I
Сдается мне, я был в то время странным
ребенком — отчасти от природы, а отчасти оттого,
что практически всю свою недолгую жизнь провел в
обществе людей гораздо старше меня.
А уж после событий, кои я собираюсь
сейчас изложить, на меня и вовсе легла некая
несмываемая отметина. Именно тогда я сделался (и
остаюсь и доныне) одним из тех людей — не
примечательных ни в каком ином отношении — что
раз и навсегда бесповоротно решили для себя
определенные вопросы.
Некие вещи, в которых большая часть
остального мира очень и очень сомневается, для
таких людей истинны и неоспоримы, и эта
определенность накладывает на своих адептов
что-то вроде печати, словно они слишком много
жили воображением, чтобы теперь с уверенностью
отличать факт от вымысла. Подобная
«чудаковатость» отделяет их от всех прочих. И
если теперь, дожив до пятидесяти лет, я почти не
имею друзей и совсем одинок, то это лишь потому,
коли вам будет угодно, что сорок лет тому назад
мой дядя Роберт умер весьма необычной смертью, а
я видел, как это произошло.
До сих пор я никогда и никому не
рассказывал об удивительных происшествиях,
приключившихся в Файлдик-Холле рождественским
вечером 1890 года. И по сей день найдутся один-два
старика, живо помнящих все подробности того
вечера, да что там — легенда о гибели дяди
Роберта передалась даже младшему поколению. Но
никто из ныне живущих, в отличие от меня, не был
непосредственным свидетелем сих загадочных
событий, и мне кажется, что настал час изложить их
на бумаге.
Я запишу все без прикрас и
комментариев — ничего не смягчу, ничего не утаю.
Смею надеяться, меня никоим образом не назовешь
мстительным, однакож короткая встреча с дядей
Робертом и обстоятельства его смерти придали
моей жизни столь неожиданный оборот, что забыть
его, несмотря даже на мой тогдашний малый
возраст, было бы куда как непросто.
Что же до так называемого
сверхъестественного элемента моего
повествования, каждый волен судить о нем сам. Мы
склонны что-либо высмеивать или безоговорочно
принимать на веру в зависимости от нашей природы.
Если мы сложены из приземленного, прочного и
солидного материала, вероятнее всего, никакие
доказательства, пусть даже самые определенные,
пусть даже полученные из первых рук, нас не
убедят. Если же наш ежедневный удел — сны и
мечтания, то сном больше, сном меньше — наше
ощущение реальности врядли испытает серьезное
потрясение.
Однако, к моей истории.
Когда мне исполнилось восемь, мои
родители уехали в Индию и оставались там, пока я
не достиг тринадцати. За эти годы я видел их лишь
два раза, когда они посещали Англию. Я был
единственным ребенком, отец с матерью горячо
любили меня, но, тем не менее, еще больше — друг
друга. Они вообще были невероятно
сентиментальной и старомодной парой. Отец служил
в одной из индийских торговых компаний и писал
стихи. Он даже опубликовал за свой счет настоящее
эпическое произведение «Тантал. Поэма в четырех
песнях».
Такая склонность к поэзии, плюс тот
факт, что моя мать до свадьбы считалась чуть ли не
безнадежно больной, навела моих родителей на
мысли о близком их сходстве с четой Браунингов, и
у отца даже имелось для мамы особое
уменьшительное прозвище, удивительно похожее на
знаменитое и отвратительное «Ба».
Я рос хрупким ребенком. В нежном
возрасте восьми лет меня отправили в Частную
Академию мистера Фергюсона, а каникулы я
проводил нежеланным гостем то у одних, то у
других родственников.
«Нежеланным» — оттого, что я, как
представляется мне теперь, был довольно
непростым ребенком, которого трудно понять. Из
родни у меня имелась престарелая бабушка в
Фолкстоне, две незамужние тетушки, делившие
маленький домик в Кенсингтоне, тетя, дядя и
выводок двоюродных братцев и сестриц в Челтнеме
и два холостых дядюшки в Камберленде. Все эти
родственники, кроме двух дядюшек, уже успели
поочередно внести должный вклад в заботу обо мне,
и ни к кому из них я не питал особой
привязанности.
В те дни детьми не занимались так, как
сейчас. Я был худеньким бледным очкариком, до
боли мечтающим о любви, но не знающим, как ее
добиться; сдержанным внешне, но в душе
эмоциональным и чувствительным. Из-за плохого
зрения в играх не блистал, зато читал гораздо
больше, нежели то было для меня полезно, и весь
день и добрую часть ночи напролет рассказывал
сам себе всевозможные истории.
Похоже, все мои родичи один за другим
устали от меня и наконец было решено, что пора
поучаствовать и камберлендским дядюшкам,
братьям моего отца — старшим представителям
большой семьи, в которой он был самым младшим.
Дяде Роберту, насколько я понял, было уже под
семьдесят, а дяде Констансу лет на пять меньше.
Помнится, имя «Констанс» с самого начала
показалось мне смешным именем для мужчины.
