилось бывать так долго наедине с мужем. Разумеется, оба мы были в довольно дурном расположении духа, но, так как я твердо решила ничем этого не обнаруживать, все обошлось хорошо. Ты знаешь мои “великие решения” и знаешь, умею ли я их выполнять. Вот мы и на новоселье. В отношении живописности Нуармутье не оставляет желать лучшего. Леса, скалы, море в четверти мили. У нас четыре толстые башни, со стенами в пятнадцать футов толщиной. В амбразуре одного из окон я устроила себе кабинет. Моя гостиная, длиной в шестьдесят футов, украшена ковром “с зверями”, она поистине великолепна, когда в ней горят восемь свечей: таково праздничное освещение. Я умираю от страха всякий раз, когда прохожу по ней после захода солнца. Все это, само собой разумеется, очень плохо обставлено. Двери не запираются, обшивка трещит, ветер свищет, и море шумит самым зловещим образом. Однако я начинаю привыкать. Я прибираюсь, чиню, сажаю; к холодам у меня будет сносный бивуак. Ты можешь быть уверена, что к весне твоя башня будет готова. Ах, если бы ты была уже в ней! Нуармутье хорош тем, что у нас нет никаких соседей. Одиночество полное. Гостей у меня, слава богу, не бывает, кроме нашего кюре, аббата Обена. Это очень тихий молодой человек, хоть у него густые брови дугой и большие черные глаза, как у предателя из мелодрамы. Прошлое воскресенье он говорил нам проповедь; для провинциальной проповеди—довольно недурно, и притом точно на заказ: что “несчастие является благодеянием промысла, очищающим наши души”. Пусть так! В таком случае мы должны быть благодарны честному маклеру, который пожелал нас очистить, похищая у нас наше состояние. До свидания, моя дорогая. Привезли рояль и груду ящиков. Иду получать их.
Р. S. Я распечатываю письмо, чтобы поблагодарить тебя за подарок. Все это слишком роскошно, чересчур роскошно для Нуармутье. Серая шляпка мне очень нравится. Я узнаю твой вкус. Я надену ее в воскресенье к обедне: вдруг окажется какой-нибудь коммивояжер, который сможет ее оценить. Но за кого ты меня принимаешь, посылая романы? Я хочу быть особой серьезной, да я такая и есть. Разве у меня нет на то веских причин? Я буду учиться. К моему возвращению в Париж через три года (мне будет тридцать три года, боже правый!) я хочу быть Филаминтой 3. По правде говоря, я не знаю, каких книг у тебя попросить. Чем ты мне посоветуешь заняться? Немецким или латынью? Было бы очень приятно читать Вильгельма Мейстера в подлиннике или Сказки Гофмана. Нуармутье — самое подходящее место для фантастических сказок. Но как научиться немецкому в Нуармутье? Латынью я бы занялась охотно, потому что я нахожу несправедливым, что ее знают только одни мужчины. Мне хочется брать уроки у нашего кюре...
2.
