В.Ф. Одоевский. Деревянный гость,
или сказка об очнувшейся кукле и господине
Кивакеле
И так бедная кукла лежала на земле,
обезображенная, всеми покинутая, презренная, без
мысли, без чувства, без страдания; она не понимала
своего положения и твердила про себя, что она
валяется по полу для изъявления глубочайшего
почтения и совершенной преданности... В это
время проходил прародитель славянского племени,
благородный мудрец, пасмурный, сердитый на вид,
но добрый — как всякий человек, обладающий
высшими знаниями.
Он был отправлен из древней славянской
отчизны — Индии к Северному полюсу по весьма
важному делу: ему надлежало вымерить и
математически определить, много ли в продолжении
последнего тысесячелетия выпарилось глупости из
скудельного человеческого сосуда и много ли
прилилось в него благодатного ума.
Задача важная, которую давно уже
решила моя почтенная бабушка, но которую
индийские мудрецы все еще стараются разрешить
посредством долгих наблюдений и самых
утонченных опытов и исчислений; не на что им
время терять!
Как бы то ни было, индийский мудрец
остановился над бедною куклою, горькая слеза
скатилась с его седой ресницы, капнула на
красавицу, и красавица затрепетала какою-то
мертвою жизнью, как обрывок нерва, до которого
дотронулся гальванический прутик.
Он поднял ее, овеял гармоническими
звуками Бетховена; свел на лице ее разноцветные
красноречивые краски, рассыпанные по созданиям
Рафаэля и Анжело; устремил на нее магический взор
свой, в котором, как в бесконечном своде,
отражались все вековые явления человеческой
мудрости; и прахом разнеслись нечестивые цепи
иноземного чародейства вместе с испарениями
старого чепчика; и новое сердце затрепетало в
красавице, высоко поднялась душистая грудь, и
снова свежий славянский румянец вспыхнул на
щеках ее; наконец мудрец произнес несколько
таинственных слов на древнем славянском языке,
который иностранцы называют санскритским;
благословил красавицу Поэзией Байрона,
Державина и Пушкина; вдохнул ей искусство
страдать и мыслить, и — продолжал путь свой.
И в красавице жизнь живет, мысль
пылает, чувство говорит; вся природа улыбается ей
радужными лучами; нет Китайских жемчужин в нити
ее существования, каждая блещет светом мечты,
любви и звуков..
И помнит красавица свое прежнее
ничтожество; с стыдом и горем помышляет о нем и
гордится своею новою прелестью, гордится своим
новым могуществом, гордится, что понимает свое
высокое назначение.
Но злодеи, которых чародейская сила
была поражена вдохновенною силой индийского
мудреца, не остались в бездействии. Они замыслили
новый способ для погубления славянской
красавицы.
Однажды красавица заснула; в
поэтических грезах ей являлись все
гармонические видения жизни: и причудливые
хороводы мелодий в безбрежной стране Эфира; и
живая кристаллизация человеческих мыслей, на
которых радужно играло солнце Поэзии, с каждой
минутою все более и более яснеющее; и пламенные,
умоляющие взоры юношей; и добродетель любви; и
мощная сила таинственного соединения душ.
То жизнь представлялась ей тихими
волнами океана, которые весело рассекала ладья,
при каждом шаге вспыхивая игривым сферическим
светом; то она видела себя об руку с прекрасным
юношей, которого, казалось, она давно уже знала;
где-то в незапамятное время, как будто еще до ее
рождения, они были вместе в каком-то таинственном
храме без сводов, без столпов, без всякого
наружного образа; вместе внимали какому-то
торжественному благословению; вместе преклоняли
колена пред невидимым алтарем Любви и Поэзии; их
голоса, взоры, чувства, мысли сливались в одно
существо; каждое жило жизнью другого, и, гордые
своей двойной гармонической силою, они смеялись
над пустыней могилы, ибо за нею не находили
пределов бытию любви человеческой...
Громкий хохот пробудил красавицу, —
она проснулась, — какое-то существо, носившее
человеческий образ, было пред нею; в мечтах еще
неулетевшего сновидения ей кажется, что это
прекрасный юноша, который являлся ее
воображению, протягивает руки — и отступает с
ужасом.
Пред нею находилося существо, которое
назвать человеком было бы преступлением; брюшные
полости поглощали весь состав его; раздавленная
голова качалась беспрестанно как бы в знак
согласия; толстый язык шевелился между отвисшими
губами, не произнося ни единого слова; деревянная
душа сквозилась в отверстия занимавшие место
глаз и на узком лбу его насмешливая рука написала
Кивакель.
Красавица долго не верила глазам
своим, не верила, чтобы до такой степени мог быть
унижен образ человеческий... Но она вспомнила о
своем прежнем состоянии, вспомнила все терзания,
ею понесенные; подумала, что через них перешло и
существо, пред нею находившееся; в ее сердце
родилось сожаления о бедном Кивакеле, и она
безропотно покорилась судьбе своей; гордая
искусством любви и страдания, которое передал ей
Мудрец Востока, она поклялась посвятить жизнь на
то, чтобы возвысить, возродить грубое униженное
существо, доставшееся на ее долю, и тем исполнить
высокое предназначение женщины в этом мире.
