17
Автомобиль встал у северных врат тюрьмы. Д-р Александер, мягко орудуя пухлой резиной рожка (белая длань, белый любовник, грушевидная грудь чернокожей наложницы), подудел.
Последовал неспешный чугунный зевок, и машина вползла во двор № 1. Стража, роившаяся здесь, кое-кто был в противогазах (имеющих в профиль разительное сходство с сильно увеличенной головой муравья), облепила подножки и прочие доступные выступы автомобиля, двое-трое, урча, полезли даже на крышу. Множество рук, некоторые в латных перчатках, вцепились в оцепенелого, скрюченного Круга (застрявшего на стадии куколки) и выволокли его наружу. Стражи А и Б завладели им, прочие зигзагами прыснули кто куда, тычась в поисках новых жертв. Улыбнувшись и козырнув небрежно, д-р Александер сказал стражу А: “Увидимся”, затем осадил машину назад и принялся энергично выкручивать руль. Выкрученный, автомобиль развернулся, дернул вперед: д-р Александер откозырял повторно, а Мак, погрозивши Кругу здоровенным указательным пальцем, втиснул свои ягодицы в пространство, освобожденное для него Мариэттой вблизи себя. И вот уже слышно было, как автомобиль, испуская радостные гудочки, уносится прочь к укромной, благоухающей мускусом квартирке. О, полная радостей, распаленная докрасна, нетерпеливая юность!
Несколькими дворами Круга вели к главному зданию. Во дворах № 3 и 4 на кирпичных стенах были начерчены мелом силуэты приговоренных – для упражнений в прицельной стрельбе. Есть старинная русская легенда: первое, с чем встречается rastrelianyi [человек, казненный через расстреляние], очутившись “на том свете” (не перебивайте, рано еще, уберите руки), – это не сборище обычных “теней” или “духов”, не омерзительный душка, омерзительно невыразительный душка, невыразимо омерзительный душка в древних одеждах, как вы могли бы подумать, но что-то вроде безмолвного, замедленного балета, приветственной группы вот этих меловых силуэтов, движущихся волнисто, словно прозрачные инфузории; но мимо, мимо эти унылые суеверия.
Они вошли в здание, и Круг оказался в удивительно пустой комнате. Совершенно круглая, с отлично отскобленным цементным полом. Стража его исчезла с такой быстротой, что будь он персонажем романа, он мог бы весьма и весьма призадуматься, не были ль все эти удивительные дела и так далее неким злокозненным сном и тому подобное. В голове его билась боль: из тех, головных, которые, кажется, выпирают с одной стороны за края головы, словно краски в дешевых комиксах, и не вполне заполняют объем другой ее части; и тупые удары твердили: один, один, один, никогда не добираясь до двух, никогда. Из дверей в четырех сторонах округлой комнаты лишь одна, одна, одна не была заперта. Круг пинком распахнул ее.
Да? – сказал бледнолицый мужчина, продолжая смотреть на промокатель-качалку, которым он пристукивал что-то, сию минуту написанное.
Я требую незамедлительных действий, – сказал Круг.
Служащий посмотрел на него усталыми, водянистыми глазами.
Мое имя – Конкордий Филадельфович Колокололитейщиков, сообщил он, – но все зовут меня Кол. Присядьте.
Я... – заново начал Круг.
Кол, покачивая головой, торопливо отбирал необходимые формуляры:
Минуточку. Первым делом нам надлежит получить от вас все ответы. Величать вас – ?
Адам Круг. Будьте добры немедленно привезти сюда моего ребенка –
Немного терпения, – сказал Кол, обмакивая перо. – Процедура, не спорю, утомительная, но чем скорее мы с ней покончим, тем лучше. Значит, К,р,у,г. Возраст?
Будет ли необходима вся эта чушь, если я сразу скажу вам, что передумал?
Необходима при любых обстоятельствах. Пол – мужской. Брови густые. Имя родителя вашего –
Такое же, как у меня, будьте вы прокляты.
Ну-ну, не надо меня проклинать. Я устал не меньше вашего. Вероисповедание?
Никакого.
Это не ответ – “никакого”. Закон требует, чтобы каждое лицо мужеска пола объявило свою религиозную принадлежность. Католик? Виталист? Протестант?
Мне нечего ответить.
Любезный вы мой, вас хотя бы крестили?
Я не понимаю, о чем вы говорите.
Ну, это уж совершенно Помилуйте, должен же я хоть что-нибудь записать?
Сколько еще там вопросов? Вы что, собираетесь заполнить все это? [указывая на страницу безумно дрожащим пальцем].
Боюсь, что так.
В таком случае, я отказываюсь продолжать. Я здесь для того, чтобы сделать заявление чрезвычайной важности, а вы тратите время на ерунду.
Ерунда – слишком резкое слово.”
Слушайте, я подпишу все, что хотите, если моего сына –
Ребенок один?
Один. Мальчик восьми лет.
Нежный возраст. Вам тяжело, сударь, не спорю. Я что хочу сказать, – я сам отец и все такое. Однако могу вас уверить, что мальчик ваш в совершеннейшей безопасности.
Нет! – крикнул Круг. – Вы прислали пару бандитов –
Я никого не присылал. Перед вами chinovnik на мизерном жалованьи. Я, если угодно, скорблю обо всем, что случилось в русской литературе.
Так или иначе, но кто бы тут ни командовал, он должен выбирать: либо я остаюсь немым навсегда, либо же говорю, подписываю, присягаю – все, что угодно правительству. Однако я сделаю это все и даже больше, только если сюда, вот в эту комнату, доставят мое дитя, незамедлительно.
Кол колебался. Все это весьма уклонялось от правил.
Все это весьма уклоняется от правил, – сказал наконец он, – однако, мне представляется, что вы правы. Видите ли, общепринятая процедура примерно такова: первым делом надлежит заполнить анкету, потом вы отправляетесь восвояси, в камеру. Там вы изливаете душу такому же, как вы, заключенному – это, понятное дело, наш человек. Затем, утречком, часиков этак около двух, вас пробуждают от тревожного сна, и я начинаю допрос заново. Сведущие люди считают, что вы должны будете расколоться так где-то от шести сорока до семи пятнадцати. Наш метеоролог предрек особо безрадостный рассвет. Д-р Александер, коллега ваш, согласился переводить на обыденный язык ваши загадочные высказывания, потому что никто же не мог предвидеть такой прямоты, такой... я полагаю, нелишне добавить, что вам пришлось бы еще выслушивать детский голосок, испускающий стоны притворной боли. Я сам их отрепетировал со своими детишками, они будут страшно разочарованы. Вы действительно хотите сказать, что готовы присягнуть в верности Государству и все такое, если –
Лучше поторопитесь. Кошмар может стать неуправляемым.
Ну как же, конечно, сию минуту я все устрою. Ваше расположение весьма удовлетворительно, весьма. Наша замечательная тюрьма сделала из вас человека. Вот истинная радость. Уж непременно станут меня поздравлять с тем, как быстро я вас расколол. Прошу простить.
Он встал (мелкий, щуплый слуга Государства с большой бледной башкой и черной зубастой пастью), отдернул складки бархатной portiйre, и узник остался наедине со своим тупым “один-один-один”. Вход, которым Круг воспользовался несколько минут назад, был скрыт картотечным шкапом. То, что выглядело зашторенным окном, оказалось зашторенным зеркалом. Он поправил ворот халата.