Она же к той же Нуармутье, ...декабря 1844
Тебя это удивляет, но время идет быстрее, чем ты думаешь, быстрее, чем думала я сама. Что больше всего поддерживает мое мужество, так это малодушие моего господина и повелителя. Право же, мужчины ниже нас. Его подавленность, его avvilimento (упадок духа (итальянский)) переходят границы дозволенного. Он встает насколько может позже, уезжает верхом или на охоту или же отправляется в гости к скучнейшим людям — нотариусам или королевским прокурорам, которые живут в городе, то есть в шести милях от нас. Надо его видеть, когда идет дождь! Вот уже неделя, как он начал Мопра 4, и все еще на первом томе. “Лучше хвалить себя, чем хулить других”. Это одна из твоих пословиц. Поэтому я его оставлю и скажу о себе. Деревенский воздух полезен мне бесконечно. Чувствую я себя восхитительно, и когда гляжу на себя в зеркало (что за зеркало!), то нахожу, что мне нельзя дать тридцати лет; и потом я много гуляю. Вчера мне удалось свести Анри на берег моря. Пока он стрелял чаек, я читала песнь пиратов из Гяура 5. На берегу, у морских волн, эти прекрасные стихи кажутся еще прекраснее. Наше море: не может сравниться с морем Греции, но и в нем есть своя поэзия, как во всяком море. Знаешь, что меня поражает в лорде Байроне? Это то, что он видит и понимает природу. Он говорит о море не потому, что едал палтуса и устрицы. Он плавал, он видел бури. Все его описания дагерротипны. А у наших поэтов — прежде всего рифма, потом уже смысл, если в стихе хватит места. Пока я гуляла, читая, смотря и любуясь, аббат Обен — я не помню, говорила ли я тебе о моем аббате, это наш сельский кюре — подошел ко мне. Это молодой священник, который мне очень нравится. Он образован и умеет “говорить с людьми”. К тому же по его большим черным глазам и бледному, меланхолическому лицу я догадываюсь, что у него должна была быть интересная жизнь, и мне хочется, чтобы он мне ее рассказал. Мы говорили о море, о поэзии; и что должно тебя удивить в кюре какого-то Нуармутье, он хорошо говорит об этом. Потом он свел меня к развалинам старого аббатства на скале и показал мне большой портал, весь покрытый изваяниями очаровательных чудовищ. Ах, если бы у меня были деньги, как бы я все это восстановила! Затем, несмотря на возражения Анри, которому хотелось идти обедать, я настояла на том, чтобы зайти к священнику в дом посмотреть любопытный ковчежец, который он нашел у одного крестьянина. Это действительно очень красиво: ларчик из лиможской эмали, который был бы прелестной шкатулкой для драгоценностей. Но что за дом, боже праведный! А мы-то еще считаем, что мы бедны! Представь себе маленькую комнатку вровень с землей, с неровным кирпичным полом, выбеленную известью, где стоят стол, четыре стула и соломенное кресло с подушкой в виде блина, набитой какими-то персиковыми косточками и обтянутой холстиной в белую и красную клетку. На столе лежало несколько больших греческих и латинских фолиантов. Это отцы церкви, а под ними я нашла Жослена 6, как будто его спрятали. Аббат покраснел. Впрочем, он отлично принимал нас в своей жалкой лачуге: ни гордости, ни ложного стыда. Я и раньше подозревала, что у него должна была быть какая-то романтическая история. Теперь у меня есть тому доказательство. В византийском ларчике, который он нам показал, лежал увядший букет, которому по меньшей мере пять-шесть лет.
— Это святыня? — спросила я его.
— Нет,— ответил он, немного смутясь.— Я не знаю, как это сюда попало.
Он взял букет и бережно спрятал его в стол. Разве не ясно?.. Я вернулась в замок, полная печали и мужества; печали о той бедности, которую я видела; мужества на то, чтобы нести свою собственную бедность, которая для него была бы азиатской пышностью. Если бы ты видела его удивление, когда Анри передал ему двадцать франков для одной женщины, за которую он нас просил! Я должна ему сделать какой-нибудь подарок. Это соломенное кресло, в котором я сидела, слишком уж жестко. Я хочу подарить ему гибкое железное кресло, как то, которое я брала с собой в Италию. Ты мне выберешь такое и пришлешь возможно скорее...
3.
Она же к той же Нуармутье, ...февраля 1845
Я положительно не скучаю в Нуармутье. К тому же я нашла интересное занятие, и им я обязана своему аббату. Мой аббат знает решительно все и вдобавок ботанику. Мне вспомнились Письма Руссо 7, когда он при мне назвал по-латыни жалкий лук, который, за неимением лучшего, я поставила на камин.
— Так вы знаете ботанику?
— Очень плохо,— отвечал он.— Но все же настолько, что могу указывать здешним жителям полезные для них лекарственные травы; а главное, надо сознаться,— в достаточной степени, чтобы находить некоторый интерес в моих одиноких прогулках.
