Кардинал Напеллус
Мы знали о нем весьма немного: его
звали Иероним Радшпиллер, он жил в течение долгих
лет в полуразвалившемся замке, у владельца
которого — седого, ворчливого баска —
оставшегося в живых слуги и наследника увядшего
в тоске и одиночестве дворянского рода — он
нанимал для себя одного целый этаж, обставив его
дорогой старинной мебелью.
Это помещение представляло собою
резкий фантастический контраст с лишенною дорог,
окружающей замок чащей, в которой никогда не пела
ни одна птица и все казалось бы безжизненным,
если бы иногда, под яростным напором урагана, не
стонали от ужаса полусгнившие, косматые тисовые
деревья или же чернозеленое озеро, словно
глядящее в небо око, не отражало в себе белые,
бегущие мимо, облака.
Почти целые дни Иероним Радшпиллер
проводил в лодке, опуская в тихие воды на длинных,
шелковых нитях блестящее металлическое яйцо-лот
для измерения глубины озера.
"Вероятно, он работает в каком-нибудь
географическом обществе", —предполагали мы,
когда, возвращаяесь вечером с уженья, проводили,
собравшись вместе, еще несколько часов в
библиотеке Радшпиллера, любезно предоставленной
им в наше распоряжение.
"Сегодня я случайно услыхал от старухи,
разносящей письма в горах, что его считают бывшим
монахом — говорят, что в юности он бичевал себя
до крови каждую ночь и что его руки и спина сплошь
покрыты рубцами, — сказал господин Финк,
вмешиваясь в разговор, когда обмен наших мыслей
снова стал вращаться вокруг Иеронима
Радшпиллера, — однако почему же сегодня его так
долго нет? Ведь уже давно было одиннадцать
часов".
"Теперь полнолуние, — сказал Джованни
Брачческо и указал своей морщинистой рукой через
открытое окно на полосу света, пересекавшую
озеро, — мы легко можем увидеть его лодку,
выглянув из окна".
Затем, спустя одно мгновение, мы
услышали шаги, поднимавшиеся по лестнице; однако,
то был лишь ботаник Ешквид, который, столь поздно
возвратясь из своей экскурсии, теперь вошел к нам
в комнату.
Он нес в руках растение, вышиной в
человеческий рост, с цветами синевато-стального
цвета.
"Это самый крупный экземпляр данной
породы, какой когда-либо был найден; я бы никогда
не поверил, что на таких высотах встречается
ядовитый голубой лютик", — сказал он
беззвучным голосом, сперва поклонившись нам, а
затем самым тщательным образом положил растение
на подоконник, стараясь не помять при этом ни
одного листика.
"С ним обстоит дело так же, как с нами, —
подумал я и ощутил, что в этот момент то же самое
думали Бинк и Джованни Брачческо, — он
беспокойно дрожит, как старик; ходит по земле, как
человек, ищущий свою могилу и не находящий ее, и
собирает растения, увядающие на следующий день —
зачем? почему? Он не думает об этом. Он знает, что
поступки его бесцельны, так же, как это мы знаем о
себе самих, но его так же обессилило грустное
сознание бесцельности всего совершаемого,
великого и малого — так же, как оно обессиливало
нас остальных в течение всей нашей жизни. Мы с
юности походим на умирающих, — почувствовал я, —
пальцы которых беспокойно блуждают по одеялу, не
знающих, за что ухватиться, умирающих, которые
видят смерть у себя в комнате и знают, что ей все
равно — складываем ли мы молитвенно руки или же
сжимаем кулаки".
"Куда вы поедете, когда сезон уженья
здесь пройдет?" — спросил ботаник, еще раз
осмотрев принесенное им растение и затем
неторопливо подсаживаясь к нам за стол.
Финк провел рукою по седым волосам,
поиграл, не глядя ни на кого, рыболовным крючком и
с утомленным видом пожал плечами.
'Не знаю", — после паузы рассеяно
ответил Джованни Брачческо, словно вопрос был
обращен к нему.
