6

­ Мы познакомились вчера, – сказала комната. – Я – запасная спальня на dache [сельский дом, коттедж] Максимовых. А это ветряки на обоях.

– Верно, – откликнулся Круг. Где-то за тонкими стенами сосной пропахшего дома уютно покрякивала печь, и Давид звонко рассказывал что-то, – видимо, отвечая на вопросы Анны Петровны, видимо, завтракая с ней в соседней комнате.

Теоретически не существует абсолютного доказательства того, что утреннее пробуждение (когда опять находишь себя оседлавшим свою особу) не является на самом деле полностью беспрецедентным событием, совершенно оригинальным рождением. Как-то Эмбер и Круг обсуждали возможность того, что это они выдумали in toto сочинения Вильяма Шекспира, потратив на подделку миллионы миллионов, замазав взятками рты бессчетным издателям, библиотекарям, жителям Стратфорда-на-Авоне, ибо, приняв ответственность за все сделанные за три столетия культуры ссылки на поэта, следует предположить, что ссылки эти – суть подложные вставки, внесенные надувалами в настоящие произведения, ими же и подредактированные: в этом еще оставалась некоторая шероховатость, досадный изъян, но, вероятно, можно устранить и его, подобно тому, как упрощают перемудренную шахматную задачу, добавляя в нее пассивную пешку.

Все это может быть верным и в отношении личного существования, воспринимаемого в момент пробуждения в ретроспективе: сам по себе ретроспективный эффект есть весьма простая иллюзия, мало в чем отличная от изобразительной ценности глубины и дали, порождаемых окрашенной кистью на плоской поверхности; однако требуется нечто превосходящее кисть, чтобы создать впечатление плотной реальности, подпираемой правдоподобным прошлым, логической неразрывности, ниточки жизни, подобранной именно там, где ее обронили. Изощренность такого фокуса граничит с чудом, если вспомнить об огромном числе деталей, требующих учета, требующих размещения в таком порядке, чтобы внушалась мысль о работе памяти. Круг сразу знал, что жена его умерла, что он вместе с маленьким сыном поспешно бежал из города в деревню, и что вид в раме окна (голые волглые ветви, бурая почва, белесое небо, изба на дальнем холме) – это не только образчик пейзажа этих именно мест, но и поместили его сюда, дабы указать, что Давид поднял штору и вышел из комнаты, не разбудив его; а кушетка в другом углу комнаты с почти раболепными “кстати” немыми жестами показывает – видишь, вот, и вот, – все необходимое, чтобы убедить его, что здесь ночевал ребенок.

Наутро вслед за смертью явились ее родственники. Эмбер ночью сообщил им, что она умерла. Заметьте, как гладко работает ретроспективная машинерия: все сходится одно к одному. Они (переключаясь на более плавные обороты прошлого) явились, они наводнили квартиру Круга. Давид как раз надевал вельветину. Силы прибыли значительные: ее сестра Виола, Виолин отвратный муж, какой-то сводный брат с супругой, две дальних, едва различимых в тумане кузины, и неопределенный старик, которого Круг никогда до того не видел. Подчеркнуть тщеславную напыщенность иллюзорной глубины. Виола сестру не любила, последние двенадцать лет они виделись редко. Она была в короткой, густопегой вуальке: вуалька доставала до веснущатой переносицы, не дальше, и за черными ее фиалками различалось поблескивание, жесткое и удовлетворенное. Светлобородый муж нежно ее подпирал, хотя на деле забота, которой надутый прохвост окружал ее острый локоть, лишь затрудняла ее спорые, умелые перемещения. Она его скоро стряхнула. В последний раз его видели взирающим в достойном молчании через окно на пару черных лимузинов, ожидавших у бордюра. Господин в черном и с синими запудренными челюстями – представитель фирмы испепелителей – вошел сообщить, что самое время начать. Тут-то Круг и удрал с Давидом через заднюю дверь.

Неся чемодан, еще мокрый от слез Клодины, он довел ребенка до ближайшей трамвайной остановки и вместе с шайкой сонных солдат, возвращавшихся в казармы, прибыл на железнодорожный вокзал. Прежде, чем впустить его в поезд, идущий к Озерам, правительственные агенты проверили документы у него и глазные яблоки у Давида. Гостиница на Озерах оказалась закрытой, но после того, как они побродили вокруг, веселый почтарь в желтом автомобиле отвез их (с письмом от Эмбера) к Максимовым. Чем реконструкция и завершается.

