Дмитрий Щербинин. Пилигрим
Посвящаю Елене Гурской
Часть I
"Матиас Гус"
I. "Появление Пилигрима"
От детства осталось мне совсем немного воспоминаний. И каждое из этих воспоминаний связано с грозой. Вот одно из них: высокое коническое окно полыхнуло слепящим белесым разрядом, в следующее мгновенье - сгустилась тьма. Я бегу к матушке, и, только наши руки встретились - страшный разрыв; я рыдаю, молю, чтобы защитила. Матушка гладит меня по голове, шепчет слова утешенья, но и сама не в силах сдержать слез.
И все же, о своем детстве, и о своем удивительном появлении, хочу поведать со слов моего трагично ушедшего из земного бытия приемного отца.
* * *
Моего приемного отца звали Владиславом Гусом. Богу было угодно, чтобы он появился на свет в нищенской семье. Неизвестна точная дата рождения Владислава, но, кажется - это были 20-е годы XV века.
Это были малопривлекательные Пражские трущобы, из которых часто выходили на дорожку бандитского промысла, в перспективе же виделась виселица или тяжелый топор палача.
Но, в то время как его сверстники занимались всяким шалопайством, в том числе и мелким воровством, маленький Владислав Гус размышлял о Боге, о Вечности, и прочих совсем не свойственных его возрасту вещах. Причиной тому было видение, сошедшее ему в годы младенческие - видение было сокровенной тайной Владислава Гуса, и он не рассказал о нем даже мне, своему приемному сыну. Хотя в остальном он доверял мне полностью.
Здесь не стану описывать всех перипетий его судьбы. Отмечу только, что необычайное религиозное рвение Владислава не осталось без внимания; и тощий от постоянного недоедания, оборванный, но вдохновенный юноша получил расположение в лице одного благочестивого и, что немаловажно - влиятельного монаха; и был принят в духовную семинарию. Теперь, получив доступ к богословским фолиантам, он буквально погрузился в них; и ничто - ни пенистое пиво, ни звонкий девичий смех иногда проливавшийся с Пражских улочек, ни замечательная погода - ничто не звало его так, как жажда проникнуться древней мудростью. Поэтому неудивительно, что он стал одним из лучших учеников, и, в конце концов, получил высокую церковную должность. Впереди его ждало еще более блистательное будущее, но единственное, чего желал Владислав Гус - покоя, и возможностью изучать свои любимые книги.
Такая возможность была ему предоставлена - он получил должность смотрителя церкви Всех Святых, что высилась над кладбищем при Седлецком монастыре. Монастырь этот стоял в Кутне Горе - городе почти столь же славном, как и Прага, и расположенном в пятидесяти верстах от древней Чешской столицы. Церковь Всех Святых окружало огромное, и древнее, наполовину ушедшее в землю кладбище; и, если не считать духов, которые в ветряную погоду завывали в кряжистых кронах вековых вязов - место было нелюдимое и тихое - как раз под характер Владислава Гуса.
Но шло время, и смотритель чувствовал приближение старости. Иногда, в длинные, холодные, зимние ночи он, в глубокой тоске, вставал на колени перед распятием, и молился:
Так молил Владислав Гус, и вскоре был вознагражден за свой добрый нрав. В ледяной, ноябрьский день в церковь вошла нищенка. От голода она едва держалась на ногах, а мороз сделал так, что ее зубы долго не могли встретиться. И все же, после того как Владислав накормил ее густыми, горячими щами, а на второе предложил картофельных кнедликов собственного изготовления, она нашла силы рассказать о себе. Звали ее Флеска, и когда-то была она владелицей богатого поместья. Веселая беззаботная юность прервалась, когда один из претендентов на ее красоту и деньги отравил другого. Тогда она ужаснулась мирскому злу, передала свое денежное богатство во владение церкви, сама же, надев смиренную рясу, ходила по дорогам, и просила милостыню, большую часть которой опять-таки отдавала церкви.
И так, в величайшем смирении и в молитве, не разу не ужалив себя греховной мыслью, ходила Флеска уже двадцать лет. Но в эти холодные ноябрьские дни почувствовала она слабость, и ноги привели ее в это место.
И Флеска, ныне покойная, благочестивая моя матушка, осталась в церкви Всех Святых. Воистину небесами был освящен брак ее и Владислава Гуса. В те минуты, когда их робкий говор коснулся темы совместной жизни, сильный порыв ветра распахнул церковные врата, и влетел белый голубь. Он уселся на их соединенных ладонях, и, когда Владислав дрожащим голосом спросил: "- Можно ли?.." - голубь утвердительно кивнул...
Жили они так счастливо, как могут жить только добрые, умудренные жизнью и искренней верой люди. И лишь в одном отказал им Господь - Флеска была бездетной...
А теперь я расскажу о событиях той ужасной ночи, в которую мне суждено было появиться в церкви Всех Святых.
* * *
Владислав Гус выглянул в окно. Кивнул:
Флеска повернулась к распятью, и, сложив ладони, прошептала:
Как и предвещал Владислав Гус, ночь наступила раньше положенного ей в августе срока. Уже в половине девятого сделалось темно, и одни всполохи неистовых молний разрывали воющий ледяным ветром мрак. А, когда часы отбили девять - ослепительная колонна ударила в один из вековых вязов, который и рухнул, раздробив несколько надгробий. Обрушился сильнейший ливень, земля вздрагивала, а с колокольни утробно загремел колокол, хотя никакого звонаря в такое ненастье там не было, и не могло быть.
Тогда перекрестилась смиренная Флеска, и прошептала:
А потом завыли волки. Судя по тому, как сильно они выли - это была очень большая стая. Еще за сотню лет до описываемых событий королевские ловчие истребили в окрестных лесах всех серых разбойников - и этот вой еще больше убедил моих добрых родителей, что в этой ночи не обошлось без козней нечистого.
Да - Владислав слышал. Лок - этот огромный, сильный и добрый рыжий пес, жил в конуре рядом с церковью, и честно нес свою несложную службу (благо, за все это время грабители так и не появлялись) - теперь Лок испуганно скулил.
Владислав сказал:
Флеска осенила Владислава крестным знаком, и попросила, чтобы он был осторожен. Гус накинул плащ, и вышел. Однако ему пришлось вернуться - ветер был так силен, что сбивал с ног.
Мой приемный отец взял посох, и вышел уже окончательно.
Казалось, начался новый Всемирный Потоп. Повсюду бурчали грязевые потоки, и плыли в них не только сломанные ветви, но и остовы - это вода вымывала нутро древнего кладбища.
Но вот и конура Лока. Преданный пес радостно залаял, и бросился к своему хозяину, едва не сбил его с ног.
Волки завыли в непосредственной близости, а вместе с тем и молния полыхнула. Среди могильных рядов показалось движение.
Однако, Лок продолжал скулить. Отец склонился и легонько потрепал его мокрую рыжую холку.
Лок постарался услужить своему хозяину, и перестал скулить, однако всем видом показывал внутреннее смятенье.
Тогда Владислав Гус подошел к двери, которую бил ветер и хлестал ливень, да тут и сам побледнел, перекрестился. Прошептал:
И действительно, снаружи, едва различимый за раскатами грома, волчьим воем, и зловещим напевом колокола, кричал ребенок - судя по голосу совсем крошечный, беззащитный.
Владислав Гус зашептал молитву, а вместе с тем - схватил мотыгу, и бросился в бурю. Крик шел из кладбищенских глубин, оттуда же выли волки...
Каждый шаг давался с трудом. Ветер налетал порывами, и бил, старался повалить. Раз молния впилась в землю так близко, что Владислав почувствовал жар, и к тому же - едва не ослеп и не оглох.
Как и полагается добропорядочному христианину, он положился на милость Божью: шептал молитву, и шаг за шагом прорывался вперед. Хорошо еще, что в руке у него был посох, иначе бы увяз - так развезло почву.
Но то, что Владислав Гус вскоре увидел, заставило его забыть и про волков, и про неистовую бурю. Он побледнел, затрясся, и, перекрестившись, прошептал:
И вот что он увидел: по самому бурному, ревущему, грязевыми валами кипящему потоку плыла колыбель. Это была массивная колыбель, на которой преобладал костный орнамент, а тот проем, куда укладывался младенец, представлял исполинский череп со зловещими, мерцающими багровым светом глазницами.
Поэтому и не удивительно, что Владислав Гус был повергнут в такое смятение, и уже думал о том, чтобы бежать в Церковь Всех Святых. Ведь ни один честный человек не станет помогать адскому порождению!
А ребенок голосил буквально у него под ногами, и Владислав понял, что не может решить: ребенок это Ада, ребенок Земли, или Небес; и что, если оставит его - потом все равно не найдет покоя.
Он схватился за костяную ручку, и оказалось, что она накалена до такой степени, что кожа на его ладони зашипела. Но он выдержал боль, и не выпустил колыбель. А колыбель была тяжелая - сгибаясь под его тяжестью, Владислав Гус устремился к Церкви.
Ноги утопали в грязи, отовсюду топорщились вымытые дождем остовы; безумно метались всполохи молний.
Подобно маяку была раскрытая дверь церкви - за ней сияли бессчетные свечи. Флеска увидела своего супруга, бросилась ему навстречу, и, не говоря ни слова, помогла донести страшную колыбель до входа.
Далее - они поспешили закрыть дверь. А запиралась она тяжелым и толстым железным брусом - никакая сила не могла прорваться внутрь, против воли хозяев.
Только теперь Флеска разглядела колыбель, вплеснула руками, и вскричала:
В ровном сиянии свечей колыбель представлялась еще более устрашающей, нежели при всполохах молний. Видно было, что составляют ее настоящие кости; и только не понятно было, каким существам могли такие кости принадлежать, и какая сила так их изогнула.
Но добрый Владислав нагнулся, и осторожно достал младенца, закутанного в темно-серебряную вуаль. Младенец мирно спал, щеки его румянились, и вообще, по словам моих родителей, он представлялся самым милым младенцем, из всех, которым им когда-либо доводилось видеть. И, как Вы, наверное, уже догадались - этим младенцем был Я...
А Флеска осторожно приняла младенца на руки, прижала к груди и прошептала:
До утра они провели в молитве, а утром буря прекратилась, а волки убрались восвояси.
* * *
И потекли дни, в которых к прежним заботам Владислава и Флески прибавились новые: они воспитывали ребенка, то есть - меня.
Нарекли меня Матиасом Гусом. И, сколько знаю и помню, души во мне не чаяли.
Поначалу, конечно, часто вспоминали Ночь, содрогались, шептали молитвы - просили Бога уберечь от Нежити. Но летели мирные дни и ночи - складывались в недели, месяцы, годы. И постепенно батюшка с матушкой уверились, что ничего им не грозит; и что старость они проживут в счастье.
Теперь я вынужден констатировать, что их мечтам не суждено было сбыться.
II. Асфоделия
Итак, после описания ночи моего появления, о которой слышал единственно со слов приемных родителей, приступаю к повести о тех событиях, которые уже отчетливо помню сам. И молю у того Единого, кто создал все, что есть светлого и благодатного в Мире, чтобы не оставлял меня все это время, и дал сил вспомнить и рассказать все, ибо то, что пережил я, и то, что открылось мне, не доводилось не переживать, ни открывать никому прежде!