Дядя Роберт владел Файлдик-Холлом,
сельской усадьбой, расположенной между озером
Уостуотер и маленьким городишкой Сискейл на
побережье. А дядя Констанс уже много лет жил с
дядей Робертом. И вот, после должного количества
внутрисемейной переписки, было постановлено, что
я проведу Рождество того самого 1890 года в
Файлдик-Холле.
К тому времени мне как раз исполнилось
одиннадцать и я, надо думать, являл собой зрелище
довольно смешное, если не жалкое — тощенький,
нервный, застенчивый, большелобый и в огромных
очках. Любой новый поворот судьбы всегда вызывал
у меня смешанное чувство страха и восторга. А
вдруг, на этот раз все-таки произойдет чудо — я
обрету друга или удачу, а не то каким-либо
непредсказуемым способом покрою себя славой и
наконец стану тем, кем давно мечтал стать —
героем?
Я обрадовался, что проведу Рождество в
новом месте, а не там, где уже был, особенно же —
не в Челтнеме. Безжалостные кузены и кузины вечно
дразнили и обижали меня, а впридачу шумели с утра
до вечера, тогда как мне больше всего на свете
хотелось, чтобы меня оставили в покое и позволили
спокойно почитать. К тому же, насколько я слышал,
в Файлдике была изумительная библиотека.
Тетя посадила меня в поезд. Дядя перед
отъездом подарил мне один из самых
кровопролитных романов Гаррисона Айнсворта,
«Ланкаширские ведьмы», и пять шоколадных
батончиков, так что путешествие мое было столь
безоблачно счастливо, как бывает лишь в детстве.
Я мог читать в свое удовольствие — большего от
жизни я тогда и не просил.
Тем не менее, когда поезд, пыхтя,
покатил на север, новые края начали невольно
привлекать мое внимание. До тех пор я никогда еще
не видел севера Англии и не готов был к
нахлынувшему на меня внезапному ощущению
безбрежного пространства и свободы.
Голые, беспорядочно расбросанные
холмы, свежесть ветра, на чьих крылах птицы,
казалось, парили с особенной радостью, каменные
изгороди, серыми лентами бегущие вокруг озер и
болот, и, надо всем этим великолепием —
бескрайнее небо, по глади которого плыли,
спешили, клубились и простирались облака,
подобных коим мне еще не приходилось видеть...
Прильнув к окну купе, я забыл обо всем.
Шли часы, спустилась тьма, проводник зашагал по
вагону, объявляя остановку «Сискейл», — а я все
еще сидел, вглядываясь наружу, словно в каком-то
романтическом сне. И можно сказать, что в тот миг,
когда я шагнул на маленькую узкую платформу и
меня приветствовал порыв соленого морского
ветра, мое первое настоящее знакомство с
Северным Графством наконец свершилось. Сейчас я
пишу эти строки, находясь в другой части того же
самого камберлендского графства, и за моим окном
на фоне неба вырисовывается могучая обнаженная
цепь гребней и обрывов, а снизу раскинулось
Озеро, осколок серебрянного зеркала у подножия
Скайддоу.
Вполне может статься, истоки моего
неколебимого ощущения, что этот край окутан
завесой глубокой тайны, кроются именно в той
самой необыкновенной истории, которую я
собираюсь вам сейчас поведать. Однако, опять-таки,
очень может быть, что и нет, ибо мне чудится, будто
тот первый вечерний приезд в Сискейл раз и
навсегда покорил мою душу, так что с тех пор
никакие красоты мира — от алых вод Кашмира до
грубого величия нашего родного корнуоллского
побережья — не могут соперничать в моих глазах с
порывистыми торфяными ветрами и крепким, упругим
дерном камберлендских холмов.
Знакомство с этими краями
продолжилось волшебной поездкой в тележке на
пони в Файлдик. Было смертельно холодно, но я
словно бы не замечал мороза. Все кругом казалось
мне дивным и колдовским.
С самого начала я видел чернеющий на
фоне стылых облаков зимней ночи огромный пологий
горб Блэк Комба и слышал плеск волн о берег и
сухой шелест голых ветвей живых изгородей.
В тот же вечер я обзавелся и первым
настоящим другом на всю жизнь, ибо тележкой
правил не кто иной, как Боб Армстронг. С тех пор он
частенько говаривал мне (ибо, хотя человек он
медлительный и немногословный, но любит
повторять вещи, которые кажутся ему стоящими
внимания), что в тот вечер на платформе в Сискейл
я поразил его своим «жалостным и потерянным
видом». Несомненно, вид у меня и впрямь был
измученный и озябший. Но как бы там ни было, а мне
с этим здорово повезло, потому что я в тот же миг
завоевал сердце Армстронга, а он, однажды отдав
кому-либо свою любовь, никогда и ни за что не
возьмет ее назад.
Он же, со своей стороны, тем вечером
показался мне настоящим великаном. Ни у кого в
мире не нашлось бы второй такой широченной груди
и размашистых пяеч, как у него, — он, правда,
считал это сущим наказанием, потому что рубашки
ему приходилось шить на заказ, ни одна готовая на
него не налезала.
