Памяти Геннадия Фадеева
Душа умершего человека уходит к Богу, а куда
уходит умерший человек? - в призрачные
асфоделевые луга за мертвыми реками? в ад,
трепещущий потусторонним огнем? Куда? И что такое
человек вообще, не тот, смертный, которого любят
женщины и которого можно прострелить пулей,
пусть он даже "сахарный, а зад у него
яблочный", так что дети в восторге облизывают у
него пальцы, но другой, бессмертный, бестелесный,
медленно, невидимо, за душой уходящий от своего
трупа? Кто он?
Кажется, на этот вопрос почти возможно ответить, хотя мне, испытывая, невольно подрубившему свою веру, живущему с этой безобразной раной внутри себя, трудно сделать это.
Подобно евангельскому рабу, приносящему заработанную монету на каждую данную, человек приносит вместе с душой нажитую жизнь на данную ему душу, которая, именно как монета подобна изначально данной ему монете, подобна изначально данной ему душе. Ты, я, он, любой живой, всякий умерший - есть та вторая, созданная тобой монета, возникающая как бы из ничего, которую ты и отдаешь наравне с душой призвавшему тебя Богу. Таким образом, по смерти человека мы оцениваем не прожитую жизнь его, но его личность - таинственно сформированную, спрессованную из его жизни.
Помню, после смерти одного из моих школьных
учителей, Г.А.К., меня посетило чувство
необыкновенной родственности ему, особой
сердечной близости, хотя за десять лет после
школы мы виделись от силы один - два раза.
На похоронах я вглядывался в его лицо с вопросом, который можно посмертно задавать только очень близкому человеку (страшусь, что скоро мне придется еще, и не один раз, это спрашивать):
Ну, что же ты не подождал, пока я приду?
Внутри меня шел, продолжался, лился как бы необыкновенно теплый душевный разговор с ним. Этот разговор, этот теплый монолог, прервал сон.
Г.А. сидел в зимнем пальто, среди снега, среди гуляющей, неуловимо знакомой мне молодежи на маленьком складном стульчике и, увидев меня, сказал мне, что не слишком ли я самонадеянно переоценил нашу родственность?
Со мной сделалась истерика.
Никогда во сне я не был в таком подлинном душевном отчаянии.
Обычно - сон дает иллюзию состояний и чувств, расточающихся при пробуждении. Но здесь - чувство, ощущение, отчаяние, стыд - были именно подлинными. Очевидно, подлинной была и встреча. И, очевидно, жизнь Г.А. на земле была подлинно завершена, действительно обессмерчена, если я с такой беззастенчивой восторженностью, напрошенный, приник к ней.
Но я хотел рассказать о другой жизни, другой встрече и другом человеке.
Его звали Геннадий Фадеев. Он умер двадцати семи лет. После него осталась одна пьеса, полдюжины рассказов, ребенок, жена, несколько друзей и два-три десятка стихотворений.
Я не то чтобы забыл его лицо, но оно как-то потеряло уловимость за прошедшие с его смерти несколько лет. Скажу только, что он был, кажется, рыжеволос, луннолик и отличался некоторой бледнокожестью.
Он не верил в Бога. Вернее, он был добрым человеком, который не верит в Бога в силу именно своей доброты. Даже Христос - казался ему в чем-то неестественно превышенным, вроде актера на котурнах. Когда между нами зашел случайный разговор о предательстве Иуды, он вспомнил о какой-то старушке, заманившей в вахтерскую будку какого-то случайного пьяницу, уложившей его спать, а после вызвавшей милицию.
- Зачем спрашивать, "почему Иуда"? А почему старушка? Что было в ее душе?
Мы прервали разговор.
Мне кажется, в глубине души он считал наш мир, действительно полный зла, - нелепым, случайным вывихом, царапиной мироздания. Чтобы Бог, медля исправить, вглядывался в него - казалось ему, очевидно, не только невозможным, но и глубоко кощунственным.
Болезнь, диабет, убивающая его медленно, как китайская пытка, исказила его душу, воспитав в ней тягу к незавершенности, недоговоренности. Однако эта болезненная любовь была только злой карикатурой, предсмертным неизбежным искажением понимания того, что земная воплощенность, расточившись, оборвавшись, превращается в невидимую, незнаемую, но чаемую и чувствуемую воплощенность небесную.
Когда я пожаловался на измучивший меня, неосуществленный, миражный роман, мою боль, страдание и поражение, он стал шутить, как бы проливая успокаивающее масло на рану:
- А может это и к лучшему?
Ведь шум похвал не закружит тебе голову. Среди всего внешнего восторга и славословия ты будешь жить с ясным пониманием своей слабости.
В этой речи, приблизительно воспроизведенной и более довоображенной, чем вспомненной, мне чудятся тень и нота пушкинского "Поэта": "Не дорожи... Останься... спокоен и угрюм."
Интересно, осознавал, понимал ли он ее?
Столкнувшись в одной из моих неудачных пьес с попыткой изображения сумасшедшей веры падшей, иссеченной, почерневшей, окровавленной, пронизанной пониманием гибели, в яви не узнавшей Христа души - он был смущен. Казалось, он даже не допускает возможности существования здесь и теперь подобного "средневекового" душевного мира:
- Нет, нет, чтобы сейчас - так...
Помня это испуганное недоумение, мне трудно писать об одной неосторожной, случайной, хотя и очень убежденно сказанной им фразе во время нашего долгого путешествия от Староневского, где на Мытнинской он получил аванс в вахтерской конторе, через Кузнецкий рынок, где мы пробовали сало и соленые огурцы, до квартиры философа-математика С. у Казанского собора, которого, незадолго перед тем, мы встретили на Литейном проспекте с зонтиком и футляром скрипки под мышкой.
Он сказал в ответ на мой восторженный и, очевидно, жестокий и неправый, по молодости лет, монолог о Боге: - Бог - это архипелаг ГУЛаг.
Возможно, это злое утверждение и стало подлинной причиной его скорой смерти.
Но не сказывается ли здесь усталость бесконечного изнуряющего недомогания? "Похули Бога и умри" - говорила жена Иова.
- Да, да, именно архипелаг ГУЛаг, - повторил он.
А вот и посмертная обещанная встреча. Один из его друзей, очень лживое и какое-то бездонное, дырявое существо, как будто поменявшее в себе душу и грех местами, рассказывал мне:
- Вообще-то мы договорились дать знать друг другу о существовании иного мира, когда умрем. И он это обещал. Потом, кажется, на второй день вечером после его смерти меня пробрал какой-то неприятный озноб. Когда я обернулся, он стоял в углу комнаты, не такой, каким он был, но сутулый, хмурый, припадающий на одну ногу, каким его сделала болезнь в последний месяц. Затем он рассеялся.
Мне бы не хотелось убеждаться в полной, всесторонней недостоверности этого сомнительного свидетельства, потому что я вижу в нем некоторую тень правды, призрак истины, выраженный, как мне кажется, именно в подлинности события, хотя дух рассказа, его опора, скрытое глубокое основание, испод, намек, подводящие к мысли о его посмертном существовании в аду, безусловно лживы.
Ведь он, чуждый веры за Божественную плату, был действительным, настоящим учеником Христа, пускай и не успел узнать этого.
(c) Ростислав Клубков Написать нам Форум |