Вероятно, целый час прошел в глубоком,
тяжелом, как свинец, молчании, так что я слышал
шум крови в моей голове.
Наконец, в дверях показалось бледное,
безбородое лицо Радшпиллера.
Его лицо казалось старчески спокойным,
как всегда; он налил стакан вина и выпил с нами, но
вместе с ним вошло непривычное настроение,
полное тайного возбуждения, вскоре передавшееся
и нам.
Его глаза обыкновенно имели усталый,
безучастный вид, и, словно у людей с больным
спинным мозгом, зрачки их никогда не уменьшались
и не увеличивались, по-видимому, не реагируя на
свет — они походили, по уверению Финка, на серые,
матового шелка, жилетные пуговицы с черной
точкой посредине; сегодня же эти глаза, пылая
лихорадочным огнем, блуждали по комнате,
скользили по стенам и книжным полкам, не решаясь
на чем-либо остановиться.
Джованни Брачческо выбрал тему для
разговора и стал рассказывать об удивительных
способах ловли старых, поросших мхом, гигантских
сомов, которые живут в вечной тьме, в
неизведанных озерных глубинах, никогда более не
поднимаются к дневному свету и презирают все
приманки, доставляемые природой — они охотятся
только за самыми странными штуками, измышленными
фантазией удильщика: за блестящей, как серебро,
жестью в форме человеческих рук, которые, при
дерганье уды, шевелятся в воде или же за летучими
мышами из красного стекла с коварно скрытыми в их
крыльях крючками.
Вероятно, Радшпиллер не слушал нашего
разговора.
Я видел, что он мысленно блуждал где-то
очень далеко.
Внезапно он вскочил, словно человек,
таивший долгие годы какую-то опасную тайну и
затем неожиданно, одним выкриком, в течение
секунды раскрывающий ее: "Сегодня, наконец, мой
лот достиг до дна".
Мы, ничего не понимая, уставились на
него.
Я был настолько поражен странным,
дрожащим звуком его слов, что потом лишь
наполовину понял его объяснения относительно
процесса измерения глубины: там, в бездне — на
глубине нескольких тысяч саженей — существуют
вечно крутящиеся водовороты, которые относят в
сторону любой лот, не давая ему достигнуть дна,
если только на помощь не придет особенно
счастливый случай.
Затем снова из его уст, словно
торжествующая ракета вырвалась фраза: "Это
наибольшая глубина на земле, когда-либо
измеренная человеческим инструментом", — и
эти слова словно огнем были выжжены в моем
сознании без всякой видимой причины. В них
заключался какой-то призрачный, двойной смысл —
как будто за говорившим стоял кто-то незримый и
говорил мне его устами в скрытных символах.
Я не мог отвести взгляда от лица
Радшпиллсра; оно вдруг стало таким призрачным и
не настоящим! Закрыв на секунду глаза, я видел
вокруг него синие огоньки — "словно огни св.
Эльма, предвещающие смерть", — просилось мне
на язык и я должен был насильственно сжимать
губы, дабы не сказать этого громко.
Словно во сне мне припоминались книги,
написанные Радшпиллером, прочитанные мною в часы
досуга, заставлявшие меня изумляться его
учености, исполненные жгучей ненависти к
религии, вере, надежде и всему говорящему о
библейском откровении.
Я смутно понимал, что это удар
рикошетом, сбросивший его душу, после пламенных
аскетических порывов исполненной мучений
юности, из царства высших стремлений на землю —
размах маятника судьбы, уносящий человека из
света в тень.
Я насильственно вырвался из-под власти
обессиливавшей меня полудремоты, овладевшей
было моими чувствами, и начал прислушиваться к
рассказу Радшпиллера, начало которого все еще
звучало во мне словно далекий, непонятный шепот.