Из-за холода я тесно прижимался к нему.
Боб был теплый, как печка, и я слышал, как мерно
бьется сердце под его грубой курткой —
точь-в-точь, часы. В тот вечер оно билось любовью
ко мне и, рад сказать, бьется любовью ко мне и
доныне.
Правду говоря, события развернулись
так, что мне и впрямь очень понадобился друг.
Когда я уже совсем засыпал, а все мое маленькое
тельце закоченело, меня вдруг сняли с тележки и
ввели в какое-то помещение, спросонок
показавшееся мне огромным залом. Там пахло
соломой, а со стен таращились чучельные головы
убитых зверей.
Я до того устал, что мои два дядюшки,
когда я наконец встретился с ними в просторной
бильярдной комнате, где в каменном камине
демонически ревело жаркое пламя, начали двоиться
и расплываться у меня в глазах.
Однако, что там ни говори, ну и
диковинную же пару являли они собой! Дядя Роберт
оказался маленьким человечком с седыми
всклокоченными волосами и маленькими острыми
глазками, над которыми нависали самые густые и
кустистые брови, какие когда-либо видел мир. Одет
он был (я помню это так отчетливо, словно дело
происходило не далее, как вчера) в ветхую
деревенскую одежду выцветшего зеленого цвета, а
на пальце носил кольцо с огромным красным камнем.
Вторым, на что я сразу же обратил
внимание, едва он нагнулся поцеловать меня (а я
терпеть не мог всяческие поцелуи) был слабый
запах, мгновенно связавшийся в моем мозгу с
зернышками тмина из тминного кекса. Еще я
заметил, какие у дяди Роберта желтые-прежелтые
зубы.
Дядю Констанса же я полюбил с первого
взгляда, таким он был толстым, круглым, радушным и
опрятным. Да что там, дядя Констанс был настоящим
денди! В верхней петличке он носил цветок, а
белоснежная рубашка казалась еще белее по
контрасту с одеждой его брата.
Впрочем, я заметил при этой первой
встрече и кое-что странное — прежде, чем
заговорить со мной и покровительственно
положить мне на плечо пухлую руку, он бросил
быстрый взгляд на брата, словно испрашивая его
позволения. Вас может удивить, что мальчик моего
возраста сумел заметить все эти тонкости, но,
уверяю вас, в ту пору я замечал решительно все.
Увы! годы и лень притупили мою наблюдательность.
II
В ту ночь мне приснился ужасный сон. Я
проснулся с криком, и Боб Армстронг прибежал
успокаивать меня.
Отведенная мне спальня, как и все
комнаты в этом доме, была большой и практически
голой. Обширное пространство пола серой пустыней
тянулось от кровати до каменного камина, такого
же, как в бильярдной. Как я впоследствии выяснил,
по соседству располагались помещения слуг —
сперва спальня Армстронга, а дальше комната
миссис Спендер, экономки.
В то время Армстронг был холостяком, да
и по сей день не женился. Он обыкновенно твердил
мне, что на своем веку всегда любил столько
женщин зараз, что никак не мог собраться с
мыслями, чтобы выбрать какую-нибудь одну. А
теперь он слишком долго пробыл моим личным
телохранителем, слишком приспособился к моему
образу жизни и слишком обленился, чтобы менять
свое семейное положение. Не говоря уж о том, что
ему недавно стукнуло семьдесят.
Ну так вот, что я увидел во сне. Хозяева
затопили ддя меня камин (и не зря — комната
промерзла насквозь), и мне приснилось, будто,
проснувшись, я увидел, как пламя затрепетало и
вспыхнуло в последний раз перед тем, как
угаснуть. И в этом ярком проблеске я вдруг
осознал, что в комнате что-то движется. Что-то
шелестело и шуршало в углу, но видно еще ничего не
было.
С бешено бьющимся сердцем я привскочил
на постели и тут, к полному своему ужасу, различия
скорчившуюся у дальней стены какую-то
отвратительнейшую желтую дворнягу, страшнее и
безобразнее которой невозможно себе вообразить.
Мне трудно, мне всегда было трудно
точно описать, всю кошмарность этой желтой
собаки. Частично эта жуть заключалась в гнусном
цвете, частично — в тощем и костлявом туловище,
но больше всего — в отвратительной морде:
плоской, с острыми крошечными глазками и
зазубреными пожелтелыми зубами.
У меня на глазах собака ощерила пасть и
медленными, неописуемо мерзкими движениями
начала подкрадываться к постели. Сперва я
оцепенел от ужаса, но потом, видя, как она все
приближается, не отрывая от меня своих маленьких
глазок и скалясь, завопил и вопил без остановки.
Следующее, что я был в состоянии
осознать — это что Армстронг сидит у меня на
кровати, обхватив сильными руками мое трепещущее
тело. А я только и мог снова и снова повторять:
«Пес! Пес! Пес!»
Боб, добрая душа, утешал меня, точно
родная мать.
