Мы отправились на празднество вдвоем. И лишь один из нас вернулся назад. Летели мы ночным рейсом, но в самолете не спали. Мы и вообще-то спать не любили, что он, что я, а уж в самолете — и вовсе ни под каким видом. На заре мы пролетали над побережьем, и помню, я думал — красиво. Эти угловатые черные скалы, эти долгие серые полосы песка у зеленой северной воды, эти деревья, луга — немыслимо, неправдоподобно яркие... «Как ты? Ты все еще хочешь пройти через это?» «Со мной все замечательно». Из аэропорта мы ехали на такси, на старенькой колымаге со стариком водителем. На меня давила усталость, и вести светские беседы настроения не было. Ты молчал, ну а я, возможно, отвечал слишком резко, и в конце концов таксист оставил попытки завязать разговор, оставил нас в покое.
Мы съехали с вересковых холмов и сквозь туннель добрались до городских предместий (мы все еще именовали городок городом, хотя, по правде, это была скорее деревушка)... Кладбище, на котором — ни одной новой могильной плиты, обитель старых призраков. Первые, окраинные дома, запущенные настолько, что казались заброшенными. Маленькие старинные домики, сложенные из валунов, пустые вымершие улицы. Клочья предрассветного тумана на- мокрой зелени лужаек...
Чуть позже пошли и центральные здания, серые, гранитные, одно из них — побольше — гостиница. Мэр городка, как выяснилось, не сделал для нас заказа заранее (может, полагал, что мы все-таки не приедем, одумаемся в последний момент?), и отдельных номеров не оказалось. Празднество, конечно, считалось сугубо местным, но из окрестных селений на него съехалось достаточно людей, чтоб со свободными местами было напряжно.
Мы немного поспали, точнее, попытались поспать, внушая себе, что, лежа рядом, не касаемся друг друга потому лишь, что готовимся к треволнениям грядущего празднества.
Наконец на городских часах пробило шесть. И мы с облегчением поднялись, торопливо перекусили и присоединились к толпе, идущей по темнеющим улицам к школьному спортзалу. Вечер, хотя и туманный, промозглым не казался. Дети буквально подпрыгивали от нетерпения, прочие же горожане шли неспешно, переговариваясь меж собою и вежливо приветствуя нас – похоже, иные из них и вправду нас узнали, но никто ни о чем так и не спросил, явный знак того, что цель нашего приезда тайной для них не была. В некоторых глазах словно бы вспыхнул странный огонек — однако мы и сами нервничали и, должно быть, смотрелись не менее странно.
Как выглядел школьный спортзал? Выглядел — как обычный школьный спортзал, да и запах стоял соответствующий. К стенам были прибиты баскетбольные корзины, казалось, мы приехали на матч. Потрепанные флаги местной команды уныло свисали со стропил, по углам болтались канаты. У дверей лысеющий человечек с цепью мэра на шее, как обычно, улыбался и поблескивал круглыми, в стальной оправе, очками. Стоящий рядом моложавый директор школы явно пребывал в благоговейном ужасе от важности собственной роли в происходящем. Они здоровались со всеми, кто входил в двери, директор, однако, все больше с ребятишками, одетыми во все лучшее, не скрывающими радостного волнения.
Когда мэр увидел нас, улыбка его сделалась прямо-таки ослепительной, он радостно потряс наши руки и рассыпался в изъявлениях благодарности — как это мило с нашей стороны сдержать обещание и приехать! Конечно же, мы хотим сесть вместе (конечно же, мы не протестовали) — и, подхватив нас под руки, он поспешил к единственной на весь зал паре настоящих стульев. Мы пробирались сквозь толпу, и некоторые, уже успевшие усесться, зрители вежливо нам захлопали. Усадив нас, мэр вернулся к дверям.
«Послушай. У нас есть еще время передумать».
«Есть. Но мы не передумаем».