Общая ванная комната – единственное негостеприимное место в доме друзей, особенно если вода в ней сначала течет чуть теплая, а потом ледяная. Длинный серебряный волос впечатался в дешевый пряник миндального мыла. Раздобыть туалетную бумагу в последнее время стало трудненько, ее заменили нанизанные на крюк обрывки газеты. На дне унитаза плавал конвертик от безопасного лезвия с ликом и подписью д-ра З. Фрейда. Если я останусь здесь на неделю, подумал он, эта чуждая древесина постепенно смягчится и очистится в повторяющихся соприкосновениях с моей прижимистой плотью. Он осмотрительно ополоснул ванну. Резиновая трубка брызгалки, булькнув, слетела с крана. С веревки свисали два чистых полотенца и какие-то черные чулки, то ли выстиранные, то ли ждущие стирки. Бок о бок стояли на полке бутылка минерального масла, наполовину пустая, и серый картонный цилиндр – прежняя сердцевина туалетного рулона. Стояли там и два популярных романа (“Отброшенные розы” и “На Тихом Дону без перемен”). Улыбнулась, признав его, зубная щетка Давида. Он уронил на пол мыло для бритья, а когда поднял, к мылу оказался приклеен серебряный волос.

Максимов был в столовой один. Дородный пожилой господин, он сунул в книгу закладку, с радушной поспешностью встал и пожал гостю руку крепко, словно ночной сон был опасным и длительным путешествием. “Как отдыхалось [Kak pochivali]?” спросил он и, озабоченно хмурясь, проверил температуру кофейника под стеганым шутовским колпаком. Глянцевитое, розовое лицо Максимова было выбрито по-актерски гладко (устарелое уподобление); совершенно лысую голову покрывала ермолка с кистью; одет он был в теплую куртку с бранденбургами. “Рекомендую, – сказал он, указывая мизинцем. – Насколько могу судить, – единственный сыр, который не тяжелит желудка.”

Он был из тех людей, которых любишь не за какой-то блестящий талант (у этого отставного коммерсанта талантов и вовсе не было), но потому, что каждая проведенная с ним минута приходится ровно впору твоим жизненным меркам. Есть дружбы, подобные циркам, водопадам, библиотекам; есть и иные, сравним их со старым халатом. Разберите на части ум Максимова и ничего привлекательного вы в нем не найдете: идеи консервативны, вкусы неразборчивы; но так или иначе, эти скучные части слагались в замечательно уютное и гармоничное целое. Честности его не разъедала никакая изысканность мысли, он был надежен, как окованный сталью дубовый сундук, и когда Круг однажды заметил, что слово “лояльность” напоминает ему звучаньем и видом золоченую вилку, лежащую под солнцем на разглаженном бледно-желтом шелке, Максимов ответил довольно холодно, что для него лояльность исчерпывается ее словарным значением. Здравый смысл оберегала в нем от самодовольной вульгарности тайная тонкость чувств, а несколько голая и лишенная птиц симметрия его разветвленных принципов лишь чуть-чуть колебалась под влажным ветром, дующим из областей, которые он простодушно полагал не сущими. Чужие несчастья заботили его больше собственных бед; и будь он старым морским капитаном, он бы скорее затонул со своим кораблем, чем виновато плюхнулся в последнюю спасательную шлюпку. В данный момент он собирался с духом, намереваясь напрямик высказать Кругу свое неодобрение, – и тянул время, рассуждая о политике.

­ Молочник утром рассказывал мне, – говорил он, – что по всей деревне висят плакаты, призывающие население непринужденно ликовать по случаю восстановления полного порядка. Предложен и распорядок праздника. Нам надлежит собираться в наших обычных воскресных пристанищах – то есть в кафе, в клубах, в помещениях наших обществ – и хором петь, прославляя Правительство. Во все районы назначены распорядители ballonov. Непонятно, правда, что прикажете делать тем, кто и петь не умеет, и ни в каких сообществах не состоит.

­ Он мне сегодня приснился, – сказал Круг. – Видимо, только так мой старый школьный товарищ и может надеяться нынче связаться со мной.

­ Как я понимаю, вы с ним не очень ладили в школе?

­ Ну, это еще надо обдумать. Я его определенно терпеть не мог, вот только вопрос – взаимно ли? Помню один странный случай. Внезапно погас свет – короткое замыкание или что-то в этом роде.

­ Да, это бывает. Попробуйте варенье. Ваш сын очень его оценил.

­ Я сидел в классе и читал, – продолжал Круг. – Бог его знает, почему это было вечером. Жаба вскользнул в класс и копался в парте, там у него хранились сладости. Тут-то свет и погасни. Я откинулся на прислон, сижу, жду, темнота полнейшая. Вдруг чувствую, что-то коснулось моей руки, мягкое и мокрое. Поцелуй Жабы. Он успел удрать прежде, чем я его сцапал.

­ Весьма, я бы сказал, сентиментально, – заметил Максимов.

­ И противно, – добавил Круг.