* * *
Как уже говорилось в начале этой повести, воспоминания из раннего моего детства так или иначе связаны с грозой. Действительно - казалось, что бурное небо следило за мной, и окружало, словно являлось вторым, после Владислава Гуса приемным отцом.
Однако, причиной того мрачного, нелюдимого характера, который был свойственен мне с самого раненого детства, было не только грозное небо. Причин было несколько.
Перво-наперво, мои родители, которые и по сию пору остаются самыми дорогими людьми, из встреченных мною на этой земле. Они не мыслили своей жизни без служения Богу, и не было такого часа, чтобы они не думали о Нем. И искренние молитвы спадали с их уст гораздо чаще, нежели какие-либо иные слова. Таким же религиозным человеком рос и я.
Быть может, Вера для жителя цветущих, солнечных долин, и есть что-то светлое, подобное весеннему празднику. Для меня это была постоянная мысль о смерти, и уже в пять лет, я знал, что человеческое бытие - краткий миг, и истово, часами, молил Бога, чтобы он спас меня от всякого греха, и Ада.
То место, в котором мне суждено было взрасти, вполне способствовало моей мрачности. Как уже говорилось, Церковь Всех Святых окружало огромное, древнее кладбище. Над этим пустынным кладбищем часто стлался туман, а возвышающиеся в отдалении монастырские стены, словно клали предел всему миру, и иногда думалось мне, что во всем мире есть только я, батюшка с матушкой, да холодные остовы. Те же люди, которые иногда посещали нашу церковь, представлялись мне виденьями из снов.
В те часы, когда я не был занят чтением Библии или молитвой, я бродил по кладбищу. Практически все плиты покосились, заросли мхом, а некоторые ушли в землю. На большинстве надгробий невозможно было разобрать подписей. И, так как земля была размыта, часто выпирали пожелтевшие черепа, кости рук и ног, а иногда и целые скелеты. И я мог подолгу сидеть в компании безжизненных остовов, шептать молитвы, и воображать, что и мне в самом скором времени доведется успокоиться вместе с ними...
* * *
И был сон, который повергал меня в трепет. Сколько помню, сон этот повторялся, по крайней мере раз в неделю, и содержал в себе некое откровение. Откровение забывалось, когда я просыпался, а просыпался я в холодном поту, и, едва сдерживая крик, падал перед распятием, и истово молился...
Наконец, это было замечено моими родителями, и они приступили ко мне с расспросами. И, хотя мне не хотелось их огорчать, солгать я не мог, и честно рассказал все, что помнил.
А помнил я немногое.
В том сне была неописуемая феерия костей. Костей больших и малых, совсем крошечных и исполинских. Кости переплетаясь меж собой, дыбились к небу, окнами зияли пустые глазницы великанов, арками изгибались кости ног и рук. Пирамидами высились мириады черепов. Помню, частыми были клыкастые колодцы, а под ними - костяные туннели: бесконечно дробящиеся, уводящие в немыслимую глубь. И, хотя ни одна из причудливых костяных конструкций не шевелилась, и тишь нависала мертвая, я чувствовал, что все там живое, и все следит за мной. Следит без доброго, и без злого чувства - просто следит и все. А потом происходило что-то, что я не мог вспомнить, и что заставляло меня просыпаться в холодном поту.
Родители внимательно меня выслушали, переглянулись. Посовещавшись, они решили, что необходимо ограничить мои кладбищенские прогулки. Я не осмелился им перечить, хотя, признаюсь, нигде, даже и за блаженными фолиантами не испытывал такого душевного покоя, как среди могильных плит...
И, вместе с тем, я почувствовал, что между мной и родителями осталась недосказанность. Выждав некоторое время, я приступил с расспросами с Владиславу Гусу. Сначала он не захотел рассказывать, но потом, видя, что я не нахожу себе места, а также, что Сон меня не оставил - сам подошел, и сказал:
Сказав так, он взял меня за руку, и повел в складской предел. Там он отодвинул коробы, и пустые бочки. Открылась костяная колыбель, о которой читатель уже знает из начала этой повести.
Для меня то было внове. По словам отца, тогда я сильно побледнел, губы мои сжались, но я не отступил, а напротив бросился к колыбели, встал перед ней на колени, и стал пристально вглядываться в костяной орнамент. Надавил на один из клыков, и разодрал в кровь палец, но тогда совсем не заметил боли.
Владислав Гус собрался с силами, и рассказал обо всем. Тогда я узнал, что ни он, и не добрая Флеска настоящие мои родители.
Помню, я похолодел тогда, и смог вымолвить только:
Владислав Гус озарил меня крестным знамением, и сильно изменившимся голосом произнес:
Тогда пал перед ним на колени, и зашептал, что если даже я и родился в ином месте - не хочу знать иного отца и мать, нежели он и Флеска.
Владислав кивнул и молвил:
Но тут уже я вступился. И с неожиданной горячностью стал защищать эту зловещую вещь. Не помню, что я говорил тогда, но приемный отец был крайне расстроен моими речами...
Тем не менее, колыбель осталась, и теперь часто, в тайне от приемных родителей, пробирался я в складской придел, и вглядывался в колыбель также, как прежде вглядывался в кладбищенские остовы. Иногда мне казалось, что страшная тайна вот-вот откроется, но я сам боялся этой тайны, и холодел, и бежал к кресту, где долго и истово молился о Спасении.
* * *
А теперь я расскажу о Асфоделии.
Тот читатель, который живо представил цветущую, романтично настроенную барышню; с непременными загадочными глубокими, пламенными очами, любительницу сонетов и ночных любовных воздыханий - окажется совершенно не прав...
Но, прежде чем я поведаю о ней, попробую описать тогдашнее свое состояние.
Мне доводилось видеть светских девушек. Но я всегда старательно их избегал. Сущность моя сторонилась всякого громкого веселья; и я чувствовал, что если вдруг увлекусь одной из них - это меня погубит...
И все же, на стыке пятнадцати и шестнадцати лет, когда происходит окончательное созревание юноши, мысли о противоположном поле невольно лезут в голову. И, будь я воспитан в иной, не столь религиозной семье - не сдержался, и непременно погнался бы за какой-нибудь вертихвосткой.
Но я уже, кажется, достаточно описал и воспитание, и окружение, и собственный мой настрой. И поэтому не удивительно, что всякую мысль о сближении с любой девушкой я считал мерзостной, внушенной дьяволом. Искушение представлялось мне змеем: раскаленный, огнедышащий извивался он под моими ногами, а я вновь и вновь поражал его воображаемым копьем. Порой я целые ночи проводил в молитве; и родители заметили, что я стал бледнее обычного, а под глазами появились темно-синие вздутия. Кажется, они понимали причину, и очень волновались. Батюшка старался укрепить меня проповедями о добродетели...
И сейчас, спустя столькие годы, я прекрасно помню день, когда впервые повидался с Асфоделией.
Тот день, как и иные дни моего детства и юности был обложен тяжелыми, низкими тучами. Но ни грома, ни ветра не было - тишина окутала Церковь Всех Святых и древнее кладбище.
К тому времени запрет на прогулки среди надгробий закончился, и я как раз совершал одно из таких хождений.
Туман стлался над кладбищем, я загребал его ногами, а он расплескивался безмолвными, темными волнами. И получилось так, что я увлекся думой о смерти и не заметил, что забрел на ту дальнюю часть кладбища, где прежде не появлялся.
А здесь, прижатые к монастырской стене стояли ветхие домики, которые и с ближнего взгляда казались надгробиями. В них проживали немногочисленные благочестивые люди решившие покинуть мирскую суету, но по каким-то причинам не ушедшие в монахи, а посвятившие себя кладбищу, Церкви Всех Святых, и еще нескольким древним постройкам, как то колокольня и часовня. И прежде мне доводилось видеть этих людей. Подобно призракам, бледные и робкие, появлялись они в Церкви или ее пределах, помогали матушке и батюшке в уборке и прочих хозяйственных делах. Они почти не разговаривали, и ходили с прикрытыми глазами...
Я так был занят мыслью о смерти, что очнулся только тогда, когда уткнулся в темную, каменную стену. Уже собирался повернуть назад, как робкий свет льющийся из под моих ног, привлек мое внимание. Я опустился на колени, и обнаружил, что в нижней части стены, почти уходя в землю, было маленькое, затянутое грязью окошко. А за окошком были тончайшие лепестки, из которых исходил этот печальный, бледный свет.
Тогда я почувствовал страстное желание к этому свету приблизиться. Каким-то образом я уже знал, что здесь, если и не найду ответ на мучавшие меня вопросы о "костяных" снах, то, по крайне мере, приближусь к нему.
Немалых трудов стоило мне оторваться от окошечка и подойти к двери. Дверь, так же как и окошечко вросла в землю, и когда я постучал - она оказалась незапертой. Хотя роста я среднего - мне пришлось согнуться, чтобы перешагнуть порог.
Навстречу шагнул сгорбленный старец, лицо которого было изъедено временем еще больше, чем кладбищенские надгробия. Глаза его были завешены беленой - он был слеп. Отрешенный его лик говорил о том, что он давно оставил этот мир, и погрузился в созерцание Божества.
Также на стенах я приметил древнюю роспись. Время постаралось, и почти ничего невозможно было разобрать... И все же то, что я разобрал, заставило меня содрогнуться. Из стен проступали те костяные сооружения, которые преследовали меня во Сне.
Все же я постарался говорить как можно более спокойно:
Старец кивнул, и прошелестел тихим, безжизненным голосом:
Он сжал мое запястье своей холодной и жесткой, словно кость дланью, и провел еще к одной двери. Эта была толстая, кованная железом дверь, но раскрылась она совершенно бесшумно.
Как только я переступил порог - сразу забыл о своем провожатом. Цветок был здесь! Мягкий, печальный свет наполнял комнату, и я бросился к нему, надеясь разом получить ответы на все вопросы.
Вот я уже на коленях, жадно вглядываюсь в тончайший стебель, в хрупкие лепестки. Свет, который исходил от цветка, не был светом солнца - это был холодный и спокойный свет звезд, свет смерти. Свет порождался самим цветком, и я понимал, что он не от этого мира; но вот дитя он небес или ада, я тогда еще не знал...
А потом я понял, что в комнате, помимо меня и цветка, есть еще одна фигура. Это и была Асфоделея.
Я не мог определить ее возраста. На ней не было ни одной морщинки, но она казалась старее самого времени. Она была тонка и хрупка необычайно. Так же холодна, как и цветок. Такая бледная, что я сразу уверился, что во всем ее теле нет ни единой кровинки. Цветок занимал все ее внимание - она созерцала его в бесконечно спокойном религиозном экстазе, и, когда я пошевелился - ни одна черточка не дрогнула в ней. Возможно, кому-нибудь она напомнила бы безжизненную статую, но из нее исходил тот же холодный свет, что и из цветка - она жила своей жизнью, совсем не похожей на жизнь иных людей.