Он держал в руке медный лот,
поворачивал его во все стороны, так что он
блестел при свете лампы, словно драгоценная вещь,
и при этом говорил следующее:
"Вы, в качестве страстного удильщика,
говорите о захватывающем чувстве, когда по
внезапному дерганию вашей лесы всего лишь в
двести локтей длиной узнаете, что поймали
большую рыбу, что вслед затем на поверхности
покажется зеленое чудовище, запенив воду.
Увеличьте это ощущение в тысячу раз и вы, быть
может, поймете, что происходило со мною, когда
этот кусок металла, наконец, возвестил мне, что я
дошел до дна. Мне казалось, что я стучусь в ворота.
Это окончание труда целых десятилетий...и, —
прибавил он про себя тихим голосом с оттенком
какого-то испуга: — что же — что я буду делать
завтра?"
"Для науки имеет немалое значение
измерение лотом наибольшей земной глубины", —
заметил Ешквид.
"Для науки, для науки, — повторил
Радшпиллер, находясь мысленно в отсутствии и
обводя нас вопросительным взглядом: Какое мне
дело до науки!" — вдруг вырвалось у него.
Затем он внезапно вскочил со стула.
Прошелся несколько раз по комнате.
"Для вас, профессор, как и для меня,
наука — второстепенное дело, — обратился он
вдруг непосредственно к Ешквиду. Называйте вещи
своими именами — наука для нас только повод
делать что-либо безразличное само по себе; жизнь,
ужасная, отвратительная жизнь иссушила нашу
душу, украла наше внутреннейшее, драгоценное
"я", и теперь, чтобы не кричать постоянно о
нашем горе, мы гоняемся за детскими причудами —
чтобы забыть об утраченном нами. Только чтобы
забыть. Так не будем же лгать самим себе!"
Мы молчали.
"Но я полагаю, что в наших причудах есть
иной смысл", — сказал он с какой-то внезапной и
дикой тревогой. "Я постепенно, постепенно
дошел до этого; тонкий инстинкт говорит мне, что
каждый поступок, совершаемый нами, имеет двойной
магический смысл. — Я знаю вполне точно, почему я
занимался измерением глубины вод при помощи лота
почти полжизни. Я знаю также, что это значит,
когда я все-таки, все-таки дошел до дна, с помощью
длинной тонкой нити, чрез все водовороты, вступил
в связь с тем царством, куда не может более
проникнуть ни один луч этого ненавистного
солнца, находящего блаженство в том, чтобы дети
его погибали от жажды. Сегодня произошло внешнее,
бессодержательное происшествие, но человек,
умеющий видеть и понимать, узнает по неясной тени
на стене, кто встал пред лампой", — он зловеще
усмехнулся, взглянув на меня: "Я хочу вам
кратко сказать про внутреннее значение этого
внешнего происшествия; я достиг того, чего искал
— теперь я защищен от ядовитых укусов змей, веры
и надежды, могущих жить лишь при свете; я познал
это по толчку, ощущенному в сердце, когда сегодня
осуществил мою волю и коснулся лотом озерного
дна. Бессодержательное, внешнее происшествие
явило свой тайный лик!"
"Разве вы пережили так много тяжелого в
жизни — в то время — я хочу сказать в то время,
когда были священником?" — спросил Финк, —
"...Что теперь ваша душа изранена?" —
прибавил он про себя тихим голосом.
Радшпиллер ничего не ответил,
по-видимому, созерцая развертывающуюся перед ним
картину; затем он снова сел к столу, начал
неподвижно глядеть в окно на лунный свет и начал
рассказывать, словно лунатик, почти не переводя
дыхания: "Я никогда не был священником, но уже в
юности темное, могучее влечение отвлекло меня от
этого мира. Целыми часами я ощущал, как лик
природы на моих глазах превращался в
ухмыляющуюся дьявольскую рожу — горы, леса, воды
и неба, даже мое собственное тело казались мне
стенами неумолимо грозной тюрьмы. Вероятно ни
один ребенок не испытал того, что ощущал я, когда
тень проходившего мимо облака, затемнявшего
солнце, падала на луч—уже тогда мною овладевал
парализующий страх и мне казалось, что какая-то
рука внезапно сорвала повязку с моих глаз — я
глубоко заглядывал в таинственный мир,
наполненный предсмертными муками крошечных
живых существ, которые, скрываясь в тряпках и
корнях, терзали друг друга в порыве немой
ненависти.