Перевалило за семь, и зал был уже набит битком. Свет стал меркнуть, зрители притихли. Прожектора высветили центр пола, устланный циновками. Справа от нас отворилась маленькая дверь. В круг света медленно вошла женщина, которую мы разглядели не сразу. Она встала спиной к толпе, совсем молодая, угольные волосы — волной до пояса, старенький, подпоясанный домашний халатик. От нее исходило ощущение уверенности в себе, резко диссонирующее с нервными смешками и покашливаниями зрителей.
Оказавшись в сердце освещенного пространства, она развязала поясок, и халат медленно соскользнул на циновки.
Женщина все еще стояла к нам спиной, обнаженная, трудное дыхание заставляло ее плечи тяжело подниматься и опускаться. Медленно, очень медленно стала она поворачиваться под множеством взглядов. Бледное лицо. Живот, белый до сверкания в свете прожекторов — огромный, округлый. Груди — вспухшие, налитые.
Зрители замерли. Женщина осторожно опустилась на циновку, и по скамьям прошел сдавленный стон.
Теперь женщина дышала громко, глубоко, дыхание с присвистом рвалось из горла. Вдох — выдох. Несколько минут, очень ровно — вдох — выдох. Постепенно зрители стали дышать с нею в такт. Вдох — выдох! Зал, наполненный шумом, сначала тихо, сначала — дети, потом, когда к детям присоединились взрослые, — все громче. Вдох — выдох!! Громче и громче, басы и баритоны, теноры и контральто, сопрано и альты, нежные, как флейты, как музыка, — единое дыхание, единый с женщиной ритм. Вдох — выдох!!! Белый живот, содрогающийся в белом свете, поднимающийся, выпячивающийся. ВДОХ — ВЫДОХ!!! Светят прожектора, живот становится коническим, ромбовидным, геометричным, и я (да, наверное, и каждый в этом зале) думаю — что же оно такое, что пробивает себе сейчас из материнской утробы путь к жизни?
Тяжкое дыхание прекратилось. Женщина раздвинула ноги, согнутые в коленях. Мы хорошо видели, как мучительно напряжено ее тело. Теперь она издавала другие звуки, стонала от боли. Стон. В перерывах между стонами она поудобнее устраивалась на циновках, под взглядами зрителей, наблюдающих за ее усилиями. Стон. Стон.
Минуты передышки, и все по новой, и вновь — десятки голосов из темноты. Я оглянулся — да, все до единого, даже лысеющий мэр, даже озабоченный директор. Стон. Сначала тихо, потом — все громче. Стон! Все вместе, все разом. Стон!! Но голос женщины взлетает над всеми другими. Лицо, залитое потом и слезами. Пот, ручейками сбегающий по шее и груди. Пот и слезы на лицах зрителей, мокрый блеск на каждом лице в зале. Стон!!! С шумом отходящие воды, ноги, судорожно упирающиеся в пол. СТОН!!!
Теперь она уже кричала, тонко, как подстреленный зверек. Крик. Крик, который, срывая голоса, подхватили зрители. Крик. Крик, от которого побагровело белое лицо, закатились глаза, сотряслось тело. Крик! И громче — крик тех, что кричали с нею. И — крик!! Отверстие между женских ног расширяется, раскрывается, готовится, черная грива метет по циновкам, женщина извивается, не контролируя себя. Крик!!! Мы видим, как что-то темное, округлое показывается меж блестящих от пота бедер. КРИК!!! И я понимаю, что рядом кричишь ты, я слышу свой собственный крик, крик чужой боли!
Женщина перестала извиваться, крик оборвался. То, что жило внутри ее, решило больше не ждать. Затаив дыхание, следили мы, как оно выскользнуло из материнского лона, из материнской боли. Женщина молчала, молчала, как мертвая. Мы с тобой со страхом смотрели друг на друга.
Что ж мы ожидали увидеть? Я задаю себе этот вопрос до сих пор и не знаю ответа. Демона? Чудовище? Что мы ДОЛЖНЫ были увидеть? Каждый свое? Каждый — свой самый затаенный страх, носимый глубоко внутри и дождавшийся удачи обрести плоть? Не знаю. Могу говорить лишь о своих страхах.