- Ну смотри, тут нет никакого пса! Тут никого
нет! Только я!
Но я продолжал дрожать, так что Бобу
пришлось лечь вместе со мной, крепко прижимая
меня к груди, и в его надежных объятиях я наконец
заснул крепким сном.
III
Наутро я пробудился навстречу свежему
ветру, сияющему солнцу и хризантемам —
оранжевым, пурпурным и темно-песочным — что
покачивались на фоне серой каменной стены за
лужайками. Дурной сон начисто выветрился у меня
из головы. Я знал лишь, что люблю Боба Армстронга
больше всех на свете.
В тот день все были очень добры ко мне.
Я же пребывал в таком страстном восхищении этим
новым краем, что сперва не мог думать больше ни о
чем. Боб Армстронг, от льняной макушки до тяжелых,
подбитых гвоздями башмаков, являл собой образец
истого камберлендца, и его пояснения,
односложные и, по его обыкновению, ворчливые,
расцветили для меня эти земли.
Все здесь было проникнуто духом
романтики — контрабандисты, шныряющие
взад-вперед в окресностях Дригга и Сискейла,
древний крест во дворе Gosforth церкви, Равенгласс со
всеми его чайками — некогда великий порт.
Манкастерский замок и Браутон, и
черный Уостуотер с угрюмыми Осыпями, Блэк Комб,
на чьей широкой спине всегда плясали тени — даже
открытая всем ветрам крошечная станция в
Сискейле, на лотках которой я покупал газетку под
названием «Уикли Телеграф», где неделя за
неделей публиковались отрывки самой
душераздирающей и захватывающей повести в мире.
Сплошная романтика — и бредущие по
песчаным дорогам коровы, и море, гремящее на
Дриггском пляже, и Гейбл и Скафелл, чьи вершины
тонут в облаках, и протяжные голоса
камберлендских фермеров, скликающих скот, и
звонкие переливы маленького колокола
госфортской церкви. Романтика и красота везде,
повсюду.
Впрочем, довольно скоро, когда я
немного попривык к этим краям, вниманием моим все
больше стали завладевать и мою неуемную
любознательность стали все больше стимулировать
окружающие меня люди, особенно же — два моих
дяди. Собственно говоря, оба они оказались не без
странностей.
Сам по себе Файлдик-холл не был
странным, только до ужаса безобразным. Построен
он был, как мне думается, году этак в 1830 и
представлял собой белое прямоугольное здание,
чем-то напоминающее приземистую, довольно
тщеславную женщину с очень некрасивым лицом.
Комнаты там были большие, коридоров — несметное
множество, и все побелено противной известкой. На
этой белесой известке темнели фотографии —
старые, пожелтевшие от времени и выцветшие,
неумело раскрашенные акварелью. Вся обстановка в
доме была под стать — столь же простой, крепкой и
безобразной.
Впрочем, и здесь нашлась одна
романтическая черта — небольшая Серая Башня, где
жил дядя Роберт. Башня эта располагалась в
дальнем конце сада и выходила на поля,
простирающиеся к Скафелл за Уостуотер. Она была
построена много сотен лет тому назад для защиты
от набегов шотландцев. Дядя Роберт уже давно
устроил там себе спальню с кабинетом, и башня
считалась его личным владением. Туда не
дозволялось входить никому, кроме его старого
слуги, Хакинга — сморщенного, скрюченного в три
погибели ворчливого старикашки, который ни с кем
не разговаривал и (как поговаривали на кухне)
никогда не спал. Он ухаживал за дядей Робертом,
убирал у него в комнатах и, предполагалось,
следил также за чистотой его одежды.
Поскольку я был мальчиком крайне
любопытным и склонным к романтике, то не прошло и
нескольких дней, как эта башня начала
притягивать меня меня примерно с той же силой,
как запертая комната — жену Синей Бороды. Однако
Боб заверил меня, что, сколько ни бейся, мне все
равно туда не попасть.
И тогда я сделал еще одно открытие —
что Боб Армстронг ненавидит и боится моего дядю
Роберта, но в то же время и безумно гордится им.
Гордился он им как главой рода и еще потому, что
дядя был, по словам Боба, «умнейшим стариканом на
всем белом свете».
- Может статься, он там вообще ничего такого и
не делает, — сказал Боб, — но если ты будешь за
ним следить, ему это уж точно не понравится.
Разумеется, эти слова лишь усилили мое
страстное желание увидеть Башню изнутри, хотя
нельзя сказать, чтобы мне очень уж нравился сам
дядя Роберт.
С другой стороны, не то, чтобы я с самых
первых дней невзлюбил его. Когда мы встречались,
он был неизменно добр со мной, а за едой, пока я
сидел в большой, голой и тоже выбеленной столовой
за длинным столом между двумя моими дядями, он
всегда особенно заботился о том, чтобы я побольше
ел.
Но мне дядя Роберт все равно не
нравился — возможно, из-за своей
нечистоплотности. Дети очень чувствительны к
подобным вещам. Наверное, меня отпугивал
витавший вокруг него затхлый тминный запах.