Он намаслил булку и принялся пересказывать подробности собрания на дому у президента. Максимов тоже присел, поразмыслил с минуту, потом, резко нагнувшись, пнул корзиночку с knakerbrodom, подогнав ее ближе к тарелке Круга, и сказал:

­ Я вам хочу кое-что сказать. Вы, вероятно, рассердитесь, услышав мои слова, скажете, что я лезу не в свое дело, но я уж рискну навлечь на себя ваше неудовольствие. Потому что это действительно очень и очень серьезно и мне все равно, облаете вы меня или нет. Ia, sobstvenno, uzhe vchera khotel [мне следовало бы поднять этот вопрос еще вчера], да Анна решила, что вы слишком устали. Однако откладывать этот разговор на потом безрассудно.

­ Валяйте, – сказал Круг, надкусывая и пригибаясь: варенье норовило упасть.

­ Я вполне понимаю ваш отказ иметь с этой публикой дело. Я, наверное, повел бы себя точно так же. Они опять попытаются заполучить вашу подпись, и вы опять им откажете. С этим все ясно.

­ Совершенно верно, – сказал Круг.

­ Хорошо. Теперь, поскольку с этим ясно, уясняется и еще кое-что. То есть ваше положение при новом режиме. Тут есть одна необычная сторона, я, собственно, и хотел сказать, что вы, похоже, не понимаете связанной с ней опасности. Иными словами, как только эквилисты потеряют надежду добиться от вас сотрудничества, они вас арестуют.

­ Глупости, – сказал Круг

­ Вот именно. Давайте назовем это предположительное происшествие совершеннейшей глупостью. Да только совершеннейшая глупость – это естественная и логическая часть правления Падука. Вам стоило бы держать это в уме, друг мой, и обзавестись каким-то средством защиты, насколько неправдоподобной ни кажется вам опасность.

­ Yer un dah [вздор и дребедень], – сказал Круг. – Он так и будет лизать в темноте мою руку. Я необорим. Необорим бурливый морской вал [volna], отхлынув, волнует гурьбу голышей. Но кряжист Круг – и с ним ничего не случится. Две или три упитанные нации (та, что синеет на карте, и другая, коричнево-желтая), от которых мой Жаба жаждет добиться признания, займов, – чего там еще может желать расстрелянная страна от раскормленного соседа, – эти нации будут попросту игнорировать его вместе с его правительством, ежели он посмеет... докучать мне. Что, недурно я вас облаял?

­ Дурно. У вас романтические, детские и полностью ложные представления о практической политике. Можно представить себе, что он простит вам идеи, выраженные в ваших прежних работах. Можно даже представить, что он снесет наличие выдающегося ума среди народа, которому по его собственным законам полагается быть столь же простым, как наипростейший из граждан. Но для того, чтобы все это себе представить, нам придется оговорить попытку с его стороны найти вам особое применение. А вот если из нее ничего не выйдет, он не посмотрит на заграничное общественное мнение, с другой стороны, и ни одно государство о вас хлопотать не станет, если посчитает почему-либо выгодным иметь дело с этой страной.

­ А иностранные академии заявят протест. И предложат баснословные суммы, мой вес в Ra, чтобы купить мне свободу.

­ Вы можете веселиться, сколько вашей душе угодно, но я все же хотел бы знать, – послушайте, Адам, что вы намерены делать? Я хочу сказать, вы ведь не думаете, что вам разрешат читать лекции, или печатать ваши работы, или поддерживать связь с учеными и издателями за границей, – или все-таки думаете?

­ Не думаю. Je resterai coi.

­ Мой французский ограничен, – сухо сказал Максимов.

­ Я затаюсь, – сказал Круг (начиная испытывать страшную скуку). – В должное время тот разум, какой у меня пока сохранился, сплетется в какую-нибудь досужую книгу. Правду сказать, плевал я на все их университеты. Давид что, на улице?

­ Но дорогой вы мой, они же не оставят вас в покое! В этом-то все и дело. Я или любой другой обыватель может и должен сидеть спокойно, но вы – никоим образом. Вы одна из очень немногих знаменитостей, рожденных нашей страной в нынешние времена, и...

­ И каковы же другие светила этого загадочного созвездия? – осведомился Круг, скрещивая ноги и просовывая уютную ладонь между бедром и коленом.

­ Ладно: всего одна. По этой самой причине они и хотят, чтобы вы были деятельны как только возможно. Они на все пойдут, чтобы заставить вас поддержать их образ мысли. Слог, begonia [блеск] будут, разумеется, ваши. Падук удовольствуется простой подготовкой программы.

­ А я останусь глух и нем. Право, голубчик, все это – журнализм с вашей стороны. Я хочу остаться один.

­ Один – неуместное слово, – вспыхнув, воскликнул Максимов – Вы не один! У вас ребенок.

­ Бросьте, бросьте, – сказал Круг. – Давайте-ка, пожалуйста –­

­ Нет, не давайте. Я вас предупреждал, что не испугаюсь вашего гнева.