Но — какое облегчение, какой восторг! — на циновках в центре зала лежал ребенок. Обычный новорожденный человечек, все еще связанный с матерью пуповиной. Кажется, я готов был смеяться от счастья, как смеялись ребятишки вокруг. Мы с тобой улыбнулись друг другу, и такими же улыбками расцвел весь зал, улыбками облегчения, приветствующими ребенка.
Мэр выступил вперед — зазвенела цепь, сверкнули в свете прожекторов очки. Женщина лежала на полу, лежала не шевелясь, и только тяжело поднимающаяся и опадающая грудь свидетельствовала, что она жива — жива, несмотря на все еще текущую кровь. Крошечное создание меж ее ног молчало, однако ручки и ножки, покрытые кровью и слизью, время от времени подергивались. Мэр взял протянутые ему ножницы, опустился на колени, перерезал пуповину — и высоко поднял ребенка над головой, показал зрителям, — как некий драгоценный приз.
Молчание. Потом — первый радостный шепот, потом — восхищенные крики, захлестывающие зал. Мы тоже кричали, мы оба, обнимали друг друга, пожимали руки сидящим рядом. Малыш, вознесенный руками мэра, поднял головку. Открылись глазки, впервые смотрящие на мир. Открылись, чтобы увидеть зал, чтобы первым в жизни взглядом впитать наши счастливые лица.
Женщина на циновке лежала в луже крови, ждала, пока отойдет послед. Наконец с трудом повернула голову и посмотрела на того, кого произвела на этот свет. Посмотрела на ребенка — в тот самый миг, когда он посмотрел на мать, — и во взгляде ее не было ничего, кроме боли и тревоги. Детское личико побагровело, сморщилось. Малыш закричал, и первый его крик, отраженный стенами зала, разнесся далеко в ночь.
Маленький гостиничный бар в первую ночь празднества был полон. Люди хлопали нас по плечу, ставили выпивку, счастливые, что гости, особенно такие, как мы, были свидетелями столь радостного события. Прекрасное начало празднества!
«Ну как — еще по одной?»
«Почему бы и нет?»
Мы не могли дождаться минуты, когда потихоньку выйдем из бара и поднимемся в свою комнату. Постель была сырая, но нас это мало волновало, мы просто торопливо сбросили одежду и рухнули на кровать. Мы обнялись так, как не обнимались уже очень давно. Мы целовались, ласкали друг друга, любили друг друга, крича от наслаждения. А потом мы уснули.
Много позже я ощутил предрассветную прохладу, поправил одеяло, положил голову на твое плечо — и не просыпался уже до утра...
Вторая ночь тоже была одета туманом, и снова мы шли к спортзалу, снова шли в толпе фермеров, шахтеров, их жен и детей, то розовощеких и коренастых, то стройных и светлокожих. Нас снова вежливо приветствовали, но, показалось мне, более принужденно, чем вчера. Ты этого не заметил, и мы поспорили.
Половина восьмого — и зал полон. Широкая полоса света, направленного на пол, тянется от длинного запасного выхода к другому. Мэр, энергичный, как обычно, и директор, выглядящий довольно неуверенно, выходят на середину зала и расходятся в разные концы освещенной полосы: мэр становится у одной двери, директор — у другой.
Они поворачиваются и отвешивают друг другу формальный, старомодный поклон. Каждый распахивает свою дверь в ночную тьму.
«Может быть, для нас еще не поздно?»
«А что — что-нибудь изменилось?»
В зал врывается свежий воздух, растворяет въевшуюся вонь дешевой мастики. Мы облегченно вдыхаем и ждем того неизвестного, что должно произойти.
Долго ждать не приходится. Издалека доносится тихое жужжание, словно электропила пилит дерево. Звук становится громче, приближается к залу, и мы, изумленно глядя друг на друга, теряемся в догадках — что бы это могло быть?