И вот наконец настал день, когда он
пригласил меня в серую Башню и рассказал о
Тарнхельме.
Я играл у ручейка за розовым садом.
Бледные, косые лучи солнца струились на
хризантемы, серую каменную стену, длинные поля и
коричневато-песочные холмы.
Вдруг за спиной у меня, как всегда
бесшумно, возник дядя Роберт и, дернув меня за
ухо, осведомился, не хочется ли мне отправиться с
ним в Башню. Мне, само собой, хотелось, и даже
очень, но, в то же время, стало немного не по себе,
особенно — когда я заметил старое, точно побитое
молью, лицо Хакинга, поглядывавшего на нас сквозь
одну из узких бойниц, претендовавших на звание
окон.
Тем не менее, я вложил руку в горячую,
сухую ладонь дяди Роберта и мы вошли в Башню.
На самом деле, смотреть там оказалось
практически и не на что — все грязное, пыльное, и
везде — над дверьми, на ржавых кусках какого-то
железа непонятного назначения, на пустых
коробках в углу — толстенные слои паутины... Длинный
стол в кабинете дяди Роберта утопал под грудой
всевозможных вещей — книги с болтающимися
корешками, липкие зеленые бутылки, зеркало, весы,
глобус, клетка с мышами, статуэтка обнаженной
женщины, часовое стекло. И все тоже старое, в
пятнах и пыли.
Однако дядя Роберт усадил меня рядом с
собой и рассказал мне множество интересных
историй. Среди прочих — историю о Тарнхельме.
Тарнхельм — эта такая штука, которую
одеваешь на голову, и ее волшебство превращает
тебя в любое животное, каким только захочешь
стать.
Дядя Роберт рассказал мне легенду о
боге по имени Вотан, и о том, как он насмехался над
гномом, обладавшим Тарнхельмом, говоря что тот не
сумеет превратиться в мышь или какую-нибудь
другую мелкую зверюшку. И гном, в своей
уязвленной гордости, превратился в мышь, а бог
без труда поймал ее и таким образом украл
Тарнхельм.
На столе, среди прочего хлама, валялась
серая ермолка.
- Вот мой Тарнхельм, — со смехом сказал дядя
Роберт. — Хочешь посмотреть, как я его надену?
Но я вдруг испугался, чудовищно
испугался.
От вида дяди Роберта мне стало просто
физически дурно. Комната начала кружиться у меня
перед глазами. Белые мыши в клетке встревоженно
попискивали. В той комнате было ужасно душно — тут
любому стало бы плохо.
IV
Думается, именно с того момента —
когда дядя Роберт потянулся за своей серой
ермолкой — я больше не знал в Файлдик-холле ни
единой спокойной секунды. Это движение руки, такое
простое и вроде бы дружелюбное, казалось, открыло
мне глаза на множество различных вещей.
До Рождества тогда оставалось всего
десять дней. Мысли о грядущем Рождестве в те дни
— да и сейчас, говоря правду, тоже — повергали
меня в настоящее блаженство. В этой волшебной
легенде, доброй и искренней, сохранилось, вопреки
всему современному пессимизму, столько счастья и
доброжелательности! Даже теперь мне все еще
радостно дарить и получать подарки — тогда же
для меня все таило неописуемый восторг: взгляд на
коробку, бумага, бечевка — и восхитительный
сюрприз внутри.
Поэтому я жадно предвкушал Рождество.
Мне посулили поездку в Вайтхевен за подарками, а
потом в Госфорте для крестьян устраивалась елка
и танцы. Но после моего визита в башню дяди
Роберта все счастье ожидания вмиг померкло. По
мере того, как день ото дня мои наблюдения
пополнялись все новыми и новыми фактами, я начал
помышлять о побеге и, наверное, не будь Боба
Армстронга, и впрямь сбежал бы к тетушкам в
Кенсингтон.
Собственно говоря, именно поведение
Армстронга и побудило меня начать все эти
наблюдения, конец коих был столь ужасен. Ибо,
услышав, что дядя Роберт водил меня в свою Башню,
Боб пришел в страшный гнев. Я никогда еще не видел
его таким сердитым — огромное тело ходило
ходуном от напора чувств, и он так сжал меня в
объятиях, что я даже вскрикнул от боли.
Он потребовал, чтобы я пообещал ему,
что больше никогда не пойду туда. Что? Даже с
дядей Робертом? А с дядей Робертом — особенно. И
тут, оглядевшись по сторонам, чтобы убедиться,
что его никто не слышит, мой старший друг шепотом
принялся на все лады проклинать дядю Роберта. Я
донельзя удивился — ведь одним из
непреложнейших законов Боба была верность
хозяину. Как сейчас вижу нас двоих, стоящих на
мощеном полу конюшни в последнем слабеющем свете
белесых сумерек, пока лошади переступают с ноги
на ногу в своих стойлах, а на небе одна за другой
зажигаются крошечные яркие звездочки, мерцающие
среди торопливых облаков.
Я тут не останусь. — слышу я бормотание
Боба. — Нет уж, дудки. Не останусь! Привести
ребенка в...