Сначала ее старания были тщетны: что
она ни делала, что ни говорила — Кивакель кивал
головой в знак согласия — только: ничто не
достигало до деревянной души его. После долгих
усилий красавице удалось как-то механически
скрепить его шаткую голову — но что же вышло? она
не кивала более, но осталась совсем неподвижною,
как и все тело.
Здесь началась новая, долгая работа:
красавице удалось и в другой раз придать
тяжелому туловищу Кивакеля какое-то
искусственное движение.
Достигши этого, красавица начала
размышлять, как бы пробудить какое-нибудь
чувство в своем товарище: она долго старалась
раздразнить в нем потребность наслаждения,
разлитую Природой по всем тварям; представляла
ему все возможные предметы, которые только могут
расшевелить воображение животного; но Кивакель,
уже гордый своими успехами, сам избрал себе
наслаждение: толстыми губами стиснул янтарный
мундштук, и облака табачного дыма сделались его
единственным, непрерывным, поэтическим
наслаждением.
Еще безуспешнее было старание
красавицы вдохнуть в своего товарища страсть к
какому-нибудь занятию; к чему-нибудь, об чем бы он
мог вымолвить слово; почему он мог бы узнать, что
существует нечто такое, что называется мыслить;
но гордый Кивакель сам выбрал для себя и занятие;
лошадь сделалась его наукою, искусством, поэзией
жизнью, любовью, добродетелью, преступлением,
верою; он по целым часам стоял, устремивши
благоговейный взор на это животное, ничего не
помня, ничего не чувствуя, и жадно впивал в себя
воздух его жилища.
Тем и кончилось образование Кивакеля,
каждое утро он вставал с утренним светом;
пересматривал восемьдесят чубуков, в стройном
порядке пред ним разложенных; вынимал табачный
картуз; с величайшим тщанием и сколь можно ровные
набивал все восемьдесят трубок: садился к окошку
и молча, ни о чем не думая, выкуривал все восемьдесят
одна за другою; сорок до и сорок после обеда.
Изредка его молчание прерывалось
восторженным, из глубины сердца восклицанием,
при виде проскакавшей мимо него лошади; или он
призывал своего конюшего, у которого после
глубокомысленного молчания, с важностью
спрашивал:
«Что лошади?»
-Да ничего.
«Стоят на стойле? не правда ли? —
продолжал Господин Кивакель.
- Стоят на стойле.
«Ну—то то же...»
Тем оканчивался разговор и снова
господин Кивакель принимался за трубку, курил,
курил, молчал и не думал.
Так протекли долгие годы, и каждый день
постоянно господин Кивакель выкуривал
восемьдесят трубок и каждый день спрашивал
конюшего о своей лошади.
Тщетно красавица призывала на помощь
всю силу воли, чувства, ума и воображения; тщетно
призывала на помощь молитву души — вдохновение;
тщетно старалась пленить деревянного гостя
всеми чарами искусства; тщетно устремляла на
него свой магнетический взор, чтобы им
пересказать ему то, чего не выговаривает язык
человека; тщетно терзалась она; тщетно рвалась;
ни ее слова, ни ее просьбы, ни отчаянье; ни та
горькая, язвительная насмешка которая может
вырваться лишь из души глубоко оскорбленной; ни
те слезы которые
выжимает сердце от долгого, беспрерывного,
томительного страдания — ничто даже не
проскользило по душе господина Кивакеля!
Напротив, обжившись хозяином в доме, он
стал смотреть на красавицу как на рабу свою;
горячо сердился за ее упреки; не прощал ей ни
одной минуты самозабвения; ревниво следил каждый
невинный порыв ее сердца, каждую мысль ее, каждое
чувство; всякое слово, непохожее на слова, им
произносимые, он называл нарушением законов
Божеских и человеческих; и иногда — в свободное
от своих занятий время, между трубкою и лошадью —
он читал красавице увещевания, в которых
восхвалял свое смиренномудрие и осуждал то, что
он называл развращением ума ее...
Наконец мера исполнилась.
Мудрец Востока, научивший красавицу
искусству страдать, не передал ей искусства
переносить страдания; истерзанная, измученная
своей ежеминутной лихорадочной жизнью, она
чахла, чахла... и скоро бездыханный труп ее
Кивакель снова выкинул из окошка.
Проходящие осуждали ее больше
прежнего...
Эпилог
«... И все мне кажется, что я перед ящиком с
куклами; гляжу, как движутся предо мною человечки
и лошадки; часто спрашиваю себя, не обман ли это
оптический; играю с ними, или, лучше сказать, мною
играют, как куклою; иногда, забывшись, схвачу
соседа за деревянную руку и тут опомнюсь с
ужасом».
OCR: Birdy Написать нам Конференция |