Минута — и в открытую дверь справа словно бы темная жижа начинает медленно растекаться по освещенному полу. Живая темная жижа. Поток насекомых вползает в полосу света, целеустремленно, по прямой.
Это уже не жужжание, слышанное нами чуть раньше, до сих пор доносящееся издалека. Шипящий шорох, шуршание множества крошечных ног, панцири брюшек, скребущих по деревянному полу. С ужасом смотрим мы на это нежданное вторжение, ожидая, что черные волны вот-вот подберутся к нашим ногам.
Но — нет. Насекомые не покидают полосы света. Впереди, насколько я вижу, — муравьи и бронзовики, огромные массы маленьких тварей, а за ними другие, побольше, бесчисленно разнообразные по форме и цвету, среди прочих светляки — точно ожившие жемчужины. Они остановились, разбились на группы, только иные из муравьев ненадолго отклонились от курса, привлеченные разбросанным по полу поп-корном, — и, подхватив мелкие кусочки, снова слились в армию сородичей.
Появились тараканы — извивающиеся антенны усиков, миллионы ног, которые не то что пересчитать — разглядеть трудно, а за ними — словно скользящие по полу сороконожки, многоножки, некоторые — едва ли не в фут длиной. Мы судорожно поджимаем ноги, готовые при первом же признаке опасности вскочить на сиденья.
Но — странное дело — постепенно мы как будто привыкаем к насекомым, вот уже зрители переговариваются, смеются, страх исчез. Мы сейчас — зеваки на параде, и я не могу отделаться от ощущения, что демонстрирующие себя насекомые отлично осознают свою роль.
Громкоговоритель дополняет картину парада, он оживает, кашляет, хрипит и разражается искаженным голосом. Голос называет каждый новый вид, вползающий в зал — названия, о которых прежде я и слыхом не слыхивал. Жуки-пожарники, майские жуки, жуки-бизоны, жуки-арлекины, священные скарабеи, жуки-вонючки (ребятишки заливисто смеются и зажимают носы), богомолы (выглядят, словно только что с некоего жучиного поля брани).
Жужжание снаружи не стихает, нет, становится громче, перекрывает и шипение с пола, и шушуканье зрителей. Никто из насекомых не покидает зала. Они замедляют ход у противоположной двери и, похоже, маршируют на месте — странная армия, заполнившая движением и шумом уже большую часть освещенной полосы.
Только что — арьергардом — вползли сверчки, расположились на остатках свободного пространства. Все? О, нет. Жужжание, раскраивающее ночной воздух, взрывает зал, и я ошеломленно зажимаю уши, унимая резкую боль.
Мухи. Облака мух, вихри мух, черные смерчи мух. Мухи, какие только водятся на свете. Обычные, мясные, черные. Мошки, слепни. За ними уже следуют комары, москиты, стрекозы. Забито пространство над шевелящимся полом. Воздух темнеет, как вода в аквариуме, окрашенная чернилами. Последние, опоздавшие кузнечики торопливо влетают в двери — и растворяются в живой черноте, и с трудом из нее выбираются, как чудом выжившие ныряльщики. Свет в зале почти погас, скрытый жужжащими грозовыми тучами, мы отрезаны от зрителей по другую сторону зала.
Лишь четверть пространства над освещенной полосой пока пуста. В тусклом свете я с трудом различаю детей, испуганно прижавшихся к родителям. Должно быть, не только мы с тобой задыхаемся, понимая — эта огромная масса может обрушиться на нас, засыпать нас, какой же это будет кошмар, если мухи хоть на миг утратят над собою контроль! Но, подобно мириадам скребущихся насекомых на полу, контроля они не утрачивают, кружатся над освещенной полосой, словно отлично знают, зачем явились сюда, грозная вибрирующая, сотрясающая воздух сила.