Быть может, из-за тяжкой
наследственности — отец мой умер, страдая
религиозным помешательством — земля стала
казаться мне вскоре обагренным кровью
разбойничьим притоном.
Вся жизнь моя постепенно превратилась
в постоянную пытку духовной жажды. Я не мог более
спать, не мог думать; днем и ночью, без остановок,
губы мои, кривясь и дрожа, механически повторяли
молитвенную фразу: "Избавь нас от лукавого",
пока наконец, я не терял сознания от охватившей
меня слабости.
В моих родных долинах существует
религиозная секта, называемая "Голубыми
братьями", приверженцы которой, чувствуя
приближение кончины, погребают друг друга
заживо. Еще до сих пор цел их монастырь — над
входом высеченный из камня герб: ядовитое
растение с пятью голубыми лепестками, из которых
верхний походит на монастырский капюшон — Aconitum
napellus — голубой лютик.
Я вступил в этот орден молодым
человеком и покинул его почти стариком.
За монастырскими стенами расположен
сад — там есть гряда, на которой летом цветут
названные мною ядовитые растения, а монахи
поливают их кровью из ран, полученных при
бичевании. Каждый, вступая в орден, сажает такой
цветок, который, словно при крещении, получает
свое собственное христианское имя.
"Мой цветок носил имя Иеронима и
питался моей кровью в то время, как я сам изнывал
в долголетнем напрасном томлении по чуду, ожидая,
что "Незримый Садовник" оросит корни моей
жизни хотя бы одной каплей воды.
Символический смысл этого странного
обряда крещения кровью заключается в том, что
человек магическим образом должен посадить свою
душу в райском саду и способствовать ее росту,
поливая кровью желаний.
На могильном холме основателя этой
аскетической секты, легендарного кардинала
Напеллуса — как говорит легенда — в течение
одной лунной ночи вырос голубой лютик вышиной в
человеческий рост — весь покрытый цветами, а
когда раскрыли гроб, то там тела не оказалось.
Говорят, что святой превратился в растение, и от
него, впервые появившегося на земле, произошли
все остальные.
Когда осенью цветы увядали, мы
собирали и ели их ядовитые семена, походившие на
маленькие человеческие сердца — согласно
тайному преданию "голубых братьев" они
представляют собою "горчичное зерно" веры,
про которое сказано, что владеющий им может
переставлять горы.
Подобно тому, как их страшный яд
изменяет сердце и повергает человека в состояние
между жизнью и смертью, так струя веры должна
была преобразить нашу кровь — стать чудотворной
силой в промежутках между грызущей смертною
тоской и экстатическим восторгом.
Но я проник лотом моего познания еще
далее, еще глубже в эти удивительные притчи, я
сделал еще один шаг и стал лицом к лицу с
вопросом: Что станется с моей кровью, когда она,
наконец, будет напоена ядом голубых цветов? И
тогда ожили окружавшие меня вещи, даже
придорожные камни кричали мне тысячами голосов:
снова и снова, с приходом весны, ты будешь
поливать ее, дабы возрастало вновь ядовитое
растение, окрещенное твоим собственным именем.
В тот час я сорвал маску с питаемого
мною вампира, и мною овладела непримиримая
ненависть. Я вышел в сад и втоптал в землю
растение, укравшее у меня имя, питавшееся моею
кровью, так, что не было видно ни одного листка.
С тех пор мой путь был словно усеян
чудесными происшествиями.
Еще в ту же самую ночь передо мною
явилось видение: кардинал Напеллус, державший в
руке, словно зажженную свечу, голубой лютик с
пятилепестковыми цветами. Он походил лицом на
труп —лишь в глазах сверкала неразрушимая жизнь.