Прошло четыре года. Потом разрозненные части столетия. Ошметки драного времени. Скажем, всего двадцать два года. Дуб перед старой церквушкой утратил всех своих птичек; один кряжистый Круг не переменился.
Предваряемый легкой вспучкой или трясучкой, или и тем и другим, занавеса, а после и собственной его зримой рукой, Конкордий Филадельфович воротился. Вид у него был довольный.
С минуты на минуту ваш мальчуган будет здесь, – бодро сказал он. – Все в большом облегчении. За ним ходит ученая няня. Говорит, мальчик вел себя очень плохо. Верно, сложный ребенок? Кстати, меня просили у вас понаведаться: желаете ли вы сами написать свою речь – и заблаговременно представить – или воспользуетесь готовым материалом?
Материалом. Я страшно хочу пить.
Нам сейчас подадут закуски. Теперь другой вопрос. Тут надо бы подписать кой-какие бумаги. Можно прямо сейчас и начать.
Не прежде, чем я увижу ребенка.
Вы будете очень заняты, sudar' [сэр], предупреждаю вас. Наверняка уже журналисты отираются поблизости. Ах, сколько мы претерпели волнений! Мы уж думали, Университет никогда не откроется. Завтра, смею верить, начнутся студенческие демонстрации, шествия, публичные благодарения. Вы д'Абрикосова знаете, фильмового режиссера? Так вот, он, говорит, всегда чувствовал, что вы вдруг осознаете величие Государства и все такое. Говорит, это вроде la grвce в религии. Откровение. Очень, говорит, трудно объяснять эти вещи людям, не испытавшим этого внезапного ослепляющего удара истины. Я, со своей стороны, безмерно рад привилегии засвидетельствовать ваше прекрасное обращение. По-прежнему дуетесь? На-ка, давайте-ка мы разгладим эти морщинки. Внимание! Музыка!
Он, видимо, кнопку нажал или повернул рычажок, потому что вдруг припустили распутные трубы, и добряк добавил уважительным шепотком:
Музыка в вашу честь.
Однако звуки оркестра потонули в визгливом звонке телефона. Очевидно, большие новости, ибо Кол опустил трубку триумфально-напыщенным взмахом руки и указал Кругу на занавешенную дверь. После вас.
Он был человек светский; Круг таковым не был, Круг рванул вперед, как неотесанный боров.
Сцена без номера (во всяком случае, один из последних актов): просторная ожидальня в роскошной тюрьме. Изящная модель гильотины (с чопорной куклой в цилиндре – обслуга) под стеклянным колоколом на полке камина. Масляные полотна, темно трактующие разные религиозные темы. На низком столике кипа журналов (“Geographical Magazine”, “Столица и усадьба”, “Die Woche”, “Дегустатор”, “L'Illustration”). Один или два книжных шкапа, книги обыкновенные (“Маленькие женщины”, III том “Истории Ноттингема” и прочее). Связка ключей на стуле (забытая одним из стражей). Стол с закусками: тарелка бутербродов с селедкой и ведро воды в окружении кружек, прибывших сюда с различных немецких курортов (на кружке Круга – вид Бад-Киссингена).
Дверь в глубине сцены широко растворилась, множество фотографов и репортеров образовали живую галерею, по которой двое дородных мужчин повели тоненького испуганного мальчика лет двенадцати-тринадцати. Голова его была свежеперебинтована (говорят, винить некого, он поскользнулся на полированных полах Музея Ребенка и стукнулся лбом о модель машины Стефенсона). Черная школьная форма, ремень. Локоть его взлетел, прикрывая лицо, когда один из мужчин сделал внезапный жест, желая обуздать рвение репортеров.
Это не мой ребенок, – сказал Круг.
Ваш папа все шутит, все шутит, – добродушно поведал ребенку Кол.
Мне нужен мой ребенок. Это чей-то еще.
Что такое? – резко спросил Кол. – Не ваш ребенок? Глупости, милейший. Протрите глаза.
Один из дородных мужчин (это полицейский в штатском) вытащил документ и вручил его Колу. В документе значилось ясно: Арвид Круг, сын профессора Мартина Круга, прежнего вице-президента Академии медицинских наук.
Повязка, возможно, отчасти изменила его, – поспешно произнес Кол, и нотка отчаяния втерлась в его говорок. – И потом, конечно, мальчики так быстро растут –
Охранники вышибали у фотографов аппараты и выпихивали репортеров из комнаты. “Мальчишку держи”, – сказал отвратительный голос.
Новопришедший, человек по имени Кристалсен (красное лицо, синие глаза, высокий крахмальный воротничок), бывший, как выяснилось впоследствии, Вторым секретарем Совета Старейшин, подошел к Колу вплотную и спросил у несчастного Кола, придерживая его за узел на галстуке, не полагает ли Кол, что он в некотором роде несет ответственность за это идиотское недоразумение. Кол все еще надеялся, неизвестно на что –
Совершенно ли вы уверены, – продолжал он расспрашивать Круга, – совершенно ли вы уверены, что этот парнишка – не ваш сынок? Философы, сами знаете, люди рассеянные. И освещение тут не так чтобы знатное –
Круг закрыл глаза и сквозь стиснутые зубы сказал:
Мне нужен мой ребенок.
Кол поворотился к Кристалсену, развел руками, и с губ его слетел беспомощный, безнадежный, лопающийся звук [пффт]. Тем временем ненужного мальчика увели.
Примите наши извинения, – сказал Кол Кругу. – Такие ошибки неизбежно случаются, когда арестов производится слишком много.
Или недостаточно, – хрустнул Кристалсен.
Он хочет сказать, – сказал Кол Кругу, – что те, кто повинен в этой ошибке, будут примерно наказаны.
Кристалсен, meme jeu:
Или жестоко за это поплатятся.
Вот именно. Разумеется, все будет улажено без проволочек. Тут у нас в здании четыреста телефонов. Вашего потерявшегося малыша отыщут вмиг. Я понимаю теперь, почему прошлой ночью жене моей приснился этот ужасный сон. Ах, Кристалсен, was ver a trum [какой сон]!
Двое чиновных тот, что поменьше, громко болтая и хватаясь лапкой за галстук, другой угрюмо безмолвствуя, ледовитые очи его смотрели прямо вперед покинули комнату.
Круг снова ждал.
В 11.24 вечера в комнату втиснулся полицейский (уже в форме), искавший Кристалсена. Он хотел бы узнать, что им следует сделать c неподходящим мальчиком. Разговаривал он хриплым шепотом. Услышав от Круга, что эти ушли вон туда, он еще раз показал пальцем на дверь, вопросительно, деликатно, и на цыпочках прошел через комнату, адамово яблоко его робко подрагивало. И протекли столетья, пока он совершенно бесшумно затворял дверь.
В 11.43 его же, но уже с обезумевшим взором, всклокоченного, провели назад через комнату ожидания двое сотрудников Особой Стражи для последующего расстреляния в качестве мелкого козла отпущения – вместе с другим “дородным мужчиной” (vide сцена без номера) и бедным Конкордием.
В 12 ровно Круг по-прежнему ждал.
Мало-помалу, однако, разные звуки, долетавшие из ближних кабинетов, становились все громче и возбужденнее. Несколько раз бездыханными пробежками пересекали комнату чиновники, а однажды двое добросердых коллег с окаменелыми ликами пронесли на носилках в тюремный гошпиталь телефонистку (барышню Любодольскую), немилосердно избитую.