Я тотчас же подумала, что было бы очень забавно собирать, гуляя, красивые цветы, сушить их и потом аккуратно раскладывать в “моем старом Плутархе для брыжей 8”.
— Поучите меня ботанике,— сказала я ему. Он хотел подождать до весны, потому что в это противное время года нет цветов.
— Но у вас есть засушенные цветы,— сказала я.— Я видела у вас.
Я, кажется, рассказывала тебе про некий бережно хранимый старый букет. Если бы ты видела его лицо!.. Несчастный бедняга! Я сразу же раскаялась, что позволила себе этот нескромный намек. Чтобы его загладить, я поспешила сказать аббату, что у него должна быть коллекция засушенных растений. Это называется гербарий. Он это тут же подтвердил и на следующий же день принес мне в кипе серой бумаги множество красивых растений, каждое с особым ярлычком. Курс ботаники начался; я сразу же сделала поразительные успехи. Но чего я не знала, так это безнравственности этой самой ботаники и как трудны первоначальные объяснения в особенности для аббата.
Да будет тебе известно, моя дорогая, что растения выходят замуж совсем как мы, но у большинства из них бывает помногу мужей. Они называются “фанерогамами”, если только я не путаю этого варварского слова. Это по-гречески и значит: заключивший брак публично, в муниципалитете. Потом имеются “криптогамы”, тайные супружества. Грибы, которые ты ешь, живут в тайном браке.
Все это чрезвычайно скандально; но он очень недурно выпутывается, лучше, чем я, которая имела глупость громко расхохотаться раз или два в самых затруднительных местах. Но теперь я стала осторожнее и больше не задаю вопросов.
4.
Она же к той же Нуармутье, ...февраля 1845
Ты непременно хочешь знать историю этого столь бережно хранимого букета; но, право же, я не решаюсь спросить. Во-первых, более чем вероятно, что никакой истории и нет; а если и есть, то, может быть, он не хочет ее рассказывать. Что касается меня, то я совершенно уверена...
Но довольно! К чему притворяться! Ты же знаешь, что от тебя у меня не может быть секретов. Я знаю эту историю и расскажу ее тебе в двух словах; нет ничего проще.
— Как это вышло, господин аббат,— сказала я ему однажды,— что с вашим умом, с вашим образованием вы соглашаетесь быть кюре в маленькой деревушке?
Он грустно улыбнулся.
— Легче,— отвечал он,— быть пастырем бедных крестьян, чем пастырем горожан. Каждый должен браться за то, что ему по силам.
— Вот поэтому-то,— сказала я,— вы и должны были бы занимать лучшее место.
— Мне как-то говорили,— продолжал он,— что его преосвященство епископ N-ский, ваш дядя, соизволил подумать обо мне, желая дать мне приход Святой Марии: это лучший приход в епархии. Так как в N. живет моя старая тетушка, единственная моя родственница, то говорили, что это очень удобное для меня назначение. Но мне хорошо и здесь, и я с удовольствием узнал, что его преосвященство остановился на другом лице. Что мне еще надо? Разве я не счастлив в Нуармутье? Если я тут приношу хоть какую-нибудь пользу, то мое место здесь; я не должен его покидать. К тому же город мне напоминает...
Он замолчал и смотрел мрачно и рассеянно; потом вдруг сказал:
—Мы не работаем. А наша ботаника? Мне не хотелось и думать про старое сено, раскиданное по столу, и я продолжала расспрашивать:
— Давно вы приняли священство?
— Тому девять лет.
— Девять лет... но мне кажется, что вы должны были тогда уже быть в таком возрасте, когда занимаются какой-нибудь профессией? Признаться, мне всегда казалось, что вы стали священником не по юношескому призванию.
— Увы, нет,— сказал он, словно стыдясь.— Но если мое призвание и было поздним, если оно определилось причинами... причиной...
Он запнулся и не знал, как кончить. Я набралась храбрости.