Жужжание — уже настолько громкое, что вот-вот лопнут барабанные перепонки, зажимай уши или нет, О разговорах и речи быть не может — какой же нормальный человеческий голос прорвется сквозь этот шум! И мы уже даже не слышим, а только видим новое вторжение. Оводы, пчелы, осы, яркие даже в полутьме, доводящие вибрацию воздуха до предела, летящие медленнее, чем мухи, тяжелее, мощнее в полете. Взводы пчел на флангах основного батальона, впивающиеся в людей тысячами фасеточных глаз. За роем следуют миллионы огромных маток, они останавливаются позади, и полоса света в воздухе над полосою света на полу забита. Света практически не осталось. В центре зала точно висит немыслимая занавесь темных кружев.
Тьма, почти полная тьма — и во тьме сидим мы. Мы чего-то ждем. Перед нами — несчетные миллиарды насекомых, вздымающиеся, вспучивающиеся, опадающие волны, соблюдающие тем не менее странный и жесткий порядок. Мы ждем, мы чего-то ждем.
И — вот они — птицы! Сначала почти незаметные, потом — кричащие, шумные, бьющие крыльями! Свет врывается в центр зала — это насекомые бегут, улетают, панически рвутся, сталкиваясь, давясь, торопясь к выходам! Насекомые карабкаются друг на друга, охваченные слепым ужасом!
Не знаю, скольким удалось спастись — немногим. Остальные впечатывались в стену, и стена отбрасывала их — назад, на милость миллионам острых вражеских клювов.
Искаженный громкоговорителем голос вломился в хаос происходящего, равнодушно называя по именам крылатых охотников. Света становилось все больше, я слушал голос, я видел этих убийц. Ласточки, вороны, галки. Чайки, бакланы. Скворцы и дрозды. Стрижи и козодои. Ночные ястребы и ночные совы яростно пикируют на пол. Воробьи всех мыслимых видов. Сорокопуты и гагары кидаются на разбегающихся кузнечиков, на разлетающихся пчел. Птицы, жадные, хитроглазые. Птицы, несравнимо страшнее самых чудовищных насекомых. Птицы целят, хватают, глотают...
Десять минут бойни — и все кончено. Охотники завершили охоту — и, словно по сигналу, вихрем унеслись из зала. Остались только ряды потрясенных зрителей и бесчисленные убитые, растерзанные, растоптанные насекомые на полу. Осталась тишина и судорожное подергивание переломанных стрекозиных крыльев. Тишина висела долго. Потом, будто все разом, в голос заплакали в материнских объятиях дети. Люди начали подниматься и двигаться к дверям, брезгливо и осторожно переступая через останки на полу. Мы последовали за горожанами, подавленными, молчаливыми. Мы вернулись в гостиницу.
В баре в ту ночь было довольно много людей. Они пили тихо, не общались. Ни следа вчерашнего веселья. Очень хотелось спросить их о том, чему мы только что стали свидетелями, — так же бывало раньше, в прошлые годы? Но я молчал. Ты — тоже. Слишком каждый из нас был поглощен своим собственным ужасом.
«Быть может, мы все-таки?..»
«Хватит об этом говорить. Хватит. Пожалуйста».
Мы легли как можно дальше друг от друга, так, точно нас разделял обоюдоострый меч. Постель в ту ночь была особенно сыра. Небо плакало дождем, воздух в комнате казался ледяным. У нас еще оставалось время, последний шанс нарушить молчание, возможно, попытаться начать все сначала. Мы этого не сделали, и не о чем тут больше говорить.
Третья и последняя ночь празднества выдалась ясной — редкость для этих холмистых мест. Невесть куда исчез туман. Я хорошо видел звезды и словно бы усмехающуюся луну. Вдвоем мы шли по дороге к школьному спортзалу, шли, слегка припозднившись. Мэр с учителем у дверей томились нетерпением, внимая доносившимся изнутри звукам громкоговорителя и нервно нас высматривая. Они любезно приветствовали нас, и только после, подхватив нас обоих под руки, мэр негромко спросил:
«Вы по-прежнему хотите пройти через это?»