В 1.08 утра весть об аресте Круга достигла горстки заговорщиков анти-эквилистов, руководимой студентом Фокусом.
В 2.17 бородатый мужчина, сказавшийся электриком, пришел проверять отопительные батареи, но бдительный стражник объяснил ему, что в нашей отопительной системе электричество не участвует, так что загляните, пожалуйста, как-нибудь на днях.
Окна призрачно засинели, когда, наконец, вновь объявился Кристалсен. Он был рад уведомить Круга, что ребенок нашелся. “Вы воссоединитесь через несколько минут”, – сказал он, добавив, что в новой, полностью осовремененной камере пыток в эту самую минуту заканчивают приготовления к приему лиц, допустивших оплошность. Ему хотелось бы знать, верно ли его информировали касательно внезапного обращения Круга в новую веру. Круг отвечал – да, он готов объявить по радио нескольким иностранным державам (что побогаче) о твердом его убеждении, что эквилизм – это то, что нужно, – если и только если ему возвратят ребенка, благополучного и невредимого. Кристалсен повел его к полицейской машине и попутно начал кое-что объяснять.
Совершенно ясно, что произошла ужасная ошибка; ребенка поместили в своего рода, ну, что ли, Санаторию для ненормальных детей, – вместо, как то было задумано, наилучшего государственного дома отдыха. Вы покалечите мне запястье, сударь. К несчастью, у директора Санатории сложилось впечатление, да и у кого бы оно не сложилось, что ребенок, которого ему сдали, это один из так называемых “сироток”, время от времени используемых в качестве “средства разрядки” на благо наиболее интересных пациентов с так называемым “преступным” прошлым (изнасилования, убийства, беспричинная порча государственного имущества и проч.). Теория, – ну, мы здесь не для того, чтобы обсуждать ее достоинства, и вы заплатите мне за манжету, если ее оторвете, – теория утверждает, что по-настоящему трудным пациентам необходимо раз в неделю предоставлять утешительную возможность давать полную волю их подспудным стремлениям (преувеличенной потребности мучить, терзать и проч.), обращая таковые на какого-нибудь человечка, не имеющего ценности для общества; тем самым, постепенно, зло будет из них истекать, так сказать “отливаться”, и со временем они превратятся в достойных граждан. Эксперимент можно, конечно, критиковать, но дело не в этом (Кристалсен тщательно вытер окровавленный рот и предложил свой не слишком чистый платок Кругу – обтереть костяшки; Круг отказался; они уселись в машину; несколько солдат присоединились к ним). Ну-с, загон, в котором происходила “игровая разрядка”, располагался так, что директор из своего окна, – а прочие доктора и исследователи, мужчины и женщины (доктор Амалия фон Витвил, к примеру, одна из самых очаровательных женщин, каких вам когда-либо доводилось встречать, аристократка, вы получили бы истинное наслаждение, уверяю вас, познакомься вы с ней при более счастливых обстоятельствах), из gemьtlich наблюдательных пунктов, – могли созерцать происходящее и делать заметки. Сестра сводила “сиротку” по мраморным ступеням. Загон представлял собой прелестную покрытую травкой лужайку, да и все это место выглядело чрезвычайно приятно, особенно летом, – наподобие открытых театров, что так обожали греки. “Сиротку”, или “субчика” оставляли одного, разрешая ему погулять по садику. На одной из фотографий он тоскливо лежал на животе и подрывал неугомонными пальчиками кусочек дерна (сестра появлялась на ступенях и хлопала в ладоши, чтобы он прекратил. Он прекратил). Немного погодя, в загон запускали пациентов, или “больных” (общим числом восемь). Поначалу они держались поодаль, разглядывая “субчика”. Интересно было наблюдать, как их понемногу охватывал “бригадный дух”. Все они были неотесанными, необузданными, неорганизованными индивидуумами, а тут их как что-то повязывало, дух общности (положительный) одолевал их индивидуалистические отличия (отрицательные); впервые в жизни они организовывались; доктор фон Витвил говаривала, что это – чудное мгновенье: чувствуешь, что, как она оригинально выражалась, “действительно случается нечто”, или на техническом языке: “эго”, оно, значит, вылетает “ouf” (“в аут”), а чистое “egg” – “яго”, общий экстракт всех “эго”, – остается. Вот тут и начиналось веселье. Один из пациентов (“репрезентатор”, или “потенциальный лидер”), красивый, крупный малый семнадцати лет, подходил к “субчику” и садился с ним рядом на травку, и говорил “открой ротик”. “Субчик” делал, что велят, и с безошибочной точностью юноша выплевывал камень-голыш мальчугану в открытый рот. (Не очень-то это было по правилам, так как, вообще говоря, всяческие орудия, оружие, метательные снаряды и прочее были запрещены.) Иногда “игра в оплеухи” начиналась вслед за “игрой в оплевухи”, в других же случаях переход от безвредных пинков и щипков или умеренных изысканий в сексуальной сфере – к отрыванию членов, дроблению костей, деокуляции и проч., занимал изрядное время. Конечно, смерти были неизбежны, но довольно часто “субчика” потом – латали и играючи понуждали к возобновлению драки. В следующее воскресенье, душка, ты опять поиграешь с большими мальчиками. Залатанный “субчик” обеспечивал особо удовлетворительную “разрядку”.
Теперь возьмем все это, скатаем в маленький шарик и поместим последний в центр Кругова мозга, где шарик неторопливо распустится.
Поездка получилась долгая. Где-то в дикой горной местности, в четырех-пяти тысячах футов над уровнем моря, пришлось остановиться: солдаты желали скушать их frishtik [ранний завтрак] и были не прочь учинить пикничок в этих диких и живописных местах. Неповоротливый автомобиль стоял, слегка скособочась, среди темных скал и пятен смертельно-бледного снега. Они вытащили хлеб, огурцы, уставные фляжки-термосы и печально чавкали, притулясь на подножках машины, на пожухлой, взъерошенной, грубой траве у обочины тракта. Королевская Глотка, одно из чудес природы, вырезанное за эоны времен пескоструйными водами бурной Сакры, раскинула перед ними картины величия и благородства. Мы, на нашем ранчо “Фата Новобрачной”, много трудимся над тем, чтобы понять и по достоинству оценить те умонастроения, с которыми прибывают сюда из своих городских квартир и от деловых занятий многие наши гости, вот почему мы поощряем наших гостей делать исключительно то, что им хочется, в рассуждении развлечений, упражнений и отдыха.
Кругу позволено было на минуту покинуть машину. Кристалсен, никакой красоты не разумеющий, остался внутри, – грыз яблоко и просматривал длинное письмо личного свойства, которое он получил еще вчера и все не успевал прочесть со вниманием (даже у этих стальных людей случаются семейные неурядицы). Круг, оборотясь к солдатам спиной, стоял у скалы. Это тянулось так долго, что в конце концов один солдат со смехом заметил:
“Podi galonishcha dva vysvistal za-noch” [Мне кажется, он должен был выпить в течение ночи два галлона].
Здесь с ней случилась авария. Круг повернулся и медленно, с трудом забрался в машину, присоединясь к Кристалсену, еще читавшему.
“С добрым утром”, – пробормотал последний, подбирая ногу. Затем поднял голову, поспешно вмял письмо в карман и кликнул солдат.