— Держу пари,— сказала я,— что некий букет, который я видела, играл при этом известную роль.
Едва у меня вырвался этот дерзкий вопрос, как я прикусила язык, испугавшись сказанного; но было поздно.
— Да, сударыня, это правда; я вам все это расскажу, но не сегодня... в другой раз. Сейчас будут звонить к вечерне.
И он ушел, не дожидаясь, пока ударит колокол. Я ждала какую-нибудь ужасную историю. Он пришел на следующий день и сам возобновил вчерашний разговор. Он мне признался, что любил одну молодую особу в N.; но у нее были кое-какие средства, а он— студент, ничего не имел, кроме собственной головы. Он ей сказал:
— Я еду в Париж, где надеюсь получить место; а вы, пока я буду работать день и ночь, чтобы стать достойным вас,— вы меня не забудете?
Молодой особе было лет шестнадцать-семнадцать, и у нее была весьма романтическая душа. В знак верности она дала ему свой букет. Через год он узнал, что она вышла замуж за N-ского нотариуса, как раз когда он должен был получить место учителя в коллеже. Это его сразило, он не стал держать конкурса. Он признался, что много лет он ни о чем другом не мог думать; и, вспоминая этот нехитрый случай, он был так взволнован, как будто все это с ним только что произошло. Потом, вынимая из кармана букет, он сказал:
— Хранить его—это ребячество; может быть, это даже нехорошо.
И он бросил его в огонь. Когда бедные цветы перестали трещать и гореть, он произнес уже спокойнее:
— Я вам благодарен за то, что вы заставили меня это рассказать. Вам я обязан тем, что расстался с воспоминанием, которое мне не подобало хранить.
Но он был грустен, и нетрудно было видеть, чего ему стоила эта жертва. Боже мой, что за жизнь у этих бедных священников! Самые невинные мысли для них запретны. Они обязаны изгонять из сердца все те чувства, которые составляют счастье остальных людей... вплоть до воспоминаний, привязывающих к жизни. Священники похожи на нас, несчастных женщин: всякое живое чувство — преступление. Дозволено только страдать, да и то не показывая виду. Прощай, я упрекаю себя за свое любопытство, как за дурной поступок, но виной этому ты.
(Мы опускаем несколько писем, в которых ничего не говорится об аббате Обене.)
5.
Она же к той же Нуармутье, ...мая 1845
Давно уже я собираюсь тебе написать, моя дорогая Софи, но мне мешал какой-то ложный стыд. То, что я хочу тебе рассказать, так странно, так забавно и вместе с тем так печально, что я не знаю, тронет это тебя или рассмешит. Я и сама еще ничего не понимаю. Начну без всяких предисловий. Я тебе не раз говорила в моих письмах об аббате Обене, приходском священнике нашей деревни Нуармутье. Я даже описала тебе некий случай, определивший его призвание. В том одиночестве, в котором я живу, и при тех грустных мыслях, о которых ты знаешь, общество умного, образованного, любезного человека было для меня чрезвычайно ценно. По-видимому, он заметил, что я им интересуюсь, и в скором времени стал у нас бывать как давнишний друг. Для меня, признаться, было совершенно новым удовольствием беседовать с незаурядным человеком, у которого изящество ума еще больше оттеняется отчужденностью от жизни. Быть может, также,— потому что я должна тебе все рассказать, и не от тебя я могла бы скрыть какой-либо недостаток моего характера,— быть может, также “наивность” моего кокетства (это твое выражение), которой ты меня нередко попрекала, сказалось помимо моей воли. Я люблю нравиться людям, которые мне нравятся, я хочу, чтобы меня любили те, кого я люблю... Я вижу, как при таком вступлении ты широко раскрываешь глаза, и слышу, как ты говоришь: “Жюли!..” Будь спокойна, не мне в мои годы делать глупости. Но