Я хотел было что-то спросить, но тут вспомнил наставление старца, и сдержался. Но и уйти не мог. Сначала ждал, что мне откроется Тайна, и очень волновался. Но постепенно волнение ушло, и я уже ничего не ждал. Дивный, никогда невиданный покой снизошел на меня.
У меня не было желаний к каким-либо действиям, или словам. Созерцание света было единственной радостью, все иные радости в сравнению с ней были пылью. Чувство времени отступило...
Очнулся, от прикосновения к плечу. Это был тот самый старец, который встретил меня. Он дал мне знак, и мы вышли. Оказывается, на улице уже сгустилась ночь, и Владислав Гус в большом волнении пришел сюда, и всех расспрашивал, не видели ли меня. Он начал с укора, но, увидев мой лик, молвил:
Мы как раз проходили мимо окошечка, из которого исходил свет Асфоделии, и я указал на него батюшке. Владислав Гус очень удивился, потому что ничего не увидел - в его разумении окошко было таким же темным, как и окружающая нас ночь. Тогда я понял, что свет открывается только мне...
Вернувшись в церковь, я не стал ничего таить, и подробно рассказал все отцу и матери. Они внимательно выслушали, задали еще какие-то вопросы, но тогда ничего не сказали.
На следующий день Владислав и матушка посетили обитель Асфоделии, и вернулись в очень благодушном настроении. Они подозвали меня, и говорили:
Но они могли бы и не говорить это...
Итак, теперь часто я наведывался в обитель Асфоделии. Ни разу, за все то время, пока я сидел рядом с нею, она не издала ни единого звука, и не шелохнулась. И впрямь, можно было бы подумать, что она сияющая статуя, но каждый раз, когда я приходил, она была в новом положении, нежели прежде - то сидела, то стояла прямо, то вполоборота.
Итак, я становился рядом, созерцал свет, и испытывал то величайшее блаженство, когда забыты все страсти, волнения, желания и само время.
Никто, кроме меня, не видел этого света, и приемные родители были уверены, что я веду с Асфоделией благочестивые беседы. Кажется, несколько раз даже смотрели в окошко, и им виделось, что я действительно разговариваю.
Наверное, забыв о времени, я остался бы в этой комнате навсегда, но ведь была еще и жизнь, и я должен был исполнять некоторые церковные обязанности, и учить богословские фолианты.
Два, самое большее три часа - столько я пребывал рядом с Асфоделией в день. Потом меня уводили...
Говорили, что я сияю, как святой. Я действительно чувствовал себя самым счастливым человеком, и иногда даже не верил своему счастью.
Иногда спрашивал себя - неужели эти блаженные дни могут прекратиться? От одной этой мысли меня бросало в дрожь, и я старался забыться - мысленно вновь погружался в Свет.
Но эти дни пролетели так быстро, как только могут пролетать блаженные дни.
И пришла беда....
III. Незваный Гость
В тот год, первая половина июня выдалась
дождливой и холодной, и походила скорее на
позднюю осень. Зато, со второй половины первого
летнего месяца подступила жара, и подпекала без
устали несколько недель. Земля иссохла и
растрескалась; обнаженные кладбищенские остовы
крошились в прах, который недвижимым маревом
провисал в воздухе.
Но, несмотря на пекло, небо было завешено недвижимым темноватым покровом. Время от времени в отдалении ветвились молнии, но дождь не подступал.
С утра я, Флеска и Владислав убирались в Церкви: вымывали скамьи, престол, образа и окна. Иногда, когда становилось совсем невмоготу от жара, я поливал себя из ведра. Также я предвкушал, что скоро в очередной раз встречусь с Асфоделией...
С улицы стал нарастать стремительный, тяжелый перестук копыт. Звуки были удивительные хотя бы тем, что мы и не помнили, когда в последний раз кто-нибудь появлялся здесь на коне.
В тяжелом воздухе не пели птицы, ничто не двигалось. Только удары копыт. Сначала едва слышные - постепенно они разрослись до такого предела, что - казалось - это удары громов.
И благочестивый Владислав Гус, и добрая Флеска оставили мытье. Батюшка направился к дверям, чтобы раскрыть их перед неведомым гостем.
Тут тревожное чувство, которое оставалось во мне еще от очередного ночного кошмара, хлестнуло по сердцу, и я сдержался, чтобы не окликнуть отца. Недоброе почувствовала и Флеска. Она перекрестилась, и одними губами прошептала:
Владислав так и не успел дойти до двери, потому что она сама распахнулась.
Через порог шагнул человек двухметрового роста, облаченный в одеяния столь дорогие, и столь безупречно чистые, что не оставалось сомнения в его причастности к высшей знати. На багровом шелку, лаковыми, тусклыми бликами переливались драгоценные камни: в основном - кровавые рубины. К боку был привешен двуручный меч, немыслимый для ношения простому воину, но подходящий этому широкоплечему великану.
Лицо у него было вытянутое, и вытянутым был нос, с очень широкими ястребиными ноздрями. Аккуратно выделенная испанская бородка, благородно очерченные густые брови; и глаза - черные, и раскаленные; непроницаемые, непостижимые.
Он и не взглянул на Владислава Гуса, но сразу же вперился в меня. И, несмотря на жар, мне сделалось холодно, я задрожал, ноги мои ослабли, и, если бы не вцепился в лавку - повалился бы на пол.
Тонкие губы незнакомца покривились в легкую, холодную усмешку. И он молвил тихим голосом, от которого мне сделалось совсем худо:
Отец, который тоже чувствовал дурное, склонился в низком поклоне, и произнес:
Незнакомец перевел взгляд с меня на Владислава Гуса, и, продолжая ухмыляться, скинул с головы дорогую широкополую шляпу, с щегольским чернейшим пером неведомой птицы. Он раскланялся, и проговорил добродушнейшим тоном:
Конечно, такие речи очень смутили скромного Владислава; он начал уверять, что ничем подобного великого звания не заслужил, но тут его речь резко оборвалась, и он отступил.
Гость говорил мне:
Здесь назвавшийся Самэлем выдержал гнетущую паузу, и вновь впился своим пронизывающим взглядом в меня. Он прошептал:
Напряжение стало нестерпимым. Тишину нарушила Флеска - она прошептала:
Губы Самэля в очередной раз разрослись усмешкой. Теперь он глядел поверх наших голов, а голос у него был задумчивый:
Владислав не смел возразить, он поник головой, и пролепетал:
Самэль кровавой горой возвышался над осунувшимся батюшкой, и тут, несмотря на ужас, родилось во мне возмущение. Я хотел вступиться за дорогих родителей, и глазами выискивал такое оружие, которое могло бы пригодиться в грядущей схватке.
И вновь вцепились в меня раскаленные зрачки. Голос грянул повелительно и грозно:
Сильно побледневшая Флеска прошептала:
Наш гость ухмылялся:
Вновь тишина - мой отец едва заметно кивнул.
Самэль продолжал:
Самэль продолжал чрезвычайно быстро и четко:
Он распахнул усеянную бриллиантами сумку, и достал довольно увесистый, обтянутый черной кожей том. Раскрыл - на желтых, изъеденных временем страницах в безумной круговерти переплетались кабалистические знаки.
Взглянув на это магическое месиво, я больше не в силах был оторвать взгляд. Знаки едва не выплескивались в воздух. Я не в силах был пошевелиться, не мог издать никакого звука. Танец зловещих закорючек ускорялся, и проступал из их глубин череп из моего Сна.
Первым заговорил Владислав Гус:
Тогда я получил возможность двигаться и говорить. И первое, что я вскричал с воистину юношеской горячностью, было:
Самэль совсем не рассердился, он еще раз внимательно меня оглядел, причмокнул языком, и изрек:
Я сжал кулаки, и вскричал:
Но, также как и свет, исходящий от Асфоделии - эта безумная коловерть на магических страницах, была открыта мне одному.
Владислав Гус еще больше поник плечами и, не оборачиваясь ко мне, молвил:
Пребывая в величайшем волнении за родителей и за Асфоделию, я бросился к Самэлю, я хотел вырвать книгу, и... не знаю, что было бы дальше, но наш незваный гость успел убрать книгу в свою драгоценную сумку.
Он двинул руками, и я остановился - мое тело онемело.
Губы Самэля расплылись в добродушной улыбке; и только шрам зиял яростью. Он говорил:
Однако, Самэль жестом остановил его, и изрек:
Мне показалось, что он выдернул эту большую, замшелую бутыль прямо из своего тела. Повеяло холодом - Самэль ухмылялся:
И вновь мне показалось, что он вырвал кусок своей плоти. Однако, я не могу ничего утверждать, потому что голова моя кружилась, а в глазах было темно, я едва стоял на ногах.
Вот Самэль откупорил бутыль, быстро разлился густой запах - от него притупилась воля; я уже наполовину спал, и видел, как из стен проступают костяные конструкции.
В руке Владислава Гуса появилась чаша - вот уже наполнена до краев. Это было не вино, но что-то густое, темное...
Слабым, наполовину задушенным голосом Владислав поблагодарил гостя, и вот начал пить. Пил долго - быть может, минут десять, и все это время мы, безмолвные, стояли и следили за ним. Чаша опустела - Владислав вернул ее Самаэлю. Тот ухмыльнулся, погрузил ее в одежды, возле сердца, протянул Флеске - все повторилось.
В третий раз чаша была протянута мне, и я выпил это густое, и такое иссушающе-жаркое, что пробудилась неимоверная жажда.
А дальше мы ели хлеб, который был плотью Самэля - этот хлеб содержал столько влаги, что жажда отступила.
В последних словах прозвучала угроза, но не в том мы были состоянии, чтобы противиться. А подобны мы были куклам на нитях, роль кукольника исполнял Самэль.
Не даже не позволено было отойти к хозяйственным пристройкам, где в эту жару томилась разная живность и кони - нас поджидали иные кони.
Самый большой - конь Владислава, и два меньших - для меня и батюшки. Кони были настолько черны, что представлялись проломами в мироздании - проломами в пустоту. Вокруг коней вились темные вуали...
IV. Прага
И вот мы уже на этих дьявольских конях и скачем.
Начался сильный ливень, но несущиеся навстречу плотные и темные водные волны не освежали, а только больше распаляли тот жар, который проник в наши тела вместе с едой и питьем Самэля.
Нас окружал черный, стонущий лес, и я явственно видел, как меж ветвей перелетали костяные твари; да и сами деревья преображались. Теперь это были произрастающие из земли кости. И как же они скрипели!
Самэль оказался рядом со мною, и каким-то неизъяснимым образом прямо на скаку заглядывал мне в лицо. Его взгляд сцеплял волю - будто мое, и без того подавленное состояние, казалось ему еще недостаточно благонадежным.
И он спросил у меня неожиданно:
- А ведь Асфоделия хороша, правда?
Ослепительно полыхнуло. Молния подрезала дерево за нашими спинами, и оно рухнуло, перегораживая дорогу к отступлению. Я громко вскрикнул, и, если бы Самэль не перехватил меня за руку - вывалился бы из седла.
Я слабо кивнул.