76-е шоссе привело их в иную часть равнины, и скоро уже увидали они дымящие трубы фабричного городка, близ которого располагалась знаменитая опытная станция. Директором ее был некий д-р Гаммеке, низкорослый, плотный, с изжелта-белыми густыми усами, пучеглазый, на коренастых ножках. Он, его ассистенты и сестры пребывали в состоянии возбуждения, граничащего с заурядной паникой. Кристалсен сообщил им, что не знает пока, следует ли их ликвидировать или нет; он ожидает, сказал он, получить деструкции (спунеризм для “инструкций”) по телефону (он посмотрел на часы) в самом скором времени. Все они были страсть как подобострастны, раболепствовали перед Кругом, предлагая ему душ, услуги хорошенькой masseuse, губную гармонику, реквизированную у одного из больных, кружку пива, коньяк, завтрак, утреннюю газету, побриться, перекинуться в карты, новый костюм, все что угодно. Они явно тянули время. Наконец Круга ввели в просмотровый зал. Ему сказали, что через минуту его отведут к ребенку (дитя еще спит, уверяли они), а тем временем, не угодно ли ему посмотреть кинофильм, снятый всего лишь несколько часов назад? В нем показано, говорили они, каким здоровым и счастливым было дитя.
Он сел. Он принял фляжку с коньяком, которую ткнула ему в лицо одна из трясущихся, улыбающихся сестер (она была до того испугана, что поначалу пыталась попоить его, как младенца). Д-р Гаммеке, в голове у которого поддельные зубы гремели, словно игральные кости, распорядился начать представление. Молодой китаец принес отороченное мехом пальтишко Давида (да, узнаю, это его) и повернул его так и сяк (заново вычищено, видите, и дырки заштопаны) легкими движеньями фокусника, показывающего, что все без обману: ребенок действительно найден. Наконец, он с восторженным щебетом выдернул из кармана пальто игрушечную машинку (да, мы вместе ее покупали) и серебряное колечко с облупленной, по большей части, эмалью. После чего поклонился и сгинул. Кристалсен, сидючи рядом с Кругом на первом ряду, вид имел хмурый и подозрительный и руки скрестил на груди. “Фокусы, гнусные фокусы”, – пришептывал он.
Свет погас и квадратное мерцание прыгнуло на экран. Но стрекот машины снова прервался (всеобщая нервность проняла и механика). Д-р Гаммеке в темноте наклонился к Кругу и произнес, изливая густую струю страхов и запахов:
“Мы так счастливы, что вы с нами. Надеемся, кино вам понравится. В интересах низвуки. Замолвите доброе слово. Старались, как только могли.”
Стрекот возобновился, появилась перевернутая надпись, и машина встала опять.
Хихикнула сестричка.
“Наука!” – сказал доктор.
Кристалсен, которому все это надоело, быстро покинул зал; несчастный Гаммеке пытался его задержать, но грубоватый служака стряхнул цапастого доктора.
На экране возникла дрожащая надпись: Тест 656. Она расплылась в субтильный субтитр: “Ночной крик на лужайке”. Показались вооруженные няньки, отпирающие двери. Моргая, выстроились больные. “Фрау доктор фон Витвил, руководитель эксперимента. (Просьба не аплодировать!)”, – объявила новая надпись. Даже д-р Гаммеке, несмотря на ужасное его положение, не смог сдержать одобрительного “ха-ха”. Дама Витвил, представительная блондинка с хлыстом в одной руке и хронометром в другой надменно проплыла по экрану. “Следите за кривыми” – и показалась кривая на черной доске, и указатель в виде руки в резиновой перчатке указал кульминационные и прочие небезынтересные точки яровизации эго.
“Пациенты группируются у входа в загон, называемого 'Розовый куст'. Их обыскивают на предмет спрятанного оружия.” Один из докторов выудил ножовку из рукава самого толстого малого. “Не подфартило, толстун!”. Показали поднос с коллекцией снабженной бирками утвари: вышеувиденная пила, обрезок свинцовой трубы, губная гармошка, кусок веревки, один из этих карманных ножичков – с двадцатью четырьмя лезвиями и инструментами, пневматический пистолет, пистолет шестизарядный, шила, сверла, граммофонные иглы, старинный боевой топор. “Залегают в засаду”. Они залегают в засаду. “Появляется субчик”.
Он спускался в сад по залитым светом прожектора мраморным ступеням. Белая сестра провожала его, потом встала и подтолкнула – иди один. На Давиде было самое теплое его пальтишко, но ноги босые, в спальных шлепанцах. Все это длилось мгновение: он повернулся к сестре, взмахнул ресницами, волосы уловили отблеск искристого света; потом обернулся, встретился с Кругом глазами, не показал ничем, что узнает его и неуверенно начал спускаться по оставшимся немногим ступеням. Его лицо все росло, тускнело и растворилось, встретив мое. Сестра осталась на ступенях; легкая, не лишенная нежности улыбка играла на ее темных губах. “Какая радость для малыша, – объявила надпись, – гулять одному середь ночи”, и далее: “Ай, кто это?”
Д-р Гаммеке громко закашлялся и стрекотанье машины оборвалось. Снова зажегся свет.
Я должен проснуться. Где он? Я умру, если не проснусь.
Он отклонил прохладительные напитки, отказался расписаться в книге выдающихся посетителей, прошел сквозь людей, заграждавших ему дорогу, как сквозь паутину. Д-р Гаммеке, выкатив глаза, задыхаясь, прижимая ладонь к больному сердцу, сделал старшей сестре знак отвести Круга в лазарет.
Осталось добавить немногое. В коридоре Кристалсен с большой сигарой во рту кратко записывал всю историю в книжечку, которую он примостил на уровне лба к желтоватой стене. Большим пальцем он ткнул в сторону двери “А-1”. Круг вошел. Фрау доктор фон Витвил, рожденная Бахофен (третья сестра, старшая), нежно, почти мечтательно помавала термометром, глядя на постель, у которой она стояла в дальнем углу палаты. Затем она повернулась и приблизилась к Кругу.
Крепитесь, – спокойно сказала она. – Случилось несчастье. Мы сделали, что было –
Круг отшвырнул ее в сторону с такой силой, что она врезалась в белую взвешивательную машину и разбила градусник, который держала в руке.
Упс! – сказала она.
Золотисто-пурпурный тюрбан, обвитый вокруг головы, украшал убитого мальчика; умело раскрашенное, припудренное лицо; сиреневое одеяло, исключительно ровное, доставало до подбородка. Что-то вроде пушистой игрушечной собачонки изящно лежало в изножьи кровати. Прежде, чем выскочить из палаты, Круг сшиб ее с одеяла, отчего эта тварь, внезапно ожив, страдальчески взрыкнула и клацнула челюстями, едва не вцепившись ему в ладонь.
Круга поймал дружелюбный солдатик.
Yablochko, kuda-zh ty tak kotishsa [маленькое яблоко, далече ли ты покатилось]? – спросил солдатик и добавил:
A po zhabram, milai, khochesh [хочешь, я ударю тебя, дружок]?