Мне казалось, что я вижу свое
собственное лицо — так велико было сходство; и с
невольным страхом я ощупал его, словно человек с
оторванною взрывом рукой, ощупывающий свою рану.
Затем я прокрался в трапезную и, в
порыве дикой ненависти, взломал раку, в которой
хранились останки святого, желая уничтожить их.
Но там я нашел только глобус, который
стоит вон здесь в нише".
Радшпиллер встал, достал глобус,
поставил его перед нами на стол и продолжил свой
рассказ:
Я взял его с собою при моем бегстве из
монастыря, желая затем разбить его и тем самым
уничтожить единственную вещь, оставшуюся после
основателя этой секты.
Но затем я рассудил, что выкажу больше
презрения, если продам эту реликвию и подарю
вырученные деньги гулящей девке. Так я и сделал
при первой же возможности.
С тех пор прошло много лет, но я не
терял ни единой минуты, все время разыскивая
невидимые корни травы, из-за которой страдает
человечество, стараясь вырвать их из моего
сердца. Я сказал уже прежде, что с начала моего
просветления на моем пути совершалось одно
"чудо" за другим, но я остался тверд: никакой
блуждающий огонек не мог более заманить меня в
болото.
Когда я начал собирать старинные вещи
— все, что вы видите в этой комнате, относится к
тому времени — то мне попались также имевшие
отношение к таинственным обрядам гностического
происхождения и эпохе кализаров; даже кольцо с
сапфиром вот на этом пальце — к моему удивлению,
украшенное в качестве герба, голубым лютиком —
эмблемою голубых монахов — оно попало мне
случайно в руки, когда я рылся в коробе
разносчика: я, однако, от этого не был взволнован
ни на одно мгновенье. А когда, однажды, один из
моих друзей прислал мне на дом в качестве подарка
этот глобус — тот самый, который я похитил из
монастыря и продал, реликвию кардинала Напеллуса
— то я громко рассмеялся, узнав его, над детскими
угрозами бестолковой судьбы.
Сюда, наверх ко мне, в ясный и чистый
горный воздух не может более проникнуть яд веры и
надежды, на этих высотах не может расцвести
голубой лютик. На мне, в новом смысле, оправдалось
изречение: "Кто хочет исследовать глубину, тот
должен взойти на вершину".
Вот почему я никогда не схожу вниз, в
долину. Я выздоровел; и если бы на меня обрушились
чудеса всех ангельских миров, то я бы отбросил их
от себя как презренный сор. Пусть лютик остается
ядовитым лекарством для болеющих сердец и слабых
в долинах — я буду жить здесь наверху и умру
лицом к лицу с алмазно крепким закалом
неизменных, необходимых велений природы, которые
не в силах побороть никакие дьявольские чары. Я
буду измерять моим лотом глубину, без цели, без
желаний, радуясь словно дитя, довольствующееся
игрою и еще не зараженное ложью о том, что жизнь
будто бы имеет более глубокий смысл — буду
измерять и измерять — а когда я добираюсь до дна,
то в моей душе раздается торжествующий клич:
везде я касаюсь земли — все той же земли — гордой
земли, которая хладно отбрасывает в мировое
пространство лицемерный свет солнца, земли,
которая остается верна себе самой внутри и
снаружи, как этот глобус, последнее жалкое
наследие великого кардинала Напеллуса, остается
глупым деревянным шаром извне и внутри.
И каждый раз пасть озера вещает мне: на
земной коре вырастают, взлелеянные солнцем,
отвратительные яды, но ее глубь — пропасти и
бездны — свободны от них и глубина чиста".
На лице Радшпиллера появились от
возбуждения лихорадочно яркие пятна и его
красочная речь стала прерываться; страшная
ненависть прорвалась наружу. "Если бы я мог
выразить пожелание", — он сжал кулаки, — "то
сказал бы, что хочу измерить лотом землю до ее
центра, чтобы иметь возможность воскликнуть:
"Смотри, смотри — везде земля — земля и ничего
больше!"