­ Ну хорошо. И что же я, по-вашему, должен сделать? – со вздохом спросил Круг, наливая себе еще чашку чуть теплого кофе.

­ Немедленно покинуть страну.

Тихо потрескивала печь, и квадратные часы с двумя васильками на белом, голом деревянном циферблате отщелкивали мелкие секунды. Окно попробовало улыбнуться. Слабый всплеск солнца расплылся на дальнем холме и обнаружил с бессмысленной ясностью избушку и с ней три сосны на противоположном склоне, казалось, они шагнули вперед и отступили снова, едва изнуренное солнце впало опять в забытье.

­ Я не вижу нужды покидать ее прямо сейчас, – проговорил Круг. – Если они будут слишком уж ко мне приставать, я, вероятно, так и сделаю, но сейчас – единственный ход, над которым я думаю – это длинная рокировка, чтобы защитить моего короля.

Максимов поднялся и снова сел, на другой стул.

­ Я вижу, трудненько будет заставить вас уяснить свое положение. Прошу вас, Адам, раскиньте мозгами: ни сегодня, ни завтра – никогда Падук не выпустит вас за границу. Но сейчас вы еще могли бы бежать, как бежали Беренц, Марбель и прочие; завтра это будет уже невозможным, границы стягивают все туже и туже, к тому времени, когда вы надумаете, ни единой щели уже не останется.

­ Ладно, а почему же тогда вы не бежите? – проворчал Круг.

­ Мое положение иное, – тихо ответил Максимов. – И вы хорошо это знаете. Мы слишком стары с Анной, и к тому же я – образцовый средний человек и никакой угрозы правительству не представляю. Вы же здоровы, как бык, и все в вас – преступно.

­ Даже сочти я разумным покинуть страну, я ни малейшего представления не имею, как это сделать.

­ Идите к Туроку, он имеет, он вас сведет с нужными людьми. Это станет в порядочную сумму, но вам она по карману. Я тоже не знаю, как это делается, но я знаю, что сделать это можно и делалось уже. Подумайте о спокойной жизни в цивилизованной стране, о возможности работать, об образовании, доступном для вашего мальчика. В нынешних ваших обстоятельствах...

Он осекся. После ужасной неловкости, возникшей вчера за ужином, он обещал себе не затрагивать больше темы, которой этот странный вдовец избегал с таким стоицизмом.

­ Нет, – сказал Круг. – Нет. Мне сейчас не до этого [ne do tovo]. С вашей стороны очень мило так хлопотать обо мне [obo mne], но ей-ей [pravo], вы преувеличиваете опасность. Разумеется [koneshno], я подумаю о вашем предложении. Не будем [bol'she] больше об этом говорить. Что там Давид делает?

­ Ладно, по крайности [po krainei mere] вы знаете, что я на этот счет думаю, – сказал Максимов, берясь за исторический роман, читанный им при появлении Круга. – Но мы еще не кончили с вами. Я напущу на вас Анну, нравится вам это или нет. Может, ей повезет больше. Давид, по-моему, с ней в огороде. Второй завтрак в час.

Ночью штормило; ночь мотало, она задыхалась в грубых струях дождя; в окоченении холодного тихого утра промокшие бурые астры стояли расстроенными рядами, и капли ртути пятнали едко пахнущие лиловые листья капусты, в которых между их крупными жилами черви насверлили уродливых дыр. Давид, замечтавшись, сидел в тачке, а маленькая старая дама пыталась протолкнуть ее по расквашенной глине дорожки. “Ne mogoo! [Не могу!]” – со смехом вскричала она и отмахнула с виска прядь серебристых тонких волос. Давид выскочил из тачки. Круг, не глядя на Анну Петровну, сказал, что он не поймет, не слишком ли зябко, чтобы мальчик гулял без пальто, и Анна Петровна ответила, что белый свитер его достаточно толст и уютен. Почему-то Ольга никогда особенно не любила Анну Петровну со сладкой ее безгреховностью.

­ Я хочу пройтись с ним подальше, – сказал Круг. – Он, наверное, вам уже надоел. Завтрак в час, я правильно понял?

То, что он говорил, слова, которыми воспользовался, все это не имело значения; он продолжал избегать ее храброго, доброго взора, которого, чувствовал он, ему не снести, и слушал свой голос, сцеплявший пустяковые звуки в молчании съежившегося мира.

Она стояла, глядя на них, пока сын и отец, взявшись за руки, шли к дороге. Неподвижная, перебирая ключи и наперсток в обвислых карманах черного джемпера.