Tut pocherk zhizni stanovitsa kraine nerazborchivym [здесь обычное письмо жизни становится предельно непонятным]. Ochevidtzy, sredi kotorykh byl i evo vnutrennii sogliadatai [свидетели, среди которых было его собственное что-то такое (“внутренний шпион”? “частный детектив”? Смысл не вполне ясен)], potom govorili [рассказывали впоследствии] shto evo prishlos' sviazat' [что он должен был быть связан]. Mezhdu tem [среди тем? (Возможно, среди субъектов его сноподобного состояния)] Kristalsen, nevozmutimo dymia sigaroi [Кристалсен, спокойно куривший свою сигару], sobral ves' shtat v aktovom zale [устроил встречу всего персонала в зале собраний] и информировал его (i soobschil im), что он только что получил телефонограмму, в соответствии с которой всех их следует растрибуналить за причинение смерти единственному сыну профессора Круга, прославленного философа, президента Университета, вице-президента Академии медицинских наук. Слабосердый Гаммеке соскользнул со стула и продолжал скользить, съезжая по извилистым склонам, и плавно скатившись в беспамятство, упокоился, наконец, будто брошенные сани в непорочных снегах безымянной смерти. Дама Витвил, не утратив гордого нрава, заглотнула пилюлю с отравой. Допросив и похоронив остальной коллектив и запалив заведение с запертыми в нем жужжащими пациентами, солдаты стащили Круга в машину.
Через дикие горы катили они обратно в столицу. За перевалом Лагодан уже переливались мраком долины. Ночь маячила между громадных елей у прославленных Водопадов. Ольга была за рулем, Круг, не умевший водить, сидел рядом с ней, сложив на коленях руки в перчатках; сзади сидели Эмбер с американским профессором философии – костлявым, седоволосым мужчиной с запавшими щеками, приехавшим в эту даль, чтобы обсудить с Кругом иллюзорность субстанции. Пресытившись пейзажами и обильной местной едой (неправильно акцентируемыми pirуshkami, неверно произносимыми schtschami и вообще не произносимым мясным блюдом, за которым последовал вишневый пирог с хрусткой крестоузорчатой корочкой), смирный ученый заснул. Эмбер пытался припомнить американское название этой породы елей, бытующее в Скалистых горах. Две вещи случились одновременно: Эмбер сказал: “Дуглас”, и ослепленная лань ворвалась в сияние наших фар.
18
Этому вообще не полагалось случиться. Нам страшно жаль. Ваш ребенок получит самые пышные похороны, о каких только может мечтать дитя белого человека, и все же мы хорошо понимаем, что для тех, кто остался, это ... [два неразборчивых слова]. Нам более, чем жаль. Фактически, можно с уверенностью утверждать, что никогда в истории нашей великой страны фракция, правительство или Правитель не скорбели так, как ныне скорбим мы.
(Круга привели в блистающую большеногими фресками просторную залу Министерства юстиции. Изображение самого здания Министерства, каким оно было задумано, но пока не построено, из-за пожаров Юстиция с Образованием проживали совместно в отеле “Астория”, – показывало белый небоскреб, врастающий, будто собор-альбинос, в синие, как морфо, небеса. Голос, принадлежащий одному из Старейшин, собравшихся на чрезвычайное заседание во Дворце, в двух кварталах отсюда, сочился из изящного ящика орехового дерева. Кристалсен и несколько мелких служащих шептались в другой части залы.)
Мы полагаем, однако, – продолжал ореховый голос, – что ничто не изменилось в тех отношениях, в соглашениях, в узах, которые вы, Адам Круг, столь торжественно определили как раз перед тем, как случилась личная ваша трагедия. Жизнь индивидуума недолговечна; мы же гарантируем бессмертие Государства. Граждане гибнут ради того, чтобы Град их остался жить. Мы не в силах поверить, что какая бы то ни было личная утрата способна встать между вами и нашим Правителем. С другой стороны, практически не существует предела тем возмещеньям ущерба, которые мы готовы вам предложить. Во-первых, самый передовой из наших Дворцов Погребений согласился предоставить бронзовый саркофаг, инкрустированный бирюзой и гранатами. В него возляжет ваш маленький Арвид, зажав в кулачке любимейшую игрушку – коробочку оловянных солдат, которых именно в этот момент многочисленные эксперты Министерства военных действий тщательно проверяют в отношении правильности обмундировки и личного оружия. Во-вторых, шестеро главных виновников будут в вашем присутствии обезглавлены неопытным палачом. Это сенсационное предложение.
(Несколько минут назад этих людей показали Кругу в камерах смертников. Двое темных, прыщавых юнцов щеголяли своей отвагой перед навестившим их католическим патером – главным образом по причине отсутствия воображения. Мариэтта сидела, закрыв в оцепенелом беспамятстве глаза и тихо сочась кровью. О трех других чем меньше скажешь, тем лучше.)
Вы, конечно, оцените, – говорил ореховый и казинаковый голос, – усилия, которые мы прилагаем, чтобы загладить худший из промахов, какой только можно было свершить в теперешних обстоятельствах. Мы готовы закрыть глаза на многое, включая сюда и убийство, но есть преступление, которое никогда, никогда не может быть прощено, и это – небрежность в исполнении служебных обязанностей. Мы полагаем также, что после осуществления описанных только что щедрых воздаяний мы покончим с этим прискорбным делом и сможем более о нем не поминать. Вам будет приятно услышать, что мы готовы обсудить с вами различные детали вашего нового назначения.
Кристалсен подошел к месту, где сидел Круг (по-прежнему в ночном халате, подпирая небритые щеки ободранными кулаками), и разложил документы по столу на львиных ногах, о края которого опирались Круговы локти. Красно-синим своим карандашом краснолицый и синеглазый чиновник проставил на документах крестики, указывая Кругу, где подписать.
Молча, Круг взял бумаги и неторопливо смял и разодрал их крупными, волосистыми лапами. Один из писарей, тощий и нервный молодой человек, знавший, сколько потрачено мысли и сил, чтобы их отпечатать (на драгоценной эдельвейсной бумаге), схватился за голову и испустил вопль целомудренной боли. Круг, не привстав со стула, сцапал молодого человека за лацканы сюртука и теми же тяжкими, неторопливыми, сминающими движениями стал душить свою жертву, но был укрощен.
Кристалсен, который один сохранил совершеннейшее спокойствие, в следующих выражениях известил микрофон:
Звуки, которые вы, господа, только что слышали, – это звуки, произведенные Адамом Кругом при разрывании бумаг, которые он прошлой ночью обещал подписать. Он также пытался удушить одного из моих ассистентов.
Последовало молчание. Кристалсен присел и принялся чистить ногти сапожной иглой, имевшейся вкупе с иными двадцатью тремя инструментами в толстом карманном ножичке, который он где-то слямзил в течение дня. Чиновники, ползая на карачках, собирали и разглаживали то, что осталось от документов.
Видимо, Старейшины совещались. Наконец, голос сказал:
Мы готовы пойти еще дальше. Мы предлагаем вам, Адам Круг, самому прикончить виновных. Предложение весьма необычное и вряд ли когда-либо будет повторено.
Ну-с?, – не поднимая глаз, спросил Кристалсен.
Идите вы... [три неразборчивых слова], – промолвил Круг.
Снова молчание. (“Он спятил, окончательно спятил, – шептал один женоподобный писарь другому. – Отвергнуть такое предложение! Невероятно! Я о таком сроду не слыхал.” –”Да и я тоже.” – “Интересно, где это шеф ножичком разжился?”)