продолжаю. Между нами установилась своего рода близость, но при этом ни разу, спешу это отметить, он не сказал и не сделал ничего такого, что не подобало бы его священному сану. Ему было хорошо со мной. Мы часто беседовали об его юности, и я не раз, и напрасно, заводила речь о романтическом увлечении, которому он был обязан букетом (пепел его теперь в моем камине) и своим печальным одеянием. Вскоре я заметила, что он перестал думать о неверной. Однажды он встретил ее в городе и даже говорил с ней. Все это он мне рассказал по возвращении, спокойно добавив, что она счастлива и что у нее прелестные дети. Несколько раз ему привелось быть свидетелем вспышек Анри. Отсюда некоторые мои признания, в известной степени вынужденные, а с его стороны — еще большее внимание. Он знает моего мужа так, как если бы был знаком с ним десять лет. К тому же он был таким же хорошим советчиком, как и ты, и притом более беспристрастным, потому что, по-твоему, виноваты всегда обе стороны. Он всегда находил, что я права, но советовал вести себя осторожно и обдуманно. Словом, он выказывал себя преданным другом. В нем есть что-то женственное, что меня пленяет. Он напоминает мне тебя. Это характер восторженный и твердый, чувствительный и замкнутый, фанатический в вопросах долга... Я нанизываю фразы, чтобы оттянуть объяснение. Я не могу говорить откровенно; эта бумага меня смущает. Как бы я хотела сидеть у камина, работая с тобой вдвоем, вышивая одну и ту же портьеру! Но пора, пора, моя Софи, произнести это ужасное слово. Несчастный в меня влюбился. Тебе смешно или ты скандализована? Я бы хотела тебя видеть в эту минуту. Он мне ничего не сказал, разумеется, но мы никогда не ошибаемся, и эти его большие черные глаза!.. Теперь ты, наверно, смеешься. Какой светский лев не пожелал бы иметь глаза с таким красноречивым взглядом! Я видела столько этих господ, которые старались говорить глазами, и говорили только глупости!.. Когда я убедилась, в каком состоянии больной, моя лукавая душа, признаюсь, сначала как будто даже обрадовалась. Победа в мои годы, и такая невинная победа!.. Что-нибудь да значит—внушить такую страсть, немыслимую любовь!.. Но нет, это нехорошее чувство у меня быстро прошло. “Вот порядочный человек,— сказала я себе,— которого мое легкомыслие может сделать несчастным. Это ужасно, этому необходимо положить конец”. Я стала ломать голову над тем, как бы мне его удалить. Однажды мы с ним гуляли на берегу во время отлива. Он ничего не решался мне сказать, мне тоже трудно было говорить. Наступали убийственные паузы по пять минут, во время которых, чтобы скрыть смущение, я собирала ракушки. Наконец я ему сказала:
— Дорогой аббат! Вы непременно должны получить приход лучше этого. Я напишу моему дяде, епископу; я к нему поеду, если нужно.
— Покинуть Нуармутье! — воскликнул он, всплеснув руками.— Но я же здесь так счастлив! Чего же мне желать с тех пор, как вы здесь? Вы осыпали меня благодеяниями, и мой скромный домик превратился в дворец.
— Нет,— продолжала я,— мой дядя очень стар; если случится такое несчастье, что я его лишусь, то я не буду знать, к кому обратиться, чтобы вы могли получить приличный приход.
— Увы, сударыня, мне будет так грустно расстаться с этой деревней!.. Кюре Святой Марии умер... но меня успокаивает то, что его заменит аббат Ратон. Это достойнейший священник, и я этому очень рад; ведь если бы его преосвященство вспомнил обо мне...
— Кюре Святой Марии умер! — воскликнула я.—Я сегодня же еду в N. и поговорю с дядей.
— Ах, нет, не надо! Аббат Ратон гораздо достойнее меня; и потом, покинуть Нуармутье...
— Господин аббат! — сказала я твердо.— Это необходимо!