Ломанные коралловые гроздья рябины там и сям валялись на коричневой, как шоколад, дороге. Ягоды сморщились и замарались, но даже будь они сочными и чистыми, ты определенно не смог бы их есть. Варенье другое дело. Нет, я же сказал: нет. “Попробовать” – это и значит съесть. Несколько кленов в сыром безмолвном лесу, которым тащилась дорога, сохранили красочную листву, но березы были уже совершенно голы. Давид оскользнулся и с величайшим присутствием духа продлил скольжение, чтобы со смаком сесть на липкую землю. Вставай, вставай. Но он посидел с минуту, в притворном ошеломлении глядя вверх смеющимися глазами. Волосы у него были влажные и горячие. Вставай. Конечно, это сон, думал Круг, эта тишь, таинственная усмешка поздней осени, так далеко от дома. Почему мы именно здесь, не где-то еще? Больное солнце опять попыталось вдохнуть жизнь в белесое небо: секунду-другую две волнистые тени – призрак К и призрак Д – брели на теневых ходулях, подражая человечьему шагу, после истаяли. Пустая бутылка. Хочешь, сказал он, подними эту скотомическую бутылку и брякни ею о ствол. Она разорвется с прекрасным звоном. Но бутылка упала целехонькой в ржавые волны папоротника и пришлось выуживать ее самому, потому что там было слишком мокро для дурно выбранной обувки Давида. Попробуй еще. Она не желала биться. Ладно, дай-ка я сам. Видишь тот столб с плакатом “Охота запрещена”? В него он с силой запустил зеленую водочную бутылку. Он был большой тяжелый человек. Давид попятился. Бутылка взорвалась, как звезда.

Вышли на открытое место. А это что за бездельник сидит на заборе? В больших сапогах, в форменной фуражке, но на крестьянина не похож. Ухмыльнулся и сказал: “Доброго утречка, профессор”. “Доброго утра и вам”, – не останавливаясь, ответил Круг. Должно быть, один из тех, кто снабжает Максимовых ягодами и дичью.

Dachi справа от дороги в большинстве опустели. Впрочем, кое-где сохранялись пока остатки отпускной жизни. Перед одним крыльцом черный сундук с латунными заклепами, пара узлов и беспомощного вида велосипед с перебинтованными педалями стоял, сидели и лежал, дожидаясь какой-нибудь подводы, и мальчик в городском костюмчике в последний раз скорбными взмахами раскачивался между стволов двух сосен, видавших лучшие времена. Чуть поодаль две пожилые женщины с заплаканными лицами хоронили убитую из милосердия собаку вместе со старым крокетным шаром, хранившим следы ее молодых игривых зубов. В другом саду сидел за мольбертом белобородый уолтуитменовидный старик в охотничьем облаченье, и хоть времени было четверть одиннадцатого невзрачного утра, угольно-алый полосатый закат плескался по холсту, и в него он вставлял деревья и всякую всячину, которую днем раньше помешало ему дописать наступление сумерек. В сосновой рощице слева, на скамейке, девушка, выпрямив спину, быстро говорила (возмездие... бомбы... трусы... ох, Фокус, будь я мужчиной), с нервными жестами отчаяния и смятения обращаясь к студенту в синей фуражке, а тот сидел, свесив голову, и тыкал в клочки бумаги, в автобусные билеты, в сосновые иглы, в кукольный или рыбий глаз, в мягкую землю кончиком тонкого, туго спеленутого зонта, принадлежащего его бледной подруге. Но в прочем бойкий когда-то курорт казался заброшен; ставни были закрыты; валялась в канаве колесами кверху скомканная младенческая коляска, и столбы телеграфа, безрукие увальни, гудели в скорбном согласии с кровью, ухающей в голове.

Дорога пошла под уклон, и показалась деревня с накрытой туманом пустошью с одного боку и с озером Мал? р – с другого. Плакаты, упомянутые молочником, сообщали приятный оттенок цивилизованности и гражданской зрелости смиренному этому селенью, придавленному обомшелыми кровлями. Несколько костлявых крестьянок и дети их со вздутыми животами собрались у общинного дома, приятно украшенного к предстоящему празднику; слева, из окон почтовой конторы, и из полицейского участка справа чиновники в мундирах взирали на благочестивое это дело острыми, умными глазками, полными приятного предвкушения. Неожиданно ожил со звуком, похожим на вопль новорожденного, только что установленный громковещатель и тут же угас.

­ Там игрушки, – отметил Давид, указав через дорогу на маленькую, но эклектичную лавку, в которой было все – от бакалеи до русских валенок.

­ Прекрасно, – сказал Круг, – давай посмотрим, что там имеется.

Но едва нетерпеливый ребенок в одиночку двинулся через дорогу, как большой черный автомобиль на полном ходу вылетел со стороны шоссе, и Круг, рванувшись вперед, отдернул Давида, и автомобиль прогремел, оставив за собою звенящий след и исковерканную курицу.

­ Мне больно, – сказал Давид.

Круг, ощущая слабость в коленях, поторопил Давида, чтобы тот не заметил мертвой птицы.

­ Да сколько же раз... – говорил Круг.