С того момента я сделался объектом его
особенно тщательной и неусыпной опеки. Даже не
видя Боба, я все равно чувствовал на себе взгляд
его добрых глаз, и сознание того, что меня
необходимо охранять, лишь усиливало владевшие
мной беспокойство и смятение духа.
Следующее, что бросилось мне в глаза —
это что все слуги в доме были новые и никто не
прослужил здесь дольше месяца-двух. А потом, за
неделю до Рождества, ушла и экономка. Дядю
Констанса, похоже, это обстоятельство не на шутку
переполошило, тогда как дядя Роберт остался
абсолютно невозмутим.
Теперь я перехожу к дяде Констансу.
Столько лет спустя, кажется почти невероятным,
как ясно и отчетливо я помню его — дородность,
безупречную, сверкающую опрятность, его дендизм,
цветок в петличке, маленькие, до блеска
начищенные ботинки, тонкий, женоподобный голос.
Он, думается, был бы со мной добр, если бы посмел,
но что-то удерживало его. И вскоре я выяснил, что
именно - страх перед дядей Робертом.
Мне хватило и одного дня, чтобы
обнаружить, что он находится под сильнейшим
влиянием своего брата. Он не решался и слова
сказать, не поглядев предварительно, как дядя
Роберт к этому отнесется; не предлагал ни единого
плана, не заручившись поддержкой брата; и я в
жизни не видел, чтобы человек чего-либо так
боялся, как дядя Констанс боялся малейшего
выражения неудовольствия на лице дяди Роберта.
Потом до меня дошло и другое — самому
дяде Роберту ужасно нравилось играть на страхе
своего брата. Я еще недостаточно разобрался в их
жизни, чтобы понять, что этот страх служил
оружием, которым дядя Роберт пользовался без
зазрения совести — но что страх этот был силен и
всепроникающ, понял даже я, невзирая на молодость
и неопытность.
Словом, так обстояли дела за неделю до
Рождества. Погода стояла ненастная, бушевали
резкие, пронзительные ветра. Казалось, вся
природа пришла в неистовство. Лежа по ночам в
постели и слушая завывания ветра в камине, я
воображал порою, что в общем гуле различаю удары
волн о берег, вижу, как пенятся и ярятся черные
воды Уостуотер под Осыпями. И я подолгу лежал без
сна, мечтая оказаться в объятиях крепких рук Боба
Армстронга и прижаться к его теплой груди, но
считал себя слишком большим мальчиком, что-бы
просить о чем-либо подобном.
Помню, что страхи мои все возрастали с
каждой минутой. Кто может сказать, что давало им
силу и власть? Я подолгу оставался один, дядю
теперь я боялся до смерти, погода была ненастная,
бесчисленные просторные комнаты — пустые и
заброшенные, слуги — загадочны и нелюдимы, а
белесые стены переходов всегда поблескивали
неестественным светом, и хотя Армстронг
присматривал за мной, но ему с лихвой хватало и
других обязанностей, так что он не мог проводить
сомной все время.
День ото дня я сильнее и сильнее боялся
и не любил дядю Роберта. Казалось, все кругом
боялись и ненавидели его, однако сам он всегда
был со всеми добр, а говорил тихо и ласково. Но
вдруг, за несколько дней до Рождества, произошло
событие, превратившее мой привычный страх в
безудержную панику.
Я читал в библиотеке «Лесной роман»
миссис Радклифф — давно забытую старую книгу,
достойную воскрешения. Библиотека Файлдик-холла
и вправду оказалась чудесной, но обветшалой
комнатой с высокими, от пола до потока, рядами
книжных полок, маленькими подслеповатыми
окошками и изъеденным мышами старым выцветшим
ковром. На столе в дальнем углу горела лампа.
Другая стояла на полке рядом со мной.
Что-то — сам не знаю, что — заставило
меня оторвать взгляд от книги. И зрелище,
представшее моему взору, даже теперь заставляет
сердце мое на миг остановиться от одного лишь
воспоминания. У двери, не двигаясь и молча глядя
на меня, стояла желтая дворняга.
Не стану даже пытаться описать
овладевшие мной безумный страх и леденящий душу
ужас. Кажется, основная моя мысль состояла в том,
что жуткое видение первой ночи здесь было совсем
не сном. Сейчас ведь я не спал. Книга вывалилась у
меня из рук и со стуком упала на пол, лампа тускло
горела, слышалось постукивание плюща о ставень.
Нет, это был не сон, а явь.
Задрав длинную отвратительную лапу,
собака почесалась, а потом медленно и бесшумно
направилась ко мне через широкое пространство
ковра.
Я не мог кричать, не мог пошелохнуться.
Я ждал. Тварь оказалась еще гнуснее, чем мне
запомнилось — эта плоская морда, узкие глазки,
желтые клыки. Медленно, лишь однажды
остановившись, чтобы снова почесаться, она
приближалась, и вот оказалась почти совсем
вплотную к моему креслу.