Он продолжал ухмыляться, и молвил загадочные слова (быть может, невольно вырвавшаяся частица его размышлений):
...Но вот открылась Прага. Ливень оборвался, но тучи по-прежнему заполняли небо, и этот древний город был подобен причудливому, чудовищному скелету, затаившемуся под низкой и темной гробовой крышкой.
Молнии, которые часто разверзались на этом фоне, несомненно, звали к пробуждению остова.
Только недавно мы задыхались от обилия летящей в воздухе воды, теперь задыхались от жара - буря обошла Прагу стороной.
По узким улочкам Пражских окраин неслись мы, и пустынны были эти улочки. Броско зазывали вывески дешевых трактиров, но оттуда не рвалась пьяная, безудержная речь - там было тихо и пусто. Тесно сгрудившиеся дома провожали нас пустыми взглядами окон - пустыми потому, что хозяева отсутствовали. И Самэль изрек:
Спереди раздался тревожный шум большой толпы, и, одновременно с тем, черные кони Самэля остановились, задрожали, и пригнулись к мостовой.
Оказалось, что "знакомый" обитал как раз против того места, где кони почувствовали недомогание. Это был трактир, ничем не отличающийся от иных трактиров. И, как только Самэль постучал, дверь распахнулась. Некто, с лицом удивительно напоминающим череп, и с широкими плечами гориллы, наполовину выступил из мрака и заговорил странным, гортанным голосом на совершенно незнакомом нам языке.
Вот Самэль подхватил коней под узды, повел их к двери.
На несколько мгновений я и Владислав Гус остались посреди пустынной улочки одни - Самэль не глядел на нас. И я нашел в себе силы вымолвить:
Но Владислав Гус тяжело покачал своей седой, изъеденной морщинами головою.
Тем временем владелец трактира принял коней, и ввел их в темную залу - так что тела сразу в ней растворились. Ну, а Самэль зашагал дальше по улочке, навстречу людскому гомону. Он даже ничего не говорил нам, однако наши ноги задвигались сами - понесли вслед за ним.
Впереди - плотно меж собой сбитые спины, и уже слышны голоса:
Люди - а это в основном была пражская чернь - оборачивались, и, видя такого знатного господина, каким представлялся наш гость, раздавались в стороны, от этого возникала давка, но никто и пикнуть не посмел. Да и разговоры стихли.
И в этой неожиданной тиши отчетливо проступили стоны, и звон цепей. Эти звуки приближались, да и мы прорывались к ним навстречу.
И вот центр улицы. Здесь был устроен проход - окованные железом воины стояли, упершись длинными копьями в мостовую.
Приближалась жуткая процессия. Погруженные в черное монахи шли, и так плотно, что были одним существом внушающим что угодно, но только не мысль о любви. Прежде мне не доводилось сталкиваться с инквизицией. Что-то я, впрочем, слышал, но на мои расспросы отец всегда отвечал отговорками.
...Тот, кого волочили на цепях, действительно не мог идти - ноги его были выжжены на углях. Иные страшные раны скрывала шутовская одежда, а шея была перетерта жгутом, отчего каждый случайный поворот головы доставлял ему неимоверную боль. Один глаз вытек, зато второй был совершенно безумен.
Рядом с этим страдальцем шел монах, выделяющийся тучностью - он отбивался от мошек, которые роились над его капюшоном, и, время от времени, выспрашивал у жертвы - не узнает ли он в толпе сообщников.
Кажется, уже тогда я понял, что грозит Владиславу Гусу. Если бы я мог сделать хоть что-то! Но выпитое вино и съеденный хлеб наполнили мой разум причудливыми виденьями. Окружающие люди преображались в волосатых фавнов, чертей, в диких нимф. У одного из них стала удлиняться шея - она обвилась вокруг моих рук и ног, что-то жесткое, липучее заполнило мой рот, и единственное, на что я еще был способен - это стоять и смотреть.
Владислав Гус узнал мученика. Это был тот самый монах, которых покровительствовал ему в юности, и к которому якобы ехал Самэль - Ян Луговский...
Впоследствии я узнал, что орден пресвятой инквизиции не гнушался никакими средствами, чтобы набить свою и без того тугую мошну. Если был богатый человек, да к тому же и честный, без влиятельной протекции, "псы господни" начинали к нему приглядываться, и постепенно созревала интрига, целью которой было обвинить несчастного в ереси и колдовстве. Часто схваченного доводили пытками до того, что смерть казалась ему сладчайшим исходом. И он готов был на все, чтобы только ее приблизить. От него часто требовали назвать имена сообщников, и он говорил имена тех людей, которые вкладывали в его уста следователи. Часто это были имена иных зажиточных граждан. Практиковали и иное: таскали измученного по людным местам, где он, ради того, чтобы избежать или отодвинуть хоть ненадолго новые пытки, тыкал в совершенно незнакомых людей. И этих, так называемых "сообщников" тоже хватали, и подвергали тем же мученьям.
Итак, почтенный старец, видный богослов, был обвинен в сделке с дьяволом, лишь на основе доноса, что, якобы в его доме хранился сундук с бриллиантами. И он был схвачен на месте преступления: с черным котом, с книгой сатанинских заклятий и с задушенным младенцем. Так это было преподнесено пражскому люду, но, конечно - это была выдумка.
Палачи проявили большое мастерство - их задача была причинить как можно больше боли, но и не лишать этого старого человека жизни. Ему не раз намекали, что, стоит только сообщить, где драгоценности, и страдания прекратятся. В конце концов Ян Луговский потерял рассудок, и пресвятые судьи констатировали, что колдун умрет не раскаявшись.
И вот его вели к месту сожжения, а люди собрались здесь, привлеченный этим громким делом, а также тем, что и их, если они останутся дома, могут обвинить в сговоре с колдуном. Конечно, и здесь никто не мог чувствовать себя в безопасности, и, когда подводили колдуна, даже и самые отъявленные горлопаны замолкали и сжимались - ведь трясущийся, вывороченный палец мог указать на кого угодно.
До этого мгновенья он не на кого не указал, но вот резко, как по наваждению поднял голову, и впился своим единственным, безумным глазом во Владислава Гуса. И поднялась рука с развороченными пальцами, которым уже не суждено было обнять писчее перо, но только вцепиться в железный столб, у которого, часом спустя, его сожгли. И закричал он страшным, нечеловеческим голосом:
И он зашелся безумным хохотом, который перешел в кашель, а затем - в истеричные рыданья.
Моего приемного отца схватили воины. Однако не воинов, но железных чудищ с крючковатыми наростами видел я. И Владислав Гус не по своей воле кричал страшные признания:
И Владислав Гус зашелся хохотом - а ведь прежде я никогда не видел на его лице хотя бы улыбки. Его стянули веревками и под надежным конвоем поволокли в сторону противоположную движущейся процессии - к тюрьме.
Я же по-прежнему был стиснут неимоверно длинной шеей, и не мог не пошевелиться, не крикнуть. Неожиданно мой взгляд встретился со взглядом Самэля. Он стоял в десяти шагах, и прямо, не мигая глядел на меня - в его черных глазах я не мог прочесть никакого чувства.
А потом начался невообразимый хаос. Все те причудливые создания, которые меня окружали, завопили в животном восторге, схватили друг друга за разные конечности, и понеслись в дикой пляске. Шея выпустила меня, но сама забилась по мостовой.
Я закрыл глаза, зажал уши...
И вдруг очнулся. Я стоял на пустынной, совершенно мне незнакомой улочке. Дома, большие и малые, до предела сжатые, очень напоминали части скелета. А темно-бурые потоки, которые бурлили в канавах, говорили о недавно прошедшем дожде. Небо, как и положено - грозовое. Время от времени на стенах высвечивались бледные и затяжные всполохи, гром приходил с большим опозданием, и подолгу не усмирялся, вызывая дрожь мостовой, и гул в домах - казалось, дома разговаривали, и вот только их языка я не понимал.
Совершенно бесцельно, не помня, ни как я здесь очутился, ни своего имени, бросился в одну сторону, затем - в другую. Сверкнул на боковую улочку, столь узкую, что приходилось прорываться, чтобы не застрянуть среди стен, и вдруг я вспомнил трактирщика, которому Самэль передал своих черных лошадей. Тогда я уверился, что, если найду это существо, так все мои беды прекратятся.
Не спрашивайте только, откуда взялась эта уверенность - я не смогу ответить, ведь тогдашнее мое состоянье было чистым бредом.
Замысловатые переплеты домов сменялись черными зевами подворотен; узкие улочки выгибались мшистыми дугами мостов, с одного из которых я и полетел в разбухшую речку. Плавать я не умел, а поэтому не знаю, как выбрался. Бежал по каменной набережной, а за мной гнался кто-то страшный и бесформенный, имя которому я не знаю. И этот бесформенный все же нагнал и обволок меня липкими словами - он звал меня в трактир, а я стонал, что готов отдать все, лишь бы только в этот трактир не попасть.
* * *
Очнулся я, утыкаясь во что-то рыхлое и жаркое, отдающее чесноком, и еще целым сонмом резких животных запахов. Я резко отдернулся, и тут над моим ухом разразился истерично-веселый смех девки. А вот и она - разрумяненная и пьяная, с лоснящейся жирной кожицей, в броском - открытом платье. Она потирала провал между обвислыми грудями, и, с отвращеньем к себе понял, что зарывался туда носом.
Кругом гремела кабацкая вакханалия. Кто-то орал, кто-то ржал, кто-то храпел, а еще чавкали, булькали, рыгали. В полумраке это представлялось скопищем адских тварей.
Но я уже забыл про девку, и бросился к окну. Там смутно проступала каменная улица, шел сильный дождь, над городом неистовствовали молнии.
И тогда я понял, что мне уже не помочь отцу, и не найти трактир с черными лошадьми. Но были еще матушка и Асфоделия - вот за них я очень волновался.
Прочь из этого пошлого трактира! С каким же удовольствием я вдохнул дождевой воздух!
Не разбирая дороги, бежал и бежал, и, видно провидение вынесло меня на верный путь. Вскоре я уже Прагу, и, надрывая, мчался в окружении древнего леса.
Вот и поваленное молнией дерево. Я стал через него перебираться, но запутался в ветвях, расцарапался. И вдруг в мою руку вцепилась иная рука - холодная и жесткая словно кость.
То, что сначала представилось мне огромным вороном, вздремнувшим на стволе, обернулось человеческой фигурой в черном балахоне: "Инквизитор!" - вместе с молнией полыхнула мысль.
Но он уже успокаивал:
Но я не верил, что в этом страшном мире у меня могут быть какие-либо друзья, кроме матушки и Асфоделии, и я заскрежетал зубами и вырвался.
Вот и монастырь, и кладбище - все затянуто кисеей дождя, и повсюду - вымытые из земли остовы; некоторые шевелились от ручейков больших и малых. Вязы выступали черными, многорукими чудовищами - их длани шевелились и трещали, пытались сообщить мне что-то, но я не понимал. Под моими ногами трещали кости. И, уже пробежав половину, я понял, что бегу между Церковью и пристройками для челяди, и мне еще предстоит выбрать, к кому бежать сначала - к Асфоделии, или к матушке.
И, хотя я больше хотел бежать к Асфоделии, я выбрал матушку.