При этих словах он опустил голову и не посмел больше спорить. Я чуть не бегом вернулась в замок. Он шел за мной следом, в двух шагах, бедняга, и был так взволнован, что не мог раскрыть рта. Он был убит. Я не стала терять ни минуты. В восемь часов я была у дяди. Оказалось, что он очень держится за своего Ратона; но он меня любит, и я знаю свое влияние. Словом, после долгих прений я добилась того, чего хотела. Ратон устранен, и аббат Обен — кюре Св. Марии. Вот уже два дня, как он в городе. Бедняга понял мое “так надо”. Он меня торжественно благодарил и говорил только о своей признательности. Я была довольна, что он не стал задерживаться в Нуармутье и даже сказал мне, будто торопится поблагодарить его преосвященство. Уезжая, он прислал мне свой красивый византийский ларчик и просил у меня позволения иногда писать мне. Ну что, моя милая? “Доволен ты, Куси?” 9 Это урок. Я его не забуду, когда вернусь в свет. Но тогда мне будет тридцать три года, и мне нечего будет бояться, что меня могут полюбить... да еще такой любовью!.. Конечно, это невозможно. Все равно; от всего этого безумства у меня остались красивый ларчик и истинный друг. Когда мне будет сорок лет, когда я буду бабушкой, я начну интриговать, чтобы аббат Обен получил приход в Париже. Ты его увидишь, моя дорогая, и это он даст первое причастие твоей дочери.
6.
Аббат Обен к аббату Брюно, профессору богословия в Сент-А ***
N.. ... мая 1845
Дорогой учитель! Вам пишет уже не скромный сельский священник из Нуармутье, а кюре Св. Марии. Я простился с болотами, и теперь я горожанин, живущий в прекрасном церковном доме на главной улице N.; кюре большого храма, хорошо построенного, хорошо содержащегося, великолепной архитектуры, изображенного во всех альбомах с видами Франции. Когда я в первый раз служил в нем литургию у мраморного алтаря, блистающего позолотой, мне казалось, что это не я. Но это сущая правда. Одно из моих удовольствий — это думать, что на ближайших каникулах Вы меня посетите; я смогу предоставить Вам хорошую комнату, хорошую постель, не говоря уже о некоем бордо, которое я называю “Нуармутье” и которое, смею утверждать, достойно Вас. Но, спросите Вы, как же я попал из Нуармутье к Св. Марии? Вы меня оставили у церковных дверей, а я вдруг оказываюсь на колокольне.
О Meliboee, deus nobis haec otia fecit 10(О Мелибеи, божество сотворило нам эти досуги (латинский)). Дорогой учитель! Провидение послало в Нуармутье великосветскую даму из Парижа, которая в силу невзгод, каких мы с Вами никогда не претерпим, принуждена временно жить на десять тысяч экю в год. Это милая и добрая особа, к сожалению, немного испорченная легкомысленным чтением и обществом столичных вертопрахов. Смертельно скучая со своим мужем, которым она не очень-то может похвалиться, она сделала мне честь обратить на меня свое расположение. То были бесконечные подарки, постоянные приглашения, и что ни день, то какой-нибудь новый проект, при котором я оказывался необходим. “Аббат! Я хочу учиться латыни... Аббат! Я хочу учиться ботанике”. Horresco referens 11, (повествуя, дрожу (латинский)) она пожелала, чтобы я наставлял ее в богословии! Где Вы были, дорогой учитель! Словом, для этой жажды знаний потребовались бы все наши профессора из Сент-А. К счастью, ее причуды были скоротечны, и редкий курс доходил до третьего урока. Когда я ей сказал, что по-латыни rosa значит “роза”, “но, аббат, — воскликнула она, — ведь вы же кладезь премудрости! Как это вы дали себя похоронить в Нуармутье?” Говоря Вам откровенно, дорогой учитель, эта милейшая дама, начитавшись скверных книжек, которые нынче фабрикуются, вбила себе в голову довольно странные идеи. Раз она дала мне одно сочинение, которое только что получила из Парижа и от которого пришла в восторг, — Абеляра 12 г-на де Ремюза. Вы, наверное, читали его и, надо полагать, оценили ученые разыскания автора, к сожалению, отмеченные предосудительным духом. Я начал со второго тома, с Философии Абеляра, и, прочтя его с живейшим интересом, вернулся к первому, к жизни великого ересиарха. Разумеется, моя знатная дама только ее и соблаговолила прочесть. Дорогой учитель! Это открыло мне глаза. Я понял, что надлежит опасаться общества красавиц, столь влюбленных в науку. По части экзальтации эта особа дала бы Элоизе несколько очков вперед. Столь новое для меня положение весьма смущало, как вдруг она мне говорит: “Аббат! Я хочу, чтобы вы сделались кюре Святой Марии; носитель этого звания умер. Так надо!” Она тотчас же садится в карету, едет к его преосвященству; проходит несколько дней — и я кюре Св. Марии, немного сконфуженный тем, что получил это назначение по протекции, но, впрочем, в восторге, что избежал когтей столичной “львицы”. “Львица”, дорогой учитель, это на парижском наречии значит модная женщина.