Мы молча кинули.
В зале, где уже гас свет, зрители повернули к нам головы. Вошедший с нами мэр помахал зрителям. Все шло как надо.
Центр пола высветили прожектора. Мэр остановился в круге света, откашлялся, заговорил:
«Дражайшие сограждане, милые дети! Сегодня, в последнюю ночь очередного прекрасного празднества, мы увидим нечто новое и совершенно потрясающее. Происходящее потребует множества приготовлений, а равно и помощи многих людей, и я хочу, чтобы вы вместе со мной выразили благодарность всем, кто окажет эту помощь, в особенности двоим нашим почетным гостям, которые проехали много тысяч миль, только чтобы принять участие в том, что состоится сегодня — к нашему общему удовольствию».
Он сделал паузу, дал отгреметь аплодисментам и принялся объяснять публике правила игры — правила, которые я и без того знал наизусть, а потому слушал не слишком внимательно. Сколько же раз мы с тобой вчитывались в эти правила — много месяцев назад, еще до того, как приняли приглашение?
Речь мэра наконец закончилась, публика устроила настоящую овацию. Почтительное гудение провожало нас, идущих в отдельные раздевалки. Меня сопровождал мэр. Я проходил мимо скамеек, и люди говорили «удачи вам» или «будьте осторожны», и я почти готов был верить, что им не все равно. «Храни вас Господь!» — донеслось из последнего ряда.
Мои приготовления оказались несложными. В раздевалке, пока я снимал пальто, мэр объяснял мне устройство старинного дуэльного пистолета с деревянной рукояткой — пистолета, выстрелить из которого можно лишь раз. Мэр продемонстрировал мне, что оружие уже заряжено, и не преминул напомнить, что, хотя каждый из шести противостоящих будет снабжен таким же пистолетом, заряжен только один из них.
«А они знают, у кого — заряженный пистолет?»
«Нет. Они выбирают пистолеты по жребию — это часть игры».
Мэр спросил, не хочу ли я выйти на школьный двор и пострелять немного для тренировки? Благодарю за заботу, но — нет, нет, мы оба — превосходные стрелки, иначе просто не приняли бы его приглашения.
Из двери донеслась музыка, драматическая, торжественная, с нарастающим ритмом ударных. Увертюра к последнему, долгожданному событию празднества. Громкие аплодисменты возвестили о том, что в зале что-то происходит.
Мэр приоткрыл дверь.
«Ваш друг и остальные противостоящие готовы. Пора?»
Медленно вошли мы в зал, в грохот множества хлопающих рук. Шесть противостоящих выстроились в ряд. Все одного роста, одного сложения, одетые в белые балахоны, лица скрыты капюшонами, в прорезях блестят глаза, белые перчатки, белые сапоги. Я пытаюсь найти глазами знакомый разворот плеч, знакомую вскинутую голову, знакомое движение рук. Пытаюсь узнать — и не могу.
В руке каждого из шестерых — такой же, как у меня, тяжелый дуэльный пистолет.
Я занимаю свое место у барьера, в десяти ярдах от шестерых. От шести пар прищуренных, затененных капюшонами глаз. От глаз, в которые я всматриваюсь отчаянно и безнадежно, стараясь отыскать те, что знакомы мне слишком хорошо.
Напряжение в зале словно разъедает мою уверенность в себе. Сердце бешено колотится — но не от волнения. Просто я только теперь осознаю, что ты — ты! — стоишь среди этих шестерых. Что единственный пистолет, наполненный смертью, возможно, — в твоей руке. Я дышу тяжело и громко.
Первый из шести в белом поднимает пистолет и прицеливается мне в голову. Звучит голос мэра. Вежливый вопрос:
«Желаете стрелять, сэр?
Нет, не хотят они, чтоб игра закончилась так скоро. Я взвешиваю шансы.
«Нет».