V. Суетная Ночь
Флеску я нашел в тяжелом бреду. Она, дышащая болезненным жаром, взмокшая от пота, восково-бледная, металась на сбитой простыне в той комнате, где прежде жила с Владиславом Гусом, и она кричала:
Я подбежал к ней, взял за плечи, позвал по имени, но она не слышала и не видела меня - ее глаза были завешены такой же пеленой, как и у слепого на дороге.
Следующие три дня были страшными днями. Я не отходил от матушки, а она угасала - все звала своего мужа, и стена от того, что открывалось ей. Но все тише и тише - наважденье пожирало ее разум и ее тело. К концу она совсем иссохла, и только слабо стонала.
Я всячески звал ее, и плакал; и, вторя мне, плакал за окнами дождь. Под вспышки молний разрастались горькие чувства, и самым страшным было чувство собственного бессилия, и еще чувство надвигающего одиночества.
И, когда на закате третьего дня, сердце моей приемной матушки матушки остановилось, я закричал. Одновременно ударил колокол, и с грохотом распахнулась дверь Церкви. На пороге, ухмыляясь, стоял Самэль - он поглаживал шрам на щеке, и самодовольно приговаривал:
Кажется, именно тогда, впервые во всей жизни, я пришел в безудержную ярость. Я зарычал диким зверем и бросился на своего врага, ну, а он ухмыльнулся, и отступил.
Я вылетел из церкви, но не удержался на мокрых ступенях, и слетел лицом вниз, в грязь. Вместе с раскатом грома, грянул хохот Самэля.
Я вскочил на ноги, и тут оказалось, что Самэль уже в полусотне шагов. Он сидел на своем черном коне и насмехался надо мною.
А я ничего не ответил, но сжал кулаки и бросился через кладбище, к тем пристройкам, где обитала прислуга. Вот оно - заветное окошко, но оно темно, а по ту сторону - ни цветка, ни девушки.
Все же я ворвался в это помещение, проскользнул по узкому коридору, толкнул дверь. Теперь это была пустая, тоскливая комната, на стенах набухали отсветы молний, а по ту сторону окна, на улице, высился Самэль. И вещал голосом, от которого дрожали стены:
Голова у меня кружилась, а мыслей совсем не было - разве что жажда вцепиться этому негодяю в горло, и вернуть Асфоделию.
И вновь я на улице. Самэль сидел на коне, еще один конь поджидал меня. И вот я уже в седле. Конем не надо было править - он тут же сорвался, и понесся за Самэлем, с такой скоростью, какую не способен развить не один нормальный конь.
В ушах свистело, дождь хлестал без всякой жалости, но мне все казалось, что мы скачем слишком медленно, и я подгонял коня, выриками:
Отлетели назад унылые кладбищенские плиты, отступили скрежещущие вязы; конь пронесся за монастырские ворота, но я даже не заметил этого.
Вдруг ливень прекратился, и нас обступил плотнейший туман. В этом тумане ничто не двигалось, и, несмотря на то, что черный конь напрягался всем своим могучим телом, казалось, что стоим мы на месте.
Но вот туман задвигался - стал складываться в черепа, в части скелетов.
И вдруг конь захрипел, а следом - закричал так, как может кричать только адское чудище....
На плечо мне легла холодная, костянистая рука - я не испугался, не закричал, потому что был в таком состоянии, что готов был ко всему. И я вцепился в эту руку, и развернулся, намериваясь ударить того, что оказался в седле, позади меня.
А там сидел тот неизвестный, в черном, похожий на слепого ворона - уже встретившийся на моем пути, когда я бежал из Праги обратно, в монастырь. Из-под капюшона ровно сияли задернутые беленой глаза, а голос был спокоен и совсем не подходил к этой лихорадочной ночи:
Тут я попытался столкнуть слепого (а про себя я прозвал его Вороном), но он оказался намного сильнее меня, и удержался в седле. Но все же я не сдавался. И все пытался его спихнуть.
А он говорил все тем же спокойным голосом:
Тут один его глаз задвигался, и вывалился на его морщинистую ладонь. Он протянул глаз мне, ну а я с отвращеньем отшатнулся.
Но вот его рука обхватила мою шею, и сдавила так сильно, что я уже и вздохнуть не мог - рот мой непроизвольно раскрылся. Тогда Ворон запихнул свой отвратительный, затянутый беленой глаз ко мне в рот.
Он выпустил меня, а я, бешено хрипя, выгнулся, и хотел, чтобы меня вырвало, но было уже слишком поздно: очутившись в моей глотке, глаз обрел собственную жизнь.
И я чувствовал, как он там шевелится, ползет подобно улитке - липкий и теплый. Я ожидал, что он направиться ко мне в желудке, но ошибся - глаз проскользнул по небу, и протиснулся в носовую полость, и дальше, по каким-то тончайшим каналам продвигался к мозгу.
Не мог ему ответить тем же, а Ворон вдруг соскочил с кон, и в миг растворился в костистом тумане.
* * *
А туман расступился, и образовал обширную залу, где и пол и стены, и купол - все была кость. В центре залы, восседал на своем черном коне Самэль. Вид у него был триумфальный - он походил на полководца, победившего в долгой, тяжелой войне. И говорил он торжественно:
Мне доводилось слышать, что во время поединков пользовались мечами или копьями, и вот руки мои непроизвольно потянулись к поясу. Конечно, никакого оружия там не было.
Сейчас смотрю на себя тогдашнего, и вижу глупого юношу, которому не пошла в прок ни "кладбищенская" задумчивая жизнь, ни смиренный нрав моих приемных родителей. Во мне взбунтовалась кровь, и я действовал как последний пьянчужка, который не соображает что делает, и не контролирует своих поступков.
Я сжал свое единственное оружие - кулаки, и прохрипел:
Конь охотно повиновался. Он сорвался с места. И вот я уже в тридцати, в двадцати, в десяти шагах от Самэля. Я привстал, намериваясь налететь на своего врага, и выбить его из седла, но этому не суждено было сбыться.
Одно мгновенье и подо мной еще был конь, следующее мгновенье - он рассыпался в мельчайший прах.
Туманная зала разлетелась в клочья. Открылось место, которое прежде видел лишь раз, да и то - издали. У Владислава Гуса были в этом районе какие-то дела, и он брал меня, совсем еще маленького мальчика с собою, чтобы я развеялся от кладбищенской атмосферы. Но и это было мрачное место.
В земле чернела воронка - ее опоясывал забор, однако же, от частых непогод прогнил и обвалился. Тогда, раз взглянув на эту воронку, я отвернулся, и сжался, едва не заплакал - оттуда исходила какая-то жуть, и мне подумалось, что воронка - это врата ада.
А Владислав Гус положил ладонь мне лоб и возвестил:
Это воспоминание было погребено под многими иными значимыми событиями, но вот теперь, волей-неволей пришлось его вспомнить.
А дело в том, что Самэль завлек меня как раз к этой воронке. Ему никакого труда не стоило парить в воздухе, зато я, оказавшись без коня, полетел вниз, в черноту.
А он падал вслед за мною, взмахивал костяными крыльями, которые выступали у него из спины, он залетал то вниз, то вверх, то кружился по бокам. А я все падал и падал.
Я кричал:
А мы продолжали падать. Я, хоть и не большой знаток в шахтерском деле, отмечал, что шахта не может иметь такой глубины.
Самэль возвестил:
И тогда он бросился на меня, и стал сдирать с меня плоть. Рвалось мясо, трещали сухожилия, я чувствовал боль, но при этом догадывался, что любой человек испытывал бы при такой процедуре боль во сто крат большую. Во всяком случае, я оставался в здравом рассудке, и даже пытался отбиваться руками и ногами.
Часть моей плоти Самэль поглотил, часть - отбрасил, и она, кровоточа, кружилась вокруг нас, а мы все падали и падали.
Стены исходили тусклым желтоватым свечением, и я отмечал, что составлены они из костей.
Ни рук, ни ног у меня уже не было, а были только костяные сочленения, на которых поблескивала кровь. Самэль вырвал из меня кишки, живот, печень, сердце, все иные органы, он соскабливал с моего лица кожу. Его рот раскрывался, и его длинный, со змеиным раздвоением язык прошелся по моему остову, слизывая останки крови.
И тогда я ужаснулся не тому, что потерял человеческую плоть, а тому, что кости меня составляющие были древними - это были закаменевшие кости мумии. И мне страшно было на них глядеть, и страшно было сознавать, что сам я нахожусь в этих костях.
А Самэль - окровавленный, ликующий, нависал надо мной и хрипел:
Сказав так, он склонился к моему глазу - намеривался через него высосать мой мозг. Но глаз сам зашевелился, ушел вглубь черепа, а на его месте появился затянутое беленой незрячее око Ворона. Одно мгновенье и лик Самэля переменился, стал темным от ужаса, он зарычал:
Он вихрем метнулся в сторону, проломил костяную стену, и сразу остался где-то далеко наверху, ну а я продолжал падать.
Потом понял, что падать можно бесконечно, а надо вцепиться в стену, и пробираться вверх. И это мне удалось - я вцепился в выступ - мои костяные руки затрещали, но выдержали. Далее - я подтянулся, и пролез в узкий и душный лаз.
VI. Откровения Мертвых
Туннель, по которому я полз, был обтянут костями. Здесь были кости тонкие и толстые, и все они выгибались, и сплетались меж собою так, что представляли единую, очень сложную конструкцию. Я понимал, что это часть моего "костяного" сна, но это меня не волновало - ведь я и сам был скелетом. Также я старался ни о чем не задумываться - подобное действие лишило бы меня разума.
А в моем обнаженном черепе крутилось только одно: "Надо искать дорогу вверх. Чтобы только выбраться отсюда".
Однако, костяной туннель не желал исполнять мою волю, и изгибался не вверх, а вниз. Были, впрочем, и проходы уводящие вверх, но все настолько узкие, что я, в лучшем случае, мог протиснуть в них руку.
А снизу был гул, и протяжные, нечеловеческие, скрежещущие стоны. Помню, заскрежетал своими челюстями, на которых не осталось и крупинки плоти, и произнес:
Однако, проход здесь изгибался уже под очень большим углом, и я, слишком легкий, был подхвачен резким ударом воздуха, и полетел вниз.
И вот я ударился о камни, на которых оседала пыль: как костяная, так и соляная. Причем, соляной пыли было гораздо больше, и она сразу защипала у меня в суставах. Я рад был бы прикрыть глаза, но не было век, и глаза болели.
Вокруг, с тяжелым шуршанием, по-черепашьи медленно проползали плотные пылевые валы. Над ними возносились стены с многочисленными вкраплениями соли, а также - механизмы из костей. Эти механизмы урчали, двигались и проделывали некую, неведомую мне работу.
Я знал, что был здесь прежде, и так старался отогнать воспоминанья прошлого, что и не замечал - мученический стон нарастал, приближался. А, когда все-таки заметил, было уже слишком поздно.