Среди дешевых кукол и консервных банок Давид немедленно углядел маленькое подобие смертоубийственного экипажа (колыханья которого еще отдавались у Круга под ложечкой, хоть к этому времени сама машина, верно, уже достигла места, где сидел на заборе лодырь-сосед, и даже его миновала). Пыльный и обшарпанный, он обладал, однако, снимающимися покрышками, заслужившими одобренье Давида, и был особенно любезен ему тем, что отыскался в таком захолустье. Круг попросил у молодого румяного бакалейщика карманную фляжку коньяку (Максимовы пили лишь чай). Пока он расплачивался за нее и за машинку, которую Давид осторожно катал взад-вперед по прилавку, носовые тона Жабы, величаво усиленные, ворвались снаружи. Бакалейщик застыл, внимая, уставясь в гражданственном восторге на флаги, украсившие общинное здание, которое вместе с полоской белесого неба виднелось в проеме двери.

­ ... и тем, кто верит мне, как себе самому, – проревел громковещатель заканчивая фразу.

Треск рукоплесканий, последовавший за этим, был предположительно прерван мановением кисти оратора.

­ Отныне, – продолжал жутко раздувшийся тиранозавр, – путь к повальному счастью открыт. Вы обретете его, собратья, в пылком сопряженье друг с другом, уподобясь счастливым мальчикам в наполненной шепотом спальне, подстроив мысли ваши и чувства к мыслям и чувствам гармоничного большинства; вы обретете его, сограждане, выполов с корнем высокоумные представления, которых не разделяет и не должно разделять наше общество; вы обретете его, о юноши, когда растворите личности ваши в мужественном единении с Государством; тогда и только тогда будет достигнута цель. Ваши бредущие ощупью индивидуальности станут взаимосменяемыми, и вместо того, чтобы корчиться в тюремной камере беззаконного эго, ваша нагая душа соприкоснется с душою каждого из людей, населяющих эту землю; о нет, больше того, каждый сможет найти себе приют в растяжимом внутреннем Я любого из граждан и перепархивать от одного к другому до той поры, когда вы уже не будете знать, кто вы, Петр или Иоанн, – так плотно сомкнут вас объятия Государства, так радостно будете вы крум карум –­

Речь потонула в клохтанье. Наступило оглушительное молчанье: видать, деревенское радио еще не достигло полной боеспособности.

­ Что за дивный голос, хоть на булку намазывай, – заметил Круг.

Того, что за этим последовало, он никак уж не ожидал: бакалейщик подмигнул.

­ Боже милостивый, – сказал Круг, – ясный луч из мрачных туч!

Подмигиванье, однако, содержало в себе некий намек. Круг обернулся. Прямо за ним стоял солдат-эквилист.

Впрочем, тому был нужен всего лишь фунт семечек. Круг и Давид осмотрели картонный домик, стоявший в углу на полу. Давид присел на корточки, чтобы заглянуть через окна внутрь. Но окна оказались просто нарисованными на стене. Он медленно встал, продолжая смотреть на домик, и машинально сунул ладошку в лапу Круга.

Они вышли из лавки и, чтобы избегнуть однообразия возвратной дороги, решили пройтись вдоль озера, а там тропинкой, петляющей в лугах, обогнуть лес и вернуться к максимовской даче.

Уж не спасти ли меня норовил этот дурень? От чего? От кого? Простите, я необорим. Собственно, не намного глупее предложения отпустить бороду и перейти границу.

Мне нужно уладить массу дел, прежде чем я начну размышлять о политике, – если эту околесицу и впрямь можно назвать политикой. И если, сверх того, через пару недель или несколько позже какой-нибудь нетерпеливый обожатель не прихлопнет Падука. Недопонимание, так сказать, перекос духовного людоедства, которое сам же бедняжка и насаждал. Интересно также (по крайности может кого-то заинтересовать, – любопытного в этом вопросе мало), что извлекли из его элоквенции селяне. Вероятно, смутные воспоминания о церкви. Прежде всего, нужно найти ему хорошую няню – няню из книжки с картинками, добрую, мудрую и безупречно чистую. Потом придется выдумать что-то о тебе, любовь моя. Представим, что белый больничный поезд с белым дизельным тепловозом увез тебя через туннели в приморские горы. Там ты поправляешься. Но писать ты пока не можешь, потому что пальцы твои еще очень слабы. Лунным лучам не удержать и белого карандаша. Картинка мила, но долго ли она продержится на экране? Мы ожидаем нового слайда, но у владельца волшебного фонаря ни одного не осталось в запасе. Позволить ли теме долгой разлуки разрастаться, пока она не разразится слезами? Сказать ли (изящно тасуя обеззараженные белые символы), что поезд – это Смерть, а санатория – Рай? Или оставить картинку блекнуть, сливаться с другими блекнущими впечатлениями? Но мы хотим писать тебе письма, пусть даже ты и не можешь ответить. Попустим ли мы, чтобы медленные валкие каракули (мы осилили наше имя и два-три слова привета) торили свой совестливый и бессмысленный путь по просторам почтовой открытки, которой не суждено увидеть почты? Не оттого ли так тяжелы для меня эти проблемы, что мой мозг еще не поладил с твоею смертью? Мой разум еще не принял трансформации физического непостоянства в неизменное постоянство нефизического элемента, ускользающее от очевидных законов, как не принял и бессмыслицы накопления неисчислимых сокровищ мысли и чувства и мысли, скрытой за мыслью, и чувства – за чувством, – и лишь для того, чтобы утратить их все, разом и навсегда, в припадке черной тошноты, за которым следует нескончаемое ничто. Кавычки закрыть.