Мы изумленно поглядели друг на друга,
так как он внезапно замолчал и затем подошел к
окну.
Ботаник Ешквид вынул лупу, нагнулся
над глобусом и громко сказал, желая рассеять
тягостное впечатление, произведенное на нас
последними остовами Радшпиллера: "Эта
реликвия — подделка; она относится к нашему
времени — пять частей света" — он указал на
Америку — "ведь на глобусе они обозначены
полностью".
Хотя эта фраза носила такой
отрезвляющий и повседневный характер, но она все
же не могла рассеять подавленного настроения,
начавшего овладевать нами без всякой разумной
причины и превращавшегося постепенно в чувство
гнетущего страха.
Внезапно комнату наполнил сладкий,
одуряющий запах крушины или волчьих ягод.
"Это принесло ветром из
парка",—хотел я сказать, но Ешквид успел
предупредить мою судорожную попытку сбросить
давившую нас тяжесть. Он ткнул иглою в глобус и
пробормотал нечто вроде того, что весьма странно
видеть обозначенное на карте наше ничтожное само
по себе озеро — тут голос Радшпиллера снова
зазвучал у окна резким, насмешливым тоном:
"Почему же теперь меня более не преследует —
как было раньше — во сне и наяву — образ его
высокопреосвященства, великого кардинала
Напеллуса? В назарейском кодексе — книге
гностических голубых монахов, написанной за
двести лет до Христа — ведь стоит сведущее
пророчество, обращенное к неофитам: "Кто будет
поливать до конца мистическое растение своею
кровью, того оно доведет до врат вечной жизни; но
если само оно будет вырвано из земли, то
кощунствующий увидит его лицом к лицу в образе
смерти и дух его станет блуждать во тьме до
прихода новой весны!" Куда же они девались —
эти слова? Или они умерли? Я говорю вам —
обетование тысячелетий разбилось об меня. Почему
же он не приходит, тогда я мог ды плюнуть ему в
лицо — этот кардинал Нап..." — внезапный хрип
прервал последние слова Радшпиллера — он увидел
голубой цветок, положенный вечером ботаником на
подоконник, и пристально смотрел на него. Я хотел
вскочить. Поспешить ему на помощь.
Меня остановило восклицание Джованни
Брачческо.
Под иглою Ешкзида пожелтевшая
пергаментная кора, покрывавшая глобус,
отделилась, подобно тому, как падает кожа с
переспелого плода, и перед нами лежал большой
блестящий шар.
А внутри — это было чудесное
произведение искусства, — стояла, попавшая туда
неведомо каким способом, фигура кардинала в
мантии и шляпе — он держал в руке, словно
зажженную свечу, пучок синевато-стальных
пятилепестковых цветов.
Потрясенный ужасом, я едва мог
взглянуть на Радшпиллера. С побелевшими губами,
мертвенно бледным лицом, он стоял у стены —
прямо, неподвижно, подобно статуэтке в
стеклянном шаре — держал в руке ядовитый голубой
цветок и пристально смотрел на кардинала.
Лишь блеск его глаз показывал, что он
еще жив; мы же поняли, что дух его навеки
погрузился в ночь безумия.
На следующее утро все мы — Ешквид,
Финк, Джованни Брачческо и я разошлись в разные
стороны — безмолвно, почти не прощаясь —
последние, страшные часы этой ночи были слишком
красноречивы для каждого из нас и связали наши
языки. Я еще долго бесцельной одиноко бродил по
земле, но более не встретился ни с кем из них.
Однажды, спустя много лет, судьба
привела меня в ту местность: от замка остались
только одни стены, но среди развалин под жгучим,
ярким светом солнца росли в почти необозримом
количестве, целыми кустами в человеческий рост,
синеватостальные цветы голубого лютика.
OCR Birdy Написать нам Конференция |