Из соляной и костяной дымки выступили скелеты. Они надвигались со всех сторон, они шли медленно и покачивались. Их руки и ноги были сцеплены одной, вытягивающейся во все стороны ржавой цепью. Составляющие их кости были разъедены солью, но больше всего соли накопилось у них на суставах - там образовались темно-серые вздутия, которые при каждом движении скрипели и трещали. Некоторые скелеты переломились, но были еще живы, и закованы в цепь - они волочились за всеми. От некоторых остались только отдельная рука или нога, но эти рука или нога изгибались, вцеплялись в почву и отталкивались.
И теперь я вспомнил: и я когда-то был среди них. Вспомнил боль, к которой невозможно было привыкнуть, и которая тянется вечность. Это была соляная боль. Она раскаленными листами обволакивала кости, и прожигала насквозь.
И они тоже узнали меня. И вот костистая длань вцепилась мне в плечо, перехватила запястье. Она шипела и стонала:
И тогда я поднял голову и взглянул в их обросшие солью, бесформенные черепа. Они громко вскрикнули, попытались заслонить пустые глазницы руками, но цепи им этого не позволили. Они отворачивали головы, но делали это слишком резко, и у двоих или троих шейные позвонки переломились и головы упали...
И тогда я вспомнил, кто такие эти надсмотрщики - это были костяные пауки с могучими клешнями, и эти клешнями они и делали что-то страшное.
Нельзя было дольше оставаться на этом месте, и я вскочил, и побежал туда, куда вела меня память...
Не долго мне пришлось бегать: все здесь было выверено, и за мной уже увязалась стремительная погоня. Я слышал частый и тяжелый перестук, словно сотня летающих кузниц неслась на меня.
"Довериться чувству! Здесь надо повернуть налево. Еще двадцать, тридцать шагов. Что-то здесь скрыто под дымом. Да - вот - узкая трещина!"
Протиснулся в нее - упал на камень. Костяные ноги пауков пронеслись надо мною... они тоже скрипели, на них тоже была соль.
Потом они проносились надо мной еще много раз, и останавливались и вслушивались. А после принесли огромное костяное ухо, но даже и оно не могло ничего услышать.
Я лежал без движенья, я не вдыхал воздух, потому что у меня не было легких, у меня не было пульса, потому что и сердца тоже не было.
Я рад был бы избавиться от того, что там вспомнилось.
Но от этого уже было не избавиться - это было частью меня.
* * *
Прежде всего - этот костяной мир не был моей родиной. С тем, как я появился там, была связана некая тайна, но... на то она и тайна, чтобы оставаться тайной.
Не сразу, не сразу попал я на соляные копи. А в начале обитал в костяном городе. Скелеты не знали, что такое сон; без конца занимались работой сколь тяжелой, столь и бесполезной.
Они перетаскивали с место на место различные костяные тяжести, а следили за ними коты (тоже, конечно, костяные) - у них были очень подвижные и гибкие усы из гибкой кости. В случае малейшей оплошности эти усы выгибались, и били так сильно, что несчастные кости трещали.
Такое существование могло показаться сущим адом, но никто из скелетов не знал ничего иного, и воспринимал как должное.
И все же были соляные шахты, куда отправляли за различные провинности. Могли отправить на день, на год, а то и на сотню, и на тысячу лет.
Сколько себя помнил - был я странным скелетом. И твердо знал, что тот резкий, щелкающий звук, которым меня подзывали, не был моим настоящим именем. Вглядываясь в однообразные, бездушные черепа окружающих, я задавал вопросы: как я здесь появился, что это за место, почему все так, а не иначе, и в чем вообще смысл происходящего. Но эти вопросы были слишком сложным для них, и хорошо еще, что я не обращался к костяным котам - иначе, попал бы в соляные копи много раньше...
Однажды мне и еще нескольким скелетам было поручено перетащить шипастый кристалл в одно место, где любили прохаживаться костяные коты.
Мы установили этот кристалл и уже собирались уходить, как я увидел тот самый свет, который уже был описан выше. Там была Асфоделия.
Тогда же я понял смысл пребывания в костяном царстве: я должен был найти этот свет и приблизиться к нему. Свет изливался из узенькой щелочки в каменной стене и, когда я приник к ней пустой глазницей, то увидел помещение, мало отличающееся от увиденного мною позже, в пристройке на кладбище, в Верхнем Мире.
Асфоделия ничем не отличалась от той, увиденной и позже. Перед ней стоял цветок, и она, недвижимая, созерцала его. Также и я потерял чувство времени....
И продолжалось это до тех пор, пока сзади на меня не наскочил костяной кот. Он просунул свои когтистые лапы мне меж ребер, и развернул к себе столь стремительно, что я не понял произошедшего. Костяные его усы ударили меня, потом взмыли и еще раз ударили, и так вздымались и опадали, подобно маятнику. Коту доставляло явное удовольствие мучить меня. И в тоже время кот был рассержен. Продолжая мучительную экзекуцию, он сообщал мне:
Я не чувствовал боли от этого избиения, и уже тогда думал, как бы незаметно вновь пробраться к Асфоделии.
Спустя некоторое, недолгое время, я уже крался туда... И, конечно, был схвачен. Коты исполнили свою угрозу, и я попал на соляные рудники, с приговором "навечно".
Там боль душевная перемежалась с болью физической, и не было никаких иных состояний - одна лишь боль. Не было ни минуты покоя, а боль все возрастала. Соль разъедала кости. Давило сознание того, что еще немного и я просто развалюсь.
И я задавал вопрос:
В окружающем меня стоне прорывались гневные голоса:
Но я не унимался, и, найдя острый соляной кристалл, перебивал сковывавшую меня цепь. За нами следили, и мне приходилось урывать мгновенья, чтобы только нанести еще один удар.
То, чем я занимаюсь, видел мой сосед - это был череп с шейными позвонками, несколькими ребрами, и единственной рукой, за которую он и был прицеплен. Он безумно ухмылялся и шипел:
И этот раздробленный остов подробно объяснил мне, как пробраться к жилищу Ведьмы. Вскоре мне удалось перебить цепь, и я бежал, по его указаниям.
...Это была пещера в соляной толще. Ее серые стены имели столь острые грани, что можно было использовать их в качестве копий. В центре пещеры шевелилась отвратительная тварь сцепленная из множества костей. А больше всего в ней было черепов. Это была адская помесь костяной каракатицы, тысяченожки, спрута и предсмертного бреда.
И, не успел я войти, как был уже схвачен. Она шипела тысячью разных голосов.
Но перспектива быть сцепленным с нею, болтаться в этой мерзкой костяной требухе отталкивала еще больше, чем возможность разложиться на соляных рудниках, и тогда я выпалил:
И тогда ведьма разразилась хохотом, в котором доброты было столько же, сколько в исступленной битве. Я чуть не оглох от этих скрежещущих, бьющих звуков. Однако, у меня не было возможности заткнуть ушные скважины в черепе.
Наконец, она отсмеялась и бросила мне в лицо:
Будь у меня сердце - оно бы сжалось. Я пытался бороться, но все тщетно - сила ведьмы безразмерно превосходила мою силу.
А она шипела:
И вот что мне сказала ведьма:
С этими словами ведьма подползла к стене, и достала из ниши человеческое тело: холодно, но без видимых следов разложения. Затем она продолжила свой рассказ:
И все же я понимал, что поступаю плохо, и... мне кажется, не стоит оправдываться. Я согласился совершить предательство, ради достижения своей цели.
Судя по тому, как рассвирепела от этих слов ведьма, она действительно собиралась меня обмануть. Она и шипела, и скрипела, и исходила едкой соляной слюной.
По смрадному туннелю проползли мы к основанию шахты. Там ведьма нацепила на мои руки и ноги специальные крючья, чтобы я мог цепляться и подтягиваться.
Она хрипела:
* * *
Не стану описывать всех трудностей подъема. Зачем выражать эти муки? Чтобы вызвать к себе жалость? Но какая может быть жалость, когда сам тогдашний я кажусь мерзким, достойным презрения. Я подымался вверх, чтобы принести мучительную смерть сотням людей...
И в ту ночь была гроза, молнии яростно рассыпались и высвечивали буйно извивающиеся, стонущие на сильном ветру деревья.
Обилие новых образов захватило меня, но оно же и мучило, потому что никогда прежде ничего подобного не видел. И огни лагеря повстанцев показались мне чудовищами, которые только и выжидали, чтобы я приблизился к ним...
По замыслу ведьмы, я должен был сразу идти к королевскому войску, однако - Богу было угодно, чтобы все свершилось иначе. Не успел я отойти и на полсотни шагов от шахты, как из дождящего мрака выпрыгнули несколько фигур, и повалили меня в грязь.
Отчаянье придавало мне сил, я почти вырвался, но тут в горло мне уперлась холодная, острая сталь.
Затем меня поставили на ноги, поднесли к лицу факел. Последовал громкий, радостный возглас:
Итак - это были восставшие, и они приняли меня за своего предводителя...
Ну, а вскоре я оказался в их лагере.
Многочисленные, плотно приставленные друг к другу шалаши не могли защитить от ненастья, и они под большими навесами разводили костры, возле которых, вытягивая к этим кострам руки, и грелись. Там были не только мужчины, но, в равной степени, и женщины, и дети. Видно, им приходилось несладко: если здесь и были толстяки, то пухли они от голода, а не от обжорства.
Были лица потемневшие от копоти, лица со старыми шрамами, и с новыми перевязями. И только отчаявшихся лиц там не было. Своим присутствием, своей духовной близостью они поддерживали друг друга, а самым сладким для них было слово: "свобода".
Быстро разлетелась весть о том, что после трехдневного отсутствия вернулся я, якобы их предводитель. И они веселились так, будто с моим возвращением победа стала уже несомненной. И эти, по природе своей веселые люди, бросали свои навесы, и спешили к центру лагеря, как раз туда, куда вели мен.
А там горел самый большой костер, и сидели возле него предводители этого восстания - суровые, закаленные в битвах мужи. Слишком многое довелось им пережить, и у некоторых раньше времени появились седые пряди. Среди них была только одна женщина: с длинными золотистыми волосами, и с открытым, красивым лицом. Она завидела меня издали, и бросилась мне навстречу, крепко обняла за шею.
И, наконец, она прошептала:
А вокруг собралась уже привеликое множество народу, подхватили меня под руки, к костру повели. И они настоятельно требовали, чтобы я рассказал, что со мной было в эти три дня.
Ведьма придумала историю и на такой случай, но тогда я так растерялся, что мог выговорить только обрывочные, ничего не значащие фразы.
Надо мной сжалились, и говорили:
И, спустя лишь несколько минут, я сидел возле костра, в одной руке сжимал чашу с вином, в другой - большой кусок жареного мяса с приправами, что, если учесть бедственное положение восставших, было большой роскошью.
Но я не знал, ни что такое "есть", ни что такое "пить", и оставался недвижим, и глядел на огонь, который одновременно и притягивал и пугал меня.
И первым стал петь. Голос у него был очень красивый, и, также как и внешность, печальным. На втором, иль на третьем куплете это пение подхватили и иные, сидевшие у костра. И пели они не о войне, не о злобе, не о мести, потому что долго жили, окруженные именно этим, и очень от этого устали. Нет - они пели о тихих вечерах, и он каких-то неведомых мне чувствах.