Палец нажимает на спусковой крючок. Я стою прямо.
Щелкает курок. Выстрела нет.
Зрители шумно аплодируют, маленький мэр кивает и радостно мне улыбается.
Минута — и зрители вновь затихают, и я вновь собираю волю в кулак. Прицеливается второй противостоящий. В прорезях капюшона блестят глаза. Но какого же они цвета? Зеленые — или нет? Что значит этот блеск? Твоя ли рука держит сейчас оружие, которое, быть может, оборвет мою жизнь? О чем ты думаешь сейчас — ты?..
Рукоятка моего пистолета — мокрая от пота.
«Желаете стрелять, сэр?»
«Нет».
Очень ясно вижу, как рука в перчатке нажимает на спусковой крючок. Возможно, это — последнее, что я вижу.
Выстрела нет.
Правильный выбор — и зал отвечает аплодисментами одобрения. Я выдыхаю воздух.
Снова тишина — неожиданно быстро. Зрители, похоже, дождаться не могут, чем закончится игра. Противостоящие стоят не шевелясь, и уже двое из них теперь — всего лишь зрители. Поднимается третья рука, третий пистолет нацелен мне между глаз.
Свистящее дыхание рвется у меня из груди. Уверенная рука, безжалостные глаза. Этот пистолет заряжен? Это ты, после стольких лет, после всего, что мы пережили вместе, с такой готовностью убиваешь меня?..
«Желаете стрелять, сэр?»
Время. Мне нужно время. Время...
«Нет».
Щелчок. Выстрела нет.
Зрители вопят от восторга. Я не могу дышать .этим воздухом, пропитанным потом. И снова повисает молчание. Четвертый из противостоящих направляет мне в голову свой пистолет. Я должен думать. Анализировать. Обращать внимание на мелочи. Осталось три пистолета. В каком — пуля? Сердце прыгает, бьется, как никогда в жизни. Не важно, не важно, в чьей руке оружие. Я уже понял — ты не передумаешь, ты не пожалеешь. Ты выстрелишь не задумываясь, я — тоже, мы похожи, я за это тебя и люблю.
«Желаете стрелять, сэр?»
Ответ? Инстинкт!
«Да».
Я поднимаю пистолет недрогнувшей рукой. Я прицеливаюсь. Я нажимаю на спусковой крючок — мягко, как на тренировке. Хлопок выстрела — и человека в белом плаще отбрасывает, между глаз — коричневая дыра, тело валится назад, хлыщет кровь, мертвая рука все еще сжимает пистолет.
Выстрел отдается эхом — снова, снова и снова. Пороховая гарь перекрывает все запахи в зале. А потом,— тишина, ни звука, только звон у меня в ушах. Я убил человека — и не чувствую ничего, только гадаю, .правильно ли я рассчитал. Я свой выбор сделал. Я сыграл свою часть игры. Теперь я — среди прочих, теперь я всего лишь зритель. Пистолет выпадает из моей руки.
Противостоящие как будто и не заметили дыры, образовавшейся в их стройном ряду. Пистолет поднимает пятый.
Внезапно я впадаю в панику. Почему, черт возьми, почему я выстрелил так скоро?! Я смотрю на мэра, и мне хочется закричать — это нечестная игра! Но лицо мэра не выражает ничего, брови его сведены, он поглощен игрой, и толпа — тоже. Я чувствую, все — против меня, каждый надеется, что я ошибся, что пуля окажется в последнем пистолете, что удастся насладиться еще одним убийством.
Я смотрю прямо в пистолетное дуло. Ноги дрожат. Нет, нельзя показывать, что страшно, нельзя — таковы правила. Интересно, что ты чувствуешь сейчас — среди противостоящих, что ты чувствуешь, глядя на меня? Интересно — это ты сейчас целишься? Интересно, а каково это — умереть?
Палец на спусковом крючке. Я задыхаюсь.
Выстрела нет.