­ Ну-ка посмотрим, сумеешь ты залезть на этот валун? По-моему, не сумеешь.

Давид припустил по мертвому лугу к валуну, похожему на барашка (забытого каким-то беспечным глетчером). Коньяк оказался дрянной, но службу свою сослужил. Он вспомнил вдруг летний день, когда он гулял по этому самому лугу с высокой черноволосой девушкой с полными губами и пушистыми руками, за которой он ухаживал прежде, чем встретиться с Ольгой.

­ Да, вижу, вижу. Молодец. Теперь попробуй спуститься.

Спуститься Давид не сумел. Круг подошел к валуну и осторожно снял его. Это малое тело. Они посидели немного на гранитном барашке, глядя на бесконечный товарный состав, пыхтевший в полях на пути к приозерной станции. Тяжело прохлопала мимо ворона, шлепки ее крыльев делали это гниющее пастбище и гнетущее небо еще печальнее, чем они были на деле.

­ Так ты ее потеряешь. Дай лучше мне, я ее в карман положу.

Пошли дальше. Давид полюбопытствовал, далеко ли осталось идти. Тут уже рядом. Прошли опушкой леса и свернули на грязный проселок, который привел их к их недолгому дому.

Перед коттеджем стояла тележка. Старая белая лошадь оглянулась на них через плечо. На ступеньках крыльца сидели рядком двое: крестьянин, что жил на холме, и его жена, прислуга Максимовых.

­ А их нету, – сказал крестьянин.

­ Надеюсь, они не отправились нас встречать, мы шли по другой дороге. Давид, зайди, вымой руки.

­ Да нет, – сказал крестьянин. – Их вовсе нету. Их увезли в полицейской машине.

Тут заголосила его жена. Она как раз спускалась с холма и увидала, как солдаты выводят пожилую чету. Она напугалась и ближе не подошла. А жалованье-то с октября не плачено. Она заберет все банки с вареньем, сказала она.

Круг вошел в дом. Стол, накрытый на четверых. Давид захотел получить игрушку, если, конечно, папа ее не потерял. На кухонном столе лежал кусок сырого мяса.

Круг сел. Крестьянин вошел следом, погладил щетинистый подбородок.

­ Можете отвезти нас на станцию? – немного погодя спросил Круг.

­ Неприятности могут выйти, – ответил крестьянин.

­ Ну, бросьте, я заплачу вам больше, чем платила за все ваши услуги полиция.

­ Вы же не полиция, стало, не имеете права меня подкупать, – ответил честный и щепетильный крестьянин.

­ Значит, отказываетесь?

Крестьянин безмолвствовал.

­ Ладно, – сказал Круг, вставая, – боюсь, мне придется настоять на своем. Мальчик устал, а я не собираюсь тащить и его, и чемодан.

­ Ну, так сколько? – спросил крестьянин.

Круг надел очки и открыл бумажник.

­ По пути остановитесь у участка, – добавил он.

Зубные щетки и пижамы упаковались быстро. Давид принял внезапный отъезд с полной невозмутимостью, но предложил прежде поесть. Добрая женщина нашла для него немного печенья и яблоко. Пошел легкий дождик. Шляпа Давида не отыскалась, и Круг отдал ему свою, широкополую, черную, но Давид все время снимал ее, потому что она налезала на уши, а ему хотелось слышать шлепки копыт и скрип колес.

Когда они проезжали то место, где два часа назад сидел на неотесанном заборе мужчина в густых усах и с бегающими глазами, Круг увидал, что теперь на месте мужчины сидит лишь парочка rudobrustkov, или ruddockov [птички вроде малиновок], а к самому забору прибит квадратный картон. Корявая надпись чернилами (уже поплывшими от дождя) гласила:

 

Bon Voyage!

 

Круг обратил на нее внимание возчика, который, не повернув головы, заметил, что в наши дни (эвфемическое обозначение “нового порядка”) случается много чего необъяснимого и что лучше не вглядываться слишком пристально в мимотекущие феномены. Давид потянул отца за рукав, желая узнать, о чем речь. Круг пояснил, что речь идет о странных причудах людей, затевающих пикники в унылом ноябре.