О Zeu, gunaikon Ropasas genos. (Стих, взятый, кажется, из Семерых против Фив Эсхила: "Зевс, что за племя нам послал ты в женщинах!" Аббат Обен и его учитель, аббат Брюно, хорошо знают древних авторов. Или надо было отказаться от счастья и мужественно встретить опасность? Это было бы глупо. Ведь св. Фома Кентерберийский 13 принял замки в дар от Генриха II? До свидания, дорогой учитель, я надеюсь пофилософствовать с Вами через несколько месяцев, сидя в покойных креслах, за жирной пуляркой и бутылкой бордо, more philosophorum. Vale et me ama. (по обычаю мудрецов. Будь здоров и люби меня (латинский)).
OCR: В. Томсинский & В. Сачков Написать нам Обсуждение |
ПРИМЕЧАНИЯ
Проспер Мериме.
1
Кавские холмы — холмы возле небольшого городка Каве, расположенного к югу от Неаполя.2
Монджибелло — местное название вулкана Этны.3
Филаминта — героиня комедии Мольера “Ученые женщины” (1672).4
“Мопра” — роман французской писательницы Жорж Санд (наст. имя Аврора Дюпен; 1804 — 1876), опубликованный в 1836 году.5
...песнь пиратов из Гяура. — В поэме английского поэта-романтика Байрона “Гяур” (1813) песни пиратов нет, она в другой его поэме—“Корсар” (1814).6
Жослен (1836) — поэма Альфонса де Ламартина (1790 — 1869), повествующая о борьбе между религиозным долгом и любовью в душе молодого священника.7
Письма Руссо — имеется в виду роман в письмах Жана Жака Руссо (1712—1778) “Юлия, или Новая Элоиза” (1761).8
...“моем старом Плутархе для брыжей”. — Цитата из комедии Мольера “Ученые женщины” (д. II, явл. 7). Герой говорят о том, что тома Плутарха годны только для закладывания в них кружевных брыжей.9
“Доволен ты, Kуси?” — полустишие из трагедии французского просветителя Вольтера “Аделаида Дюгеклен” (д. V, явл. 6).10
О Meliboee... — цитата из “Буколик” (“Пастушеских песен”) римского поэта Вергилия (70 —19 до нашей эры).11
Horresco referens — цитата из “Энеиды” Вергилия.12
Абеляр — имеется в виду книга Шарля де Рамюза (1797 — 1875) “Абеляр, его жизнь, его философия и его теология” (1845), посвященная французскому средневековому философу, богослову и писателю Пьеру Абеляру (1079—1142). О трагической любви ею к Элоизе, которая закончилась уходом обоих в монастырь, Абеляр рассказал в книге “История моих бедствий”.13
Фома Кентерберийский — Фома Бекет (1117—1170), английский политический и церковный деятель, епископ Кентерберийский, канцлер Англии. Пользовался поддержкой короля Генриха II, затем лишился ее и был по приказу короля убит. Причислен к лику святых.