Ну, а я сидел и слушал, пораженный и зачарованный, потому что в подземном мире неведома ни музыка, ни пение. Скрежет и стоны - это то единственное, что было ведомо скелетам.
Потом появились лютни, и играли на лютнях и пели... пели еще долго, а я все сидел и слушал.
Кубок подрагивал в моей руке, а в другой - подрагивало совсем остывшее мясо.
Но вот пение прекратилось, и я понял, что мне в глаза заглядывает женщина:
Мне трудно было говорить, а когда я смог все-таки выдавить из себя слова, женщина вздрогнула и отдернулась.
И она сама испугалась этого своего последнего предположения и заплакала. Я же очень испугался, что заговор может раскрыться, и мне так и не доведется больше встретится с Асфоделией.
И вот я начал доказывать свою невиновность, я говорил, что заблудился, что, быть может, меня водил леший, но теперь то все в порядке, и, единственное, что мне требуется, так это хорошенько отдохнуть.
Тогда меня отвели в шахтер, аккуратно прибранный, но без каких-либо излишеств. Уложили спать, а сами вернулись к костру, где обсуждали мое состояние...
Я слышал их голоса и, несмотря на то, что позади были многие тяжелые часы, сон не шел ко мне - ведь внутри я по прежнему был скелетом.
Помимо прочего, ведьма сообщила мне, что предутренние часы жителей этого мира охватывает самый крепкий сон, и именно перед зарей, я попытался выйти из лагеря.
Но уже у шатра меня окликнули. Это был один из предводителей.
И вот я покорно кивнул, и вернулся в шатер.
Весь следующий день был наполнен яркими впечатлениями и сильными чувствами.
Несмотря на то, что погода стояла пасмурная, лагерь расцвел. Устроили праздник в мою честь. Меня усадили во главе большого стола, и преподнесли мне самые лучшие кушанья. А я старался не глядеть на людей - ведь мне предстояло совершить предательство...
И все же, волей-неволей, а я узнавал этих людей. Вот подошел юноша, которого, оказывается, среди боя спас Йиржи. И этот юноша стал рассказывать, как поживает он и его молодая жена, которая была здесь же, с ним в этом лагере. Она была беременна, и через два месяца должен был появиться ребеночек, которого они в мою честь решили назвать Йиржи.
А в конце своего рассказа, юноша преподнес мне отображающий Луну, вырезанный из дерева амулет. И это была такая искусная работа, что я невольно залюбовался. Был подарок и от его супруги - перчатка с тончайшей, узорчатой вышивкой, и снова я благодарил.
И много еще было преподнесено подарков; причем, не только мне, но и той золотоволосой женщине, которая была рядом со мною. И ей говорили:
И снова были песни, и играли на музыкальных инструментах, и плясали.
А золотоволосая женщина снова дотронулась до моей руки, и не смогла сдержать слез:
* * *
Мне удалось выбраться только лишь на третью ночь. Все, что у меня оставалось - эта ночь, и следующей за ней день. После этого я должен был лишиться плоти.
Как в бреду, борясь с напирающим раскаяньем, где ползком, где крадучись, пробрался к окраине лагеря. И все-то мне казалось, что следят за мной, однако, сколько ни вздрагивал, сколько ни оглядывался, так никого и не увидел.
И не понимал я, что это за горькое чувство, и почему оно так гнетет меня. Старался я себя убедить, что это все из-за перенапряжения последних дней, что - это болезнь. А это была не болезнь - это человеческая совесть во мне пробуждалась.
И на окраине лагеря меня окрикнул дозорный:
Я назвался, и шагнул к нему навстречу.
Это был совсем еще молодой, безусый парень. Увидев меня, он оробел, и вдруг, в сильном смущении, зарделся, и расплылся в совсем детской, наивной улыбке. Он увидел своего героя Йиржи, и воскликнул восторженно:
* * *
Еще несколько часов прошло и я, связанный по рукам и ногам, стоял перед мрачным, бородатым человеком, в вычищенном до блеска черным панцире. Его выпученные, гневные глаза; густые, взвитые усы делали его похожим на диковинного морского моллюска, по каким-то причинам ополчившегося на обитателей суши, и вот выползшего, чтобы воевать.
Поблизости было еще много таких моллюсков - пусть и не столь важных, но тоже в черной, выглаженной скорлупе, с клинками, и с гневными глазами. Свет факелов и отблески молний перекатывались по их панцирям.
И я слышал их голоса:
Главный моллюск яростно всматривался в мертвое лицо, под которым был мой холодный череп. И он медленно, стараясь посильнее каждым словом ударить, выговаривал:
Я вспомнил, чему учила ведьма, и выдавил:
Воины рассказали, что действительно - я сам пришел к ним.
Главный моллюск задумался, долго меня рассматривал. Наконец, изрек:
Сейчас, вспоминая ту ночь - ночь, когда я совершил самый мерзкий из всех грехов, почему этот важный королевский воевода поверил мне.
Стой перед ним не я, а настоящий Йиржи Манес он бы не поверил (Впрочем, единственная причина по которой Йиржи Манес мог прийти к нему - это попытаться заманить врагов в ловушку). Но у меня были безжизненные, блеклые глаза, и воевода уверился, что я разочаровался в своем деле, и, чтобы спасти свою шкуру, решился на подлое предательство.
Помня, сколь недолго мне оставалось быть во плоти, я настаивал, чтобы войско поторопилось. И через два, или три часа все приготовления были завершены.
Буря не утихала, и, закованные в черное воины продвигались среди грязевых потоков, проклинали бунтовщиков, грозились учинить кровавую расправу.
Меня, связанного за кисти рук, стиснутого ошейником, вели во главе войска - я указывал дорогу. Клинок упирался мне в горло, а также я знал, что поблизости было множество лучников, которые готовы были сделать из меня ежа, в том случае, если бы что-нибудь пошло не так.
Помню, споткнулся и лицом повалился в грязь. Однако, внешняя грязь не шла ни в какое сравнение с тем грязевым океаном, который я чувствовал внутри. И я уже не понимал, как мог на все это согласиться, и не понимал, как смог подойти к Асфоделии; да и мерзким мне казалось отвоеванное такой ценой счастье... И , наверное, я был слишком труслив, чтобы отказаться тогда, когда было еще не слишком поздно. Ни короткой расправы этих людей я боялся, а возвращения в соляные копи, медленного, мучительно разрушения, и обращения в прах...
Резня началась в тихий, предрассветный час. Не стану описывать всех подробностей, и отмечу только, что воины не щадили ни женщин, ни детей.
Многие были убиты, так и не успев проснуться, и только через час после начала, удалось организовать хоть какую-то оборону. Однако, уже было ясно, что восставшие обречены.
Сразу после полудня все было закончено.
От меня хотели узнать, где я спрятал некие сокровища, однако об этом я ничего не мог сказать. Меня подвергали пыткам: ноги ставили на раскаленные угли, раскаленными клещами выдирали куски плоти, выворачивали руки и ноги, но, хотя я и чувствовал боль - это ни в какое сравнение ни шло с пережитым в соляных шахтах. Я даже не стонал...
Палачи ругались:
Но потом я испытал боль, которая заставила меня закричать.
Меня, и еще многих-многих людей подвели к черной бездне той шахты, из которой несколькими днями прежде я выбрался. Это были окровавленные, замученные люди; но у тех, у кого глаза были не выбиты, смотрели гордо - и сейчас они чувствовали себя победителями, чувствовали себя свободными. И главным символом их свободы был Я.
Они смотрели на меня с верой и любовью.
И тогда "главный моллюск", который, по случаю победы был в сильном подпитии, хлопнул железной руковицей мне по плечу, и вскрикнул:
И с видимым наслаждением поведал, как все было. Те, кого должны были казнить, спросили у меня:
Если бы меня ругали, били, плевали в лицо - это было бы легче последовавшей затем тишины. И эта тишина заставила меня закричать.
* * *
Из пещеры слышался треск, стоны, шипение - костяная ведьма росла за счет тех, кто попал к ней. Я уже был в прежнем обличии - жалкий скелет. И амулет с человеческим глазом был в моей костяной длани. Едкие соляные облака окружали меня, и вновь терзали мою богомерзкую оболочку. Но я не спешил уходить от пещеры. Я кричал:
Эти слова несколько утешили меня, и я стал пробираться в сторону костяного города. Поблизости от того места, где была Асфоделия, на меня бросились костяные коты, однако, стоило только показать им амулет, как они сжались от боли и страха, и бежали.
И последнее, что мне удалось вспомнить: я приближаюсь к Асфоделии, я в ее свету. Восторженный, улыбающийся, забывший о боли.
Мерзкий предатель.
* * *
Это то, что я вспомнил, лежа, зажавшись в узкую и жесткую каменную щель, где-то в недрах недоступного для людей, но несомненно адского мира. Каждая крапинка моего костяного тела вопила от разъедающей его соли, но куда страшнее было чувство раздвоенности. Так я, всегда считавший себя добропорядочным христианином, открыл в себе вторую жизнь - жизнь предателя, жизнь порождения ада, отверженного небесами, и обреченного на муки. И все эти воспоминания захлестнули меня, переполнили чувствами: жалостью, раскаянием, жаждой искупить собственную вину...
Так лежал я, должно быть очень долгое время. Но вот наступило такое мгновенье, когда жжение соли стало невыносимым и я, после нескольких неудачных попыток, выбрался-таки из своего убежища.
Дальнейшее вспоминается с большим трудом. Как бредовый сон, как набор отдельных образов из очень большого полотна... И была жажда вырваться из этого затхлого и мучительного мира, и было чувство, что Самэль выискивает меня, и утащит - а куда, я даже и представить себе не мог. Несколько раз я даже слышал его надрывный, разъяренный долгим моим отсутствием голос.
А я полз в верхний мир, который казался таким прекрасным... Я доверился чутью: среди сотен костяных туннелей выискивал ведущие вверх, но все же иногда ошибался, и приходилось возвращаться. Я не чувствовал голода или жажды, зато в самом воздухе было отчаянье, безнадежность. Они окутывали черными, липкими вуалями, а мысль о том, чтобы сдаться, приходила все чаще. Ослабла воля, и только челюсти слабо шевелились, и, скрежеща соляными гранями друг об друга, выдыхали молитвы к Богу...
Если вспомнить, сколь долгим было мое падение в шахту, то также можно представить, сколько продолжался этот подъем. Совсем обессилевший, трясущийся, уткнулся я черепом в камень, и зашептал:
И, несмотря на то, что шепот был совсем тих, находящийся очень далеко Самэль все же услышал его. Меня настиг его вопль, и дальше - я понял, что он уже знает, где я; и мчится к этому месту.
И вот тогда - ужаснулся своему поступку. Понял, что проявил непростительную слабость; а надо бороться, чтобы жить, чтобы искупить свою вину перед загубленными людьми, чтобы вновь встретиться с Асфоделией.