Весело! Мне вдруг становится весело! Я жив! И игра начинает доставлять мне удовольствие! Почему же зрители молчат, молчат как мертвые? Я уже дал им почти все, что только может дать игрок... Последний из противостоящих. Может, через пару секунд меня не будет? Плевать. Я ничего не хочу. Только закончить игру.
Шестой и последний поднимает пистолет — очень медленно, опытным движением, точь-в-точь как ты, когда тренировался перед празднеством. Если б я только мог рассмотреть глаза! Пожалуйста, это же такое блаженство — знать, что сейчас стрелять будешь ты, прошу тебя, подай хоть какой-нибудь знак!..
Палец вот-вот нажмет на спусковой крючок. Сейчас я услышу резкий хлопок, услышу выстрел, увижу, как летит пуля, почувствую, как металл пробьет мне череп, вонзится в мозг. Сердце выпрыгивает из груди, и я кричу:
«Это ты?»
Щелчок... и ВЫСТРЕЛА НЕТ.
Ничего не изменилось. Колотящее в ребра сердце. Пропотевший насквозь зал. Светящие вниз прожектора. Шеренга противостоящих. Молчащие зрители.
Как во сне, я вижу — подходит мэр. Без улыбки, без особого энтузиазма поздравляет меня и шепчет, что мне, пожалуй, пора. Празднество закончено. Только вот...
Странное оно какое-то, это всеобщее молчание. Почему никто не рад — я ведь выжил! Почему такие мрачные лица у зрителей, даже у детей? Я отталкиваю руку мэра. Я иду сквозь строй противостоящих, к телу, боком лежащему на полу, в луже крови. Пять фигур по-прежнему стоят по обе стороны, стоят не шевелясь. Я наклоняюсь. Я судорожно вцепляюсь в волосы. Длинные волосы волной выплескиваются из-под капюшона, светлые волосы, мокрые от крови. Волосы, которых я касался, засыпая и просыпаясь, столько лет. Мэр пытается отвести меня от тела, и я отпихиваю его. Пистолет. Пистолет, до сих пор зажатый в твоей руке. Я, опускаясь на колени, разжимаю твои еще теплые пальцы. Я проверяю заряд.
Знаешь, а в твоем пистолете тоже не было пули...
Помню, я уезжал из деревни на следующее утро, очень рано, туманное выдалось утро, вполне обычное для столь холмистых мест, особенно в это время года. Помню, мэр и хозяин гостиницы помогли мне донести вещи до такси. Остальные жители деревни, должно быть, еще спали. Мэр, не то что два года назад, не пригласил меня приезжать еще.
Такси ехало на север — мимо серых гранитных зданий в центре, мимо кладбища, где из тумана, раздражая глаз, торчали надгробия. Таксист был неразговорчив и только время от времени украдкой посматривал на меня в зеркальце заднего обзора.
В самолете я не спал. Что поделаешь, никогда у нас с тобой это не получалось.
А потом я вернулся в город. А потом я пил — сильно и долго. Но время прошло — и я как-то незаметно снова вписался в обычную безалаберную жизнь. Я рассказал самым близким друзьям, почему мы с тобой больше не вместе. Они впали в шок, но, кажется, что-то поняли.
Знаешь, в тот, последний вечер, когда я понял, что ни один из пистолетов противостоящих не был заряжен, что пуля была только в моем, я посмотрел мэру прямо в глаза и ровно, спокойно сказал ему:
«Вы солгали. По вашей вине я совершил убийство».
Он не ответил. Помолчал, глядя на меня, а потом мягко заметил, что пора уходить.
Я теперь редко сплю. Но когда заснуть удается, вижу во сне тебя — живого. Мне снится — мы говорим. Одно и то же — мы говорим, говорим долго о том, о чем не говорили, пожалуй, никогда. А потом я просыпаюсь — и понимаю, что плакал. И никак не могу вспомнить, о чем же мы говорили. Никак.
OCR: Darknessvisible Написать нам Обсуждение |