Старейшины уже пришли к определенному решению, однако прежде чем его огласить, следовало, как полагали самые совестливые из них, еще разок прокрутить пластинку. Они услыхали молчание Круга, озирающего заключенных. Они услыхали часы на руке одного из юнцов и печальное бульканье в животе неотужинавшего священника. Они услыхали, как капает на пол кровь. Они услыхали, как в караулке поблизости сорок удовлетворенных солдат сравнивают плотские впечатления. Они услыхали Круга, вводимого в радиозалу. Они услыхали голос одного из них, говоривший, как им всем жаль и на какие они готовы возмещения: прелестный склеп для жертвы небрежности, ужасную участь небрежным. Они услыхали Кристалсена, перебирающего бумаги, и Круга, рвущего их. Они услыхали вопль впечатлительного молодого писаря, звуки борьбы и затем хрусткие интонации Кристалсена. Они услыхали твердые кристалсеновы ногти, сцепившиеся с одной двадцать четвертой туговатого ножичка. Они услыхали самих себя, голосующих щедрое предложение и вульгарную реплику Круга. Они услыхали, как Кристалсен со щелчком закрывает ножичек, и как шепчутся клерки. Они услыхали самих себя, слушающих все это.
Ореховый шкаф облизнулся:
Допустите его до постели, – сказал он.
Сказано – сделано. В тюрьме ему отвели просторную камеру, такую, действительно, просторную и приятную, что директор не раз селил в нее кое-каких бедных родственников жены, когда те приезжали в город. На втором соломенном тюфяке, брошенном прямо на пол, лежал, повернувшись лицом к стене, человек и содрогался всеми фибрами тела. Огромный, кудрявый и рыжий парик расползался по всей его голове. На нем был костюм старинного бродяги. И впрямь, видать, тяжким было его преступленье. Едва затворилась дверь, и Круг тяжело осел на свой клок соломы и мешковины, как вибрации его соузника перестали быть зримыми, но сразу же стали слышимыми – в виде пронзительно квакающего, умело измененного голоса:
Не ищи разузнать, кто я. Мое лицо пребудет отвращенным к стене. К стене отвращенным пребудет мое лицо. Отвращенным к стене на веки веков пребудет лице мое. О ты, безумец. Горда и черна душа твоя, как сырой макадам в ночи. О горе! Горе! Вопроси преступленье твое. И явит оно бездну вины твоея. Темны облака, все темнее они и гуще. Скачет Ловчий верхом на ужасном коне. Хо-йо-то-хо! Хо-йо-то-хо!
(Сказать ему, чтоб заткнулся? – подумал Круг. – Что проку? Ад полон этих фигляров.)
Хо-йо-то-хо! Теперь послушай, друг Круг. Послушай, Гурдамак. Мы намерены сделать тебе последнее предложение. Четыре было у тебя друга, четыре истинных друга и верных. Глубоко в подземелье изнывают они и стенают. Слушай, Друг, слушай Камерад, я готов возвратить им и другим двадцати liberalishkam свободу, если ты согласишься на то, на что практически согласился вчера. Такая безделица! Жизнь двадцати четырех человек у тебя в руках! Ты говоришь “нет”, – и их нет, ты говоришь “да”, – и они живут. Подумай, какая дивная власть! Ты ставишь подпись, и двадцать и двое мужчин и с ними две женщины выпархивают на солнечный свет. Это последний твой шанс. Мадамка, скажи да!
Убирайся к черту, грязная Жаба, – устало сказал Круг.
Человек испустил разгневанный вопль и, выхватив из-под тюфяка бронзовый колокольчик, бешено им потряс. Стражники в масках, с японскими фонариками и пиками наводнили камеру и почтительно помогли ему встать. Прикрыв лицо неопрятными прядями рыжеватого парика, он прошмыгнул мимо Круга. Его ботфорты воняли навозом, блестели бессчетными каплями слез. Тьма воротилась в камеру. Слышно было, как покрякивает спина директора тюрьмы, как его голос расписывает Жабе, какой он первоклассный артист, какое шикарное исполнение, какой восторг. Эхо шагов удалилось. Тишина. Теперь, наконец, ты сможешь подумать.
Но в обмороке или в дреме – он утратил сознание прежде, чем смог схватиться как следует с горем. Все, что он чувствовал, – это неспешное погружение, сгущение тьмы и нежности, мерное нарастание сладостного тепла. Его голова с головою Ольги, щека к щеке, две головы, соединенные парой маленьких испытующих рук, протянутых вверх из тускло светящейся постели, падали (или падала, ибо две головы соединились в одну) вниз и вниз, и вниз к третьей точке, к безмолвно смеющемуся лицу. Послышался мягкий смешок, когда губы, его и ее, достигли прохладного лба и горячей щеки, но спуск на этом не прекратился, и Круг продолжал тонуть в надрывающей сердце нежности, в черной, слепительной глуби запоздалой, но – что же с того? – нескончаемой ласки.
В середине ночи что-то приснившееся вытряхнуло его из сна в то, что было реальной тюремной камерой с решеткой света, взломавшей тьму, и с особенным тусклым отблеском, похожим на след ноги какого-то фосфоресцирующего островитянина. Сначала, как иногда бывает, окружающее не влилось ни в одну из реальных форм. Увиденный им световой узор, хоть и был он скромного происхождения (бдительный дуговой прожектор снаружи, серо-лиловый угол двора, косвенный луч, проникший сквозь какую-то щелку или дырку от пули в ставнях, запертых на засов и на висячий замок), приобрел странное, почти роковое значение, ключ к которому оставался полуприкрытым полой темноватого осознания на слабо мерцавшем полу полузабытого ночного кошмара. Казалось, нарушен какой-то обет, какой-то замысел погиб, какая-то возможность упущена – или использована в такой грубой полноте, что от нее осталось лишь послесвечение греха и позора. Световой узор был словно бы результатом вороватого, нащупывающего, отвлеченно мстительного, подложного движения, совершавшегося во сне или скрывшегося за ним, там, в сплетении незапамятных и ныне уже бесцельных и бесформенных козней. Вообразите знак, предупреждающий вас о взрыве, но на таком загадочном или младенческом языке, что остается только гадать, не создано ли все это – знак, застывший под подоконником взрыв и ваша дрожащая душа – искусственно, здесь и сейчас, по особому какому-то сговору с разумом, спрятавшимся за зеркалом.
Именно в этот миг, в точности после того, как Круг провалился сквозь днище спутавшегося сна и, хватая воздух, сел на соломе, – и в точности перед тем, как его реальность, его засевшая в памяти уродливая беда обрушилась на него, – именно в этот миг я ощутил укол состраданья к Адаму и соскользнул к нему по косому лучу бледного света, вызвав мгновенное сумасшествие, но по крайности избавив беднягу от бессмысленной муки его логической участи.
С улыбкой безграничного облегчения на залитом слезами лице Круг прилег на солому. В прояснившемся мраке лежал он, пораженный и радостный, и слушал ночные звуки, обыкновенные во всякой большой тюрьме: неровную позевку – ах-ха-ха-аха – надзирателя, усердное бормотание бессонных стареньких узников, вникающих в английские грамматики (My aunt has a visa. Uncle Saul wants to see uncle Samuel. The child is bold.), стук сердец людей помоложе, бесшумно роющих подземный лаз к свободе и к новой поимке, перестук экскрементов летучих мышей, опасливый шелест страницы, злобно смятой и брошенной в мусорную корзину и совершающей жалкие попытки расправиться и еще хоть немного пожить.