Она на миг застыла, поглядела на меня и
оскалилась, но на сей раз — словно бы ухмыляясь, а
потом ушла прочь. И когда она исчезла, в воздухе
остался витать густой зловонный запах — запах
тминного семени.
V
Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне
кажется довольно-таки примечательным то, что я —
бледный, нервный ребенок, вздрагивающий при
каждом неожиданном звуке — прореагировал на это
происшествие столь неожиданным образом. Я ни
единой живой душе, даже Бобу Армстронгу, ни
словом не обмолвился об этой желтой дворняге. Я
затаил свой страх — душераздирающий, лишающий
рассудка страх — глубоко в груди. Мне хватило
сообразительности понять — теперь, с высоты
минувших лет, просто ума не приложу, как это сумел
уловить витавшее в воздухе неясное ощущение —
что я играю свою крошечную роль в развязке
чего-то в высшей степени необычного, что уже
много месяцев копилось и нависало над домом,
точно тучи над Гейблом.
Поймите, я с самого начала не предлагаю
вам никаких объяснений. Возможно — я и по сей
день не могу быть уверен — объяснять-то, в общем,
и нечего. Вероятно, дядя Роберт умер сам по себе —
впрочем, сейчас вы лично все услышите.
Однако, (в чем не может быть уже никаких
сомнений) после того, как я увидел в библиотеке
эту дворнягу, поведение дяди Роберта со мной
странно и разительно переменилось. Возможно, это
было простым совпадением. Знаю лишь, что чем
старше становишься, тем реже и реже называешь
что-либо простым совпадением.
Как бы там ни было, в тот же вечер за
ужином дядя Роберт выглядел на двадцать лет
старше. Скрючившись, съежившись на своем месте,
он не притрагивался к еде и сварливо огрызался на
всех, посмевших к нему обратиться. Особенно же он
дичился меня — избегал даже глядеть в мою
сторону. Это была мучительная трапеза, а после
нее, когда мы с дядей Констансом остались вдвоем
в старой гостиной с пожелтевшими обоями —
комнате, где двое часов тикали, словно соревнуясь
друг с другом — произошла неожиданнейшая вещь.
Мы с дядей Констансом играли в шашки. В вечерней
тиши слышалось лишь завывание ветра в камине,
шипение и потрескивание огня, да глупое тиканье
часов. Внезапно дядя Констанс опустил шашку,
которую собирался уже передвинуть, и заплакал.
Для ребенка всегда мучительно видеть,
что взрослый плачет, а меня и до сего дня вид
плачущего мужчины приводит в невыразимое
смущение. Мне больно было смотреть, как бедный
дядя Констанс сидит в полном отчаянии, опустив
голову на пухлые белые руки и содрогаясь всем
крупным телом. Я бросился к нему, и он обнял меня с
такой одержимостью, словно не хотел больше
никогда отпускать и, всхлипывая, принялся
бормотать какие-то бессвязные слова о том, что он
позаботится обо мне... будет меня охранять...
проследит, чтобы это чудовище...
Помню, что при этих словах я тоже начал
дрожать и спросил дядю, о каком чудовище он
говорит, но тот лишь продолжал бессвязно
всхлипывать и твердить что-то про ненависть,
трусость, и что если бы у него только хватило
духу...
Потом, немного опомнившись, он засыпал
меня вопросами. Где я бывал за эти дни? Ходил ли в
Башню? Видел ли там что-нибудь страшное? А если да,
то отчего не сообщил ему сразу же? Дядя Констанс
сказал еще, что если бы только знал, что дело
зайдет так далеко, то ни в коем случае не позволил
бы мне приехать, что лучше было бы мне уехать
нынче же вечером, и что если бы он не боялся... Тут
он снова затрясся и поглядел на дверь, и я тоже
задрожал. Он все крепче прижимал меня к себе. Нам
обоим послышался какой-то странный звук, и мы
вместе стали прислушиваться, подняв головы,
сердца наши сильно бились. Но это было лишь
тиканье часов, да ветер завывал так, словно хотел
снести дом.
Тем не менее вечером, придя в спальню,
Боб Армстронг обнаружил меня у себя в постели. Я
шепнул ему, что мне очень страшно, обхватил его
руками за шею и умолял не отсылать меня прочь. Он
согласился, и я проспал всю ночь под его надежной
защитой.
Как могу я дать вам истинное
представление о том страхе, что неотступно
преследовал меня? Ибо отныне я знал: и Армстронг,
и дядя Констанс считают, что опасность и в самом
деле существует, что все это — не плод моего
истерического воображения и не ночной кошмар. А
что делало ситуацию лишь тяжелее, так это то, что
дяди Роберта было больше не видно, не слышно. Он
заболел, он не выходил из своей башни, и за ним
ухаживал лишь старый высохший лакей. И таким
образом, будучи нигде, он был всюду. Я старался,
когда мог, держаться с Армстронгом, но какая-то
гордость мешала мне, точно пугливой девчонке,
неотрывно цепляться за его куртку.
На дом, казалось, легла мертвая тишина.