­ Отвез бы я вас, ребяты, прямо на станцию, а то ведь на час сорок-то не поспеете, – сказал на пробу крестьянин, но Круг заставил его придержать у кирпичного дома – местной штаб-квартиры полиции. Круг вылез из тележки и вошел в участок, где усатый старик в расстегнутом на горле мундире прихлебывал из синего блюдца чай и отдувался между глотками. Ничего он об этом деле не знает, сказал он. Арест, сказал он, произвела Стража Столицы, а не его участок. Он может только предполагать, что их увезли в какую-нибудь городскую тюрьму, – как политических лиходеев. Кругу же он предложил перестать соваться в чужие дела и благодарить небеса за то, что во время ареста его не было в доме. Круг отвечал, что, напротив, он намерен сделать все посильное, чтобы выяснить, почему двух пожилых и почтенных людей, которые много лет мирно жили в деревне и ни с кем не были связаны... Начальник прервал его, указав, что лучшее, что может сделать профессор (если он взаправду профессор), – это заткнуться и уматывать из деревни. Блюдце опять понеслось к бородатым губам. Двое молоденьких полицейских топтались тут же, глазея на Круга.

С минуту он постоял, глядя в стену, на плакат, призывающий войти в положение состарившихся полицейских, на календарь (в безобразном соитии с барометром); поразмыслил о взятке; решил, что они тут и впрямь ничего не знают; и пожав тяжелыми плечами, – вышел.

Давида в тележке не было.

Крестьянин поворотился, поглядел на пустое сиденье и сообщил, что мальчонка, знать, пошел за Кругом в присутствие. Круг вернулся туда. Шеф с раздражением его обозрел и сказал, что он с самого начала видел тележку в окно и что в ней не было никакого мальчишки. Круг попытался открыть другую дверь в коридор, она была заперта.

­ Отставить, – рявкнул начальник, теряя терпение, – или мы вас арестуем за нарушение порядка.

­ Мне нужен мой малыш, – сказал Круг (другой Круг, чудовищно искаженный спазмой в горле и уханьем в сердце).

­ Не гони лошадей, – сказал один из молодых полицейских. Тут тебе не ясли, тут детей нету.

Круг (теперь это был человек в черном с лицом из слоновой кости) отпихнул его и снова вышел наружу. Он откашлялся и завопил, призывая Давида. Двое селян в средневековых kappen, стоявших рядом с тележкой, глянули на него, потом друг на дружку, потом один поворотился и стал глядеть куда-то вбок. “Вы не?..” – спросил Круг. Но они не ответили, а только еще раз переглянулись.

Не терять головы, – думал Адам Девятый, – ибо было уже немало последовательных Кругов: один поворачивался туда-сюда, словно сбитый с толку игрок в “жмурки”; другой в клочья разносил воображаемыми кулаками картонный полицейский участок; третий бежал по кошмарным туннелям; четвертый выглядывал с Ольгой из-за ствола, чтобы увидеть, как Давид на цыпочках обходит другое дерево и все его тельце готово затрепетать от восторга; пятый обыскивал хитро запутанную подземную тюрьму, в которой опытные руки где-то пытали воющего ребенка; шестой обнимал сапоги обмундиренной твари; седьмой душил эту тварь среди хаоса перевернутой мебели; восьмой находил в темном подвале скелетик.

Здесь можно упомянуть, что на безымянном пальчике левой руки Давид носил детское эмалевое колечко.

Круг было уже кинулся обратно в участок, но тут заметил узкий проулок, окаймленный сохлой крапивой и идущий вдоль кирпичной стены участка (двое селян давно уж смотрели в том направлении), и своротил в него, больно запнувшись при этом о бревно.

­ Не поломай копыт, сгодятся, – произнес с добродушным смешком крестьянин.

В проулке босой золотушный мальчонка в розовой с красными заплатами рубахе крутил кубаря, и Давид стоял, наблюдая, сложив за спиною руки.

­ Это невыносимо, – крикнул Круг. – Никогда, никогда не смей так исчезать. Ну, успокойся. Да, держу. Влезай. Влезай.

Один из селян с рассудительной миной слегка постучал по виску, а дружок его покивал. Молодой полицейский в открытом окне прицелился Кругу в спину огрызком яблока, но его удержал степенный товарищ.

Тележка отъехала. Круг порылся, ища платок, не нашел и вытер лицо ладонью еще дрожащей руки.

Злосчастное озеро показало простор лишенной примет посеревшей воды, и когда тележка выбралась на шоссе, что бежало берегом к станции, прохладный ветер приподнял незримыми пальцами (указательным и большим) серебристую редкую гриву старой кобылы.

­ А когда мы приедем, мама уже вернется? – спросил Давид.


Дальше