Когда на рассвете четверка подтянутых офицеров (три графа и грузинский князь) явилась, чтобы доставить его на решающую встречу с друзьями, он отказался пошевелиться и лежал, улыбаясь и норовя игриво потрепать офицеров под подбородком босой ступней. Заставить его одеться не удалось, и после торопливого совещания четверо юных гвардейцев, сквернословя на старо-французском, стащили его, в чем он был, т.е. в одной лишь пижаме (белой), в тот же самый автомобиль, которым с такой сноровкой правил некогда покойный д-р Александер.
Ему вручили программку церемонии очной ставки и через какой-то туннель провели в центральный двор.
Когда он разглядел форму двора, выступ кровли там, над крыльцом, зияющую арку туннелеобразного входа, которой его провели, его вдруг осенила неосновательная в некотором роде и затруднительная для выражения уверенность, что это двор его школы; правда, само здание изменилось, окна у него подросли и за ними виднелась стайка наемных лакеев из “Астории”, сервирующих стол для сказочного банкета.
Он стоял в белой пижаме, босой, простоволосый мигал, озираясь по сторонам. Он увидел множество неожиданного люда: у закопченной стены, отделяющей двор от мастерской старика-ворчуна-соседа, который никогда не перебрасывал мяч назад, стояла застылая и безмолвная группа стражников и орденоносных чиновных лиц, и среди них Падук – царапал стену каблуком, скрестив на груди руки. В другой, смутной части двора несколько дурно одетых мужчин и женщин “представляли заложников”, как сообщала данная Кругу программка. Его свояченица сидела на качелях, пытаясь достать ступнями землю, а светлобородый муж ее как раз потянул за веревку, когда она рявкнула, чтобы он не шатал качели, неграциозно с них сковырнулась и помахала Кругу рукой. Немного поодаль стояли Хедрон и Эмбер, и Руфель, и человек, которого Круг как-то не мог, ... и Максимов, и жена Максимова. Всем не терпелось поговорить с улыбающимся философом (никто ведь не знал, что сын его погиб, а сам он сошел с ума), но солдаты имели приказ и допускали просителей только двойками.
Один из Старейшин, человек по имени Шамм, склонял к Падуку украшенную плюмажем главу и, полууказывая нервным перстом, как бы беря назад всякий сделанный им тычок и тут же прибегая к услугам какого-либо иного перста для повторения жеста, пояснял Падуку вполголоса, что это тут происходит. Падук кивал, таращился в пустоту и кивал снова.
Профессор Руфель, нервный, угловатый, до крайности волосатый человечек с впалыми щечками и желтыми зубами, приблизился к Кругу вместе с...
Господи, Шимпффер! – воскликнул Круг. – Надо же встретиться именно здесь, после всех этих лет, – погоди-ка –
Четверть века, – сказал грудным голосом Шимпффер.
Ну и ну, совсем как в былые времена, – продолжал со смехом Круг. – А что до Жабы, так –
Порыв ветра перевернул пустую и звонкую урну; маленький пыльный смерч пронесся по двору.
Меня избрали для переговоров, – сказал Руфель. – Положение вам известно. Я не стану задерживаться на деталях, потому что времени очень мало. Мы хотим, чтобы вы поняли, – мы не имеем намерения связывать вас обещанием или как-то на вас влиять. Нам очень хочется жить, действительно очень, но мы не будем питать к вам злобы, какое бы Он закашлялся. Эмбер, все еще вдалеке, подскакивал и вытягивался, как Петрушка, пытаясь увидеть Круга над спинами и головами.
Никакой злобы, решительно никакой, – поспешно продолжил Руфель. – В сущности, мы вполне поймем вас, если вы откажетесь поддаться Vy ponimaete o chom rech? Daite zhe mne znak, shto vy ponimaete [Вы понимаете мои слова? Покажите мне знаком, что вы понимаете.].
Все в порядке, продолжайте, – сказал Круг. – Я просто пытался вспомнить. Вас ведь арестовали, – стойте, стойте, как раз перед тем, как кошка вышла из комнаты. Я полагаю-(Круг помахал Эмберу, чей крупный нос и красные уши появлялись то тут, то там, между плечами и палачами.) – Да, я, кажется, вспомнил.
Мы попросили профессора Руфеля говорить от нашего имени, – сказал Шимпффер.
Да, понимаю. Прекрасный оратор. Я слушал вас, Руфель, в лучшую вашу пору, на высоком помосте, среди цветов и флагов. Отчего это яркие краски
Друг мой, – сказал Руфель, – времени мало. Прошу вас, позвольте мне продолжить. Мы не герои. Смерть омерзительна. С нами две женщины, им предстоит разделить нашу участь. Наша жалкая плоть встрепенулась бы в беспредельной радости, если бы вы снизошли до спасения наших жизней, продав вашу душу. Но мы не просим, чтобы вы продали вашу душу. Мы просто
Круг, жестом прервав его, скорчил страшную рожу. Толпа замерла в бездыханном ожидании. Оглушительным чихом Круг разодрал тишину.
Глупые люди, – сообщил он, вытирая ладонью нос, – скажите на милость, чего вы боитесь? Ну какое все это имеет значение? Смешно! Вроде тех ребячьих забав, – Ольга с мальчиком разыгрывали какие-то дурацкие сценки – она утонула, а он потерял то ли жизнь, то ли еще что в железнодорожном крушении. Господи, да какое значение все это имеет?
Ладно, если все это не имеет значения, – тяжко дыша, произнес Руфель, – тогда скажите им, черт подери, что вы рады стараться и сделайте все, что они хотят, и нас не застрелят.
Жуткое, понимаешь, положение, – сказал Шимпффер, бывший когда-то обыкновенным храбрым рыжим мальчишкой, но приобретший теперь бледную одутловатую физиономию с веснушками под редкими волосами. – Нам объяснили, что если ты не примешь условий правительства, значит, сегодня – наш последний день. У меня в Аст-Лагоде большая фабрика спортивных товаров. Меня взяли среди ночи и запихали в тюрьму. Я законопослушный гражданин, мне вообще непонятно, как это можно отвергать правительственные предложения, но я понимаю, ты человек исключительный, ты можешь иметь исключительные причины, и ты мне поверь, мне было бы страх как неловко, если бы я вдруг заставил тебя сделать что-то нечестное или глупое.
Круг, вы слышите, что мы вам говорим? – резко спросил Руфель, и так как Круг продолжал смотреть на них с благосклонной улыбкой на слегка обвислых губах, они с ужасом поняли, что обращаются к умалишенному.
Khoroshen'koe polozhen'itze [милое дело], – сказал Руфель остолбеневшему Шимпфферу.