Никто не смеялся, не пел, не слышалось ни
собачьего лая, ни птичьего щебета. За два дня до
Рождества землю сковал жестокий мороз. Поля
застыли, само серое небо казалось каким-то
замерзшим, и под темными тучами чернели Скафелл и
Гейбл.
И вот настал рождественский вечер.
Помню, тем утром я пытался рисовать —
детская картинка одной из сцен романа миссис
Радклифф — когда двойные двери вдруг отворились
и на пороге показался дядя Роберт. Он стоял там,
согнутый, дрожащий, седые волосы беспорядочными
жалкими прядями спадали на воротник, густые
брови топорщились во все стороны. Одет он был в
старый зеленый костюм, а на пальце горело тяжелое
красное кольцо. Я, конечно, испугался, но в то же
время мне стало и жалко его. Он казался таким
старым, хрупким и маленьким в этом огромном
пустом доме...
- Дядя Роберт, — робко спросил я, вспрыгивая
на ноги, — вам уже лучше?
Он нагнулся еще ниже, так что едва не
встал на четвереньки, и вдруг поглядел на меня,
по-звериному оскалив желтые зубы. А потом двери
снова закрылись.
Наконец медленно подкрался серый
унылый вечер. Я отправился вместе с Армстронгом в
деревушку Госфорт по какому-то делу. Мы болтали о
том, о сем, только не о Файллик-холле. Я сказал, что
ужасно полюбил его и хочу остаться с ним всю
жизнь, а он ответил — кто знает, очень может быть,
так оно все и выйдет, сам не подозревая, что его
пророчество окажется верным. Как и все дети, я
обладал удивительной способностью забывать
атмосферу, которая в тот миг меня не окружала, и
вот беззаботно вышагивал бок о бок с Бобом по
тропинке средь замерзших полей и страхи мои
почти рассеялись.
Но не надолго. Когда я снова вошел в
длинную гостиную, было уже темно и, проходя мимо
прихожей, я слышал, как заунывно звонят колокола
госфортской церкви.
А секунду спустя из дома раздался
пронзительный крик ужаса:
- Что это? Кто здесь?
Это кричал дядя Констанс, стоя перед
желтыми занавесками на окнах и вглядываясь в
сумерки. Я подбежал к нему, и он привлек меня к
себе.
- Слушай! — прошептал он. — Что ты слышишь?
Двойные двери, через которые я вошел,
остались наполовину открыты. Сперва я не мог
различить ничего, кроме тиканья часов и
отдаленного громыхания телеги на промерзшей дороге.
Ветра не было.
Дядя сильнее стиснул мне плечо.
- Слушай! — повторил он. И тут я услышал. В
каменном переходе позади гостиной раздавался
топоток лап какого-то животного. Мы с дядей
Констансом переглянулись. И этими взглядами
признались друг другу, что у нас одна и та же
тайна. Мы знали, что сейчас увидим.
Да, секунду спустя она уже стояла на
пороге, в двойной двери, чуть скособочившись и глядя
на нас с какой-то болезненной и бешеной
ненавистью — ненавистью больного животного,
несчастного и безумного, но ненавидящего нас
больше, чем свои несчастья.
Она медленно направилась к нам, и моему
разыгравшемуся воображению почудилось, будто
вся комната наполнилась вонью тминного семени.
- Прочь! Уходи! — завопил дядя.
Как ни странно, но настал мой черед
выступать в роли защитника.
- Она не тронет вас! Она не тронет вас, дядя! —
вскрикнул я.
Но собака приближалась.
Несколько мгновений она простояла
рядом с маленьким круглым столиком, на котором
под стеклянным колпаком красовалась композиция
из восковых фруктов. Собака помедлила там,
опустив нос и принюхиваясь, а потом поглядела на
нас и снова двинулась вперед.
О Боже, даже теперь, много лет спустя,
когда я пишу все это, она словно бы тут, со мной —
этот плоский череп, уродливое тощее тело
отвратительного цвета, и этот гнусный запах.
Подойдя ближе, она опустила морду и оскалила
желтые клыки.
Я завизжал, зарываясь лицом в грудь
дяде, и увидел, что он тряущейся рукой сжимает
здоровенный старинный револьвер.
- Убирайся, Роберт... Уходи! — закричал он.
Собака все приближалась. Воздух
сотрясся от выстрела. Собака повернулась и
поползла к двери. Из горла ее хлестала кровь.
У двери она остановилась и обернулась
на нас, а потом скрылась соседней комнате.
Дядя Констанс отшвырнул револьвер. Он
рыдал и задыхался, и, точно безумный, все гладил
меня по голове, бормоча какие-то ласковые
ободрения.
Наконец, цепляясь друг за друга, мы
пошли куда вели нас эти пятна крови на полу — по
ковру, за дверь, дальше, в соседнюю комнату...
Там, привалившись к креслу, неловко
подвернув под себя ногу, лежал дядя Роберт с
дырой от пули в горле. На полу рядом с ним
валялась серая ермолка.
OCR: birdy Написать нам Обсуждение |