Цветное фото, снятое минуты две погодя, показало следующее: справа (если стать лицом к выходу) около серой стены, в кресле, только что вынесенном для него из дома, сидел, раздвинув ляжки, Падук. На нем была пятнистая (зеленая с коричневым) форма одного из любимых его полков. Лицо его под водозащитной фуражкой (изобретенной когда-то его отцом) было как тускло-розовое пятно. Он щеголял бутылочной формы коричневыми крагами. Шамм, величественная особа в медном нагруднике и широкополой черного бархата шляпе с белым пером, склонялся к надутому малютке-диктатору, что-то ему рассказывая. Трое других Старейшин стояли вблизи, обернутые в черные плащи, как кипарисы, как террористы. Несколько ладных молодых людей в опереточной форме, вооруженных пятнистыми (коричневыми с зеленым) автоматическими пистолетами, защитным полукругом обступали эту группу. На стене позади Падука, как раз над его головой, уцелела надпись мелом, непечатное слово, нацарапанное каким-то школьником; этот серьезный недосмотр совершенно испортил правую часть картинки. Слева, посреди двора, без шляпы, c жесткими и темными поседевшими кудрями, шевелившимися на ветру, в просторной белой пижаме с шелковым поясом, босиком, словно древний святой, маячил Круг. Стража нацелила ружья на Руфеля с Шимпффером, которые пытались ей что-то внушить. Ольгина сестра с судорогой на лице и старательной беспечностью во взоре втолковывала своему бестолковому муженьку, чтобы он сделал два шага вперед и занял местечко получше, тогда они смогут следующими добраться до Круга. На заднем плане медицинская сестра делала укол Максимову: старик завалился, и жена его, встав на колени, обертывала ему ноги своей черной шалью (с обоими очень дурно обращались в тюрьме). Хедрон, или вернее, очень одаренный имперсонатор (сам Хедрон вот уже несколько дней, как покончил с собой), покуривал данхилловскую трубку. Эмбер, дрожащий (очертания смазались), несмотря на каракулевое пальто, воспользовался препирательствами между охраной и первой двойкой и подобрался почти уже к самому Кругу. Можете двигаться.
Руфель всплеснул руками. Эмбер поймал Круга за локоть, и Круг проворно обернулся к другу.
Обожди минуту, – сказал Круг. – Не начинай жаловаться, покамест я не улажу это недоразумение. Потому что, видишь ли, вся эта “очная ставка” – сплошное недоразумение. Мне нынче ночью приснился сон, да, сон ... А, все равно, называть ли его сном или презренным обманом зрения, – знаешь, из этих косых лучей в келье отшельника – ты посмотри на мои босые ноги – холодные, как мрамор, конечно – однако – О чем бишь я? Послушай, ты не такой болван, как остальные, верно? Ты ведь не хуже меня понимаешь, что бояться тут нечего?
Адам, милый, – сказал Эмбер, – не будем входить в такие мелочи, как страх. Я готов умереть... Однако есть одна вещь, которой я дольше терпеть не намерен, c'est la tragйdie des cabinets, она меня убивает. Ты знаешь, у меня на редкость капризный желудок, а они выводят меня на какой-то сальный сквозняк, в инфернальную грязь, один раз в день на одну минуту. C'est atroce. Я предпочитаю расстрел на месте.
Поскольку Руфель и Шимпффер продолжали упорствовать и уверяли стражников, что они не закончили разговора с Кругом, один из солдат воззвал к Старейшинам, и подошел Шамм, и мягко заговорил.
Так не годится, – сказал он с очень четкой дикцией (единственно силой воли он излечил себя в молодости от взрывчатого заикания). – Программу надлежит выполнять без болтовни и сумятицы. Давайте, прекращайте. Сообщите же им (он повернулся к Кругу), что вас избрали министром образования и юстиции, и что в этом качестве вы возвращаете им их жизни.
У тебя фантастически прекрасный нагрудник, – промурлыкал Круг, и быстро двигая всеми десятью пальцами, забарабанил по выпуклой железяке.
Дни наших щенячьих игр на этом дворе давно миновали, строго заметил Шамм.
Круг потянулся к шлему Шамма и расторопно переместил его на свои локоны.
Это была котиковая девчоночья шапка. Мальчишка, заикаясь от гнева, попытался ее отнять. Адам Круг швырнул ее Пинки Шимпфферу, а тот, в свой черед, закинул ее на опушенную снегом поленицу березовых дров, там она и застряла. Шамм помчался обратно в школу, ябедничать. Жаба, уходивший домой, крался к выходу вдоль низкой стены. Адам Круг закинул ранец с книгами за плечо и поделился с Шимпффером – занятно, у Шимпффера тоже возникает иногда это чувство “повторяющейся последовательности”, как будто все уже было прежде: меховая шапка, я кидаю ее тебе, ты подкинул ее кверху, поленья, снег, шапка застряла, выходит Жаба?... Шимпффер, наделенный практическим складом ума, предложил: а не пугнуть ли им Жабу как следует? Из-за поленицы мальчишки следили за ним. Жаба остановился у стены, видимо, поджидая Мамша. Круг с громовым “ура!” возглавил атаку.
Ради Бога, остановите его, – закричал Руфель, – он обезумел. Мы за него не отвечаем. Остановите его!
Мощно набирая скорость, Круг несся к стене, у которой Падук с тающими в водах страха чертами, выскользнув из кресла, пытался исчезнуть. Двор забурлил в исступленном смятенье. Круг увернулся от объятий охранника. Потом левая часть его головы, казалось, взорвалась языками пламени (это первая пуля оторвала кусок уха), но он весело ковылял дальше:
Давай, Шримп, давай, – ревел он, не оборачиваясь, круши от души, корежь ему рожу, давай!
Он видел Жабу, скорчившегося у подножья стены, трясущегося, расплывающегося, все быстрее вывизгивающего заклинания, заслонявшего полупрозрачной рукой тускнеющее лицо, и Круг несся к нему, и как раз за долю мгновения до того, как другая и более точная пуля ударила в него, он снова выкрикнул: “Ты, ты...”, – и стена исчезла, как резко выдернутый слайд, и я потянулся и встал среди хаоса исписанных и переписанных страниц, чтобы исследовать внезапное “трень!”, произведенное чем-то, ударившимся о проволочную сетку моего окна.
Как я и думал, крупная бабочка цеплялась за сетку мохнатыми лапками, со стороны ночи; мраморные крылья ее дрожали, глаза сверкали, как два крохотных уголька. Я только заметил коричнево-розовое обтекаемое тельце и сдвоенные цветные пятна, как бражник отцепился и отмахнул в теплую, влажную темень.
Ну что ж, вот и все. Различные части моего сравнительного рая – лампа у изголовья, таблетки снотворного, стакан с молоком – смотрели мне в глаза с совершенным повиновением. Я понимал, что бессмертие, дарованное мной бедолаге, было лишь скользким софизмом, игрой в слова. И все же, самый последний бег в его жизни был полон счастья, и он получил доказательства того, что смерть – это всего лишь вопрос стиля. Некие башенные часы, которых я ни разу не смог обнаружить, которых, собственно, я никогда и не слышал в дневное время, пробили дважды, поколебались, и были оставлены позади ровной поспешающей тишью, продолжавшей струиться по венам моих ноющих висков; вопрос ритма.
Два окна еще светились через лужайку. В одном тень руки расчесывала невидимые волосы или, быть может, это двигались ветви; другое черной чертой пересекал наклонный ствол тополя. Разрезанный луч уличного фонаря высветил ярко-зеленый кусок мокрой самшитовой изгороди. Я также мог различить отблеск особенной лужи (той самой, которую Круг как-то сумел воспринять сквозь наслоения собственной жизни), продолговатой лужи, неизменно приобретающей те же самые очертания после любого дождя – из-за постоянства формы как бы лопатой оставленной вмятины в почве. Может быть, мы могли бы сказать, что нечто похожее происходит и с отпечатком, который мы оставляем в тонкой ткани пространства. Брень! Добрая ночь, чтобы бражничать.
Написать нам Конференция |