Я двигал своими соляными челюстями, и шептал:
"Милый, милый Боженька! Теперь вижу греховность свою. Вижу, что, когда взывал к Тебе в прошлых своих молитвах, и надеялся, что искуплен от мирского греха - сильно ошибался. Всякая чернь и убийцы, и насильники, и ведьмы, и еретики - все выше меня, предателя, вступившего в сговор с нечистым. Но, из Ада взываю: Если мне еще хоть раз позволено будет увидеть Верхний мир - я искуплю свой грех. Клянусь!.."
Сверху тяжело и затяжно, сотрясая землю, пришел удар грома. И я сразу определил, из какого прохода этот звук доносится - устремился к нему...
Спустя некоторое время, этот проход уперся в каменную плиту. Однако, я знал, что это еще не конец. Надавил своими костяными пальцами на плиту, и она заскрежетала, отодвинулась в сторону.
На меня рухнул истлевший скелет - это был безжизненный, принадлежащий уже Верхнему миру скелет. Далее - я пробрался в узкую горловину, которая была ничем иным, как нутром одного из многочисленных каменных гробов, которые подымались над землей на кладбище при Церкви. И, так же как и иные гробы - этот был сильно растрескавшимся. И в один из узких проломов я увидел кусочек неба.
Конечно, небо было мрачным, но каким же милым, желанным оно было для меня! Вот последняя плита отодвинута, с сильным чавкающим звуком повалилась в грязь.
Поблизости оказался большой пес. С трудом я признал в нем Тора - сына Лока, того самого пса, который вместе с Владиславом впервые принес меня, еще младенца, в Церковь. Так же как и у отца, у него была огненно-рыжая шерсть; но, прежде ухоженная стараньями Флески, теперь она свалялась, пропиталась грязью; и вообще - пес истощал настолько, что выпирали ребра.
Как же я рад был увидеть хоть кого-то живого! Тогда мне просто необходима была дружеская компания, чтобы меня понимали, чтобы утешили, чтобы сказали, что не все так уж плохо, а дальше - будет еще лучше.
Я стал подзывать Тора по имени, а он, всегда прежде преданный мне, любящий меня, ощерился, начал пятятся.
И вот я поднялся из могилы в полный рост, зашептал:
Но Тор не узнал моего искаженного голоса; тем паче - не узнал в уродливом скелете своего прежнего хозяина - он развернулся и, громко завывая, бросился прочь. Я медленно побрел следом.
VII. Отверженный
Лай Тора смолк в отдалении, и окружила меня мягкая, безмятежная тишина. Остановился, огляделся... Это был рассветный час, и, несмотря на то, что небо затянулось тучами, на их, выгибающихся к земле плавных склонах, разлился даже не свет, а предчувствие света. На фоне этих отрогов пролетела птица, пролетела неспешно, и была подобна спокойному чувству. Я хотел прошептать, что жизнь прекрасна, но не посмел - опасался своим голосом нарушить эту гармонию...
Но вскоре в сером тумане, который стлался над кладбищем, забрезжили факелы, и прорвались голоса:
И снова я забыл, что теперь нет на мне человеческой плоти, но лишь изъеденный солью остов. И я, соскучившийся по людям, устремился к этим недобрым, оторванным от безмятежности природы голосов.
Уже совсем близко они, и слышны чавкающие звуки шагов, а свет факелов резал мои глаза, которые нечем было прикрыть.
Дрожащий голос хлестнул над самым ухом:
Теперь до этих людей оставалось не более чем десять шагов - и только тогда я остановился. Свет факелов выхватывал их фигуры, но все же они были размыты туманом, и сами напоминали кладбищенских призраков. И они заметили мой костяной контур и остановились. Видно было, что они крестятся.
Тут земля действительно содрогнулась, и нее донесся глухой, невнятный, и оттого особенно жуткий вопль. И я узнал - это был Самэль...
Тела этих людей, а вслед за ними и факелы, затряслись. Вот один из факелов выпал, с шипеньем погрузился в грязь.
Кто-то закричал:
Иной голос поддержал его:
Еще несколько факелов выпало, и только один остался. Фигуры отступили, туман слил их в одно бесформенное колышущееся чудовище, которое повернулось и бросилось вспять. Вскоре единственный оставшийся у них факел стал пятнышком, а затем - звездочкой, которая затухла в тумане...
День родился, и теперь разрастался. Возможно, где-то уже ласкались солнечные лучи, но мне это было неведомо. Над этим кладбищем и над окрестностями тучи сгущались, словно бы неведомая небесная хозяйка сбивала их в одну непроницаемую кучу, и, причем - прямо над моей головою. От этого с каждым мгновеньем становилось не светлее, а напротив - темнее.
А я все не мог смириться с тем, что теперь чужд всем людям, и так быстро, как только было возможно в этой грязи, шел к Церкви.
И я был уверен, что найду там Владислава Гуса и Флеску, которые примут и утешат меня, как родного сына. Конечно, никакими разумными словами невозможно было объяснить этой уверенности. Но объяснение все же было - я был близок к безумию.
И вот она - Церковь Всех Святых: выступила из этого тумана, взметнулась вверх порталами, вся темная и загадочная; переплетенная темно-серыми, дымчатыми веерами, безмолвная, но готовая грянуть голосами.
Стал подыматься по ступеням, и это оказалось очень тяжело - ноги постоянно соскальзывали, я падал, скрежетал челюстями, вцеплялся руками в ступени, подымался еще выше. Вот я уже у дверей, там, готовясь к последнему рывку, уткнулся лбом в древний, истрескавшийся, обвитый темным мхом мрамор.
И тогда дверь заскрежетала, раскрылась. Надо мной стоял кто-то, и говорил брезгливым, и слегка хмельным голосом:
Вслед за этим последовал сильный пинок, от которого я перевернулся в воздухе, и повалился в грязь у основания лестницы. Только каким-то чудом составляющие меня кости не развалились.
И я лежал, удрученный этим обращением, чувствовал сильную душевную боль, и лихорадочно, напряженно думал, как вернуть былую жизнь.
А тот, кто меня пнул, уже спустился со ступеней, и говорил кому-то:
Тогда я слегка повернул голову, и увидел говорившего. Это был мужчина, невысокий ростом, но с оттянутым, пивным животом. У него были лихо закрученные усы, и массивный кадык, который сильно вздымался при каждом произнесенным им слове. Также выделялась артерия на шее: это был жирный, пульсирующий змей, нетерпеливо ждущий, кто его разорвет, высвободит переполняющую его кровь. Одежда на этом человеке была весьма богатой.
Рядом с ним стоял пожилой, чрезвычайно худой человек, с редкими седыми волосами. Этот человек был в черной мантии, в которой я безошибочно признал мантию Владислава Гуса. Этот старик кланялся хищному толстяку, и подобострастно, испуганно что-то лепетал.
Видно, толстяку нравилось, что его бояться, и он, в конце концов, ухмыльнулся, и свистнул так громко и нагло, как могут свистеть только разбойники с большой дороги, или же пираты.
Незамедлительно из-за угла вылетела черная, изрезанная демоническими ликами карета, который правил бескровно-бледный, похожий на вампира человек.
Дверцу распахнула элегантная, обтянутая черной шалью ручка; и из алого полумрака, выступил женский лик.
Я не мог вспомнить, где прежде видел ее, но она мне показалась настолько знакомой и настолько отталкивающей, что я громко вскрикнул..
По человеческим меркам, не было в ней ничего страшного, а напротив - это было очень привлекательное женское лицо. Пожалуй, какой-нибудь впечатлительный юноша влюбился бы в нее, и бегал бы за ней, бесцельно посвящая воздыхания, и драгоценные дни своей юности. Черты ее были совершенны, ее можно было бы назвать Мадонной, но глаза леденили - это были глаза убийцы, готового, ради достижения своей цели, на любое преступление.
А на коленях этой женщины, сливаясь с окружающим мраком, высилась костяная колыбель - та самая колыбель, в которой я появился в этом мире. Она говорила мягким, притворным голосом:
И этот толстый человек, который только что так старательно показывал свое превосходство, сразу затрепетал, и рассыпался в извинениях, он лепетал:
Тут только Фридрих заметил костяную колыбель на ее коленях, он отшатнулся, побледнел, и, воздав глаза к тяжелому, тучевому небу, перекрестился.
Женщина продолжала улыбаться, и приговаривала:
Толстый человек повернулся к тощему служителю Церкви, хотел что-то сказать, но так волновался, что не вымолвил ни слова, а только махнул рукой, и поспешил к карете. Алый свет поглотил его, а женщина захлопнула дверцу. В то же мгновенье лошадей ужалил кнут, и они резко сорвались с места, сразу растворились в наползающем, густеющем тумане.
Несмотря на то, что я был ошеломлен, а беспорядочные мои мысли бежали куда быстрее погоняемых лошадей, я понял, что служитель Церкви сейчас повернется, подхватит меня, и отнесет в глубины кладбища, и там, скорее всего, закопает в землю. И вот я пополз в обход ступеней, там, где под лестницей был пролом, и некое подобие пещеры, во мраке которой я часто сидел еще в детские годы.
И вот я забился в эту прохладную черноту, замер...
Слышны были медленные шаги этого старого человека, и его угрюмое ворчание:
А потом зачавкали ноги бегущих, и добавились новые голоса - быстрые, перебивающие друг друга. С трудом можно было разобрать:
И тут, в подтверждение их слов, земля содрогнулась, и донесся размытый расстоянием вопль Самэля, в котором была воистину демоническая ярость.
Стоящие на ступенях люди залепетали молитвы, но они даже и не знали, чего бояться. Я же знал, что ярость Самэля направлена на меня...
Они поспешили в Церковь. Вот хлопнула дверь, затем - ударился массивный железный засов...
Вот я выбрался из своего временного укрытия. Теперь туман обрел костяные формы, и в любое мгновенье мог расступиться, чтобы предстал передо мной Самэль. Вновь кладбище огласилось подземным воплем, и на этот раз был он уже значительно ближе.
И вновь я побрел вверх по ступеням. И, хотя в этот раз я сознавал, что в Церкви я чуждый, и что дверь заперта массивным засовом - все же поднимался. Мне просто не на что было надеяться, и я бежал от кладбища к людям.
И вот я уже возле дверей, и словно огромный дикий кот скребусь в них. Вот крикнул голосом, в котором даже приемная моя матушка Флеска не узнала бы Матиаса:
Изнутри прорвался дрожащий от испуга голос:
Но я вовсе не хотел возвращаться в подземный мир, к уродливым костяным образам. Понимая, что дверь мне не вышибить, я стал карабкаться по карнизу, и проявил при этом воистину кошачью ловкость.
Вот я уже возле витража, который отображал святого Георгия. Заскрежетал по нему своими костяными пальцами, а затем, в отчаянье, и зубами впился - надавил так сильно, что затрещал мой, пропитанный солью череп. Однако, я не чувствовал боли. Неожиданно витраж треснул, а из глубины Церкви прорвались испуганные вопли.
Из моей костяной глотки выплескивалось:
Это был тот слепой, которого я назвал Вороном. Один его глаз был затянут беленой, второй отсутствовал - чернела пустая глазница. Этот второй глаз был в моем черепе.
Он сказал:
Все мои мысли смешались, и единственное, что я смог выдавить было:
И действительно: с громким треском содрогнулась земля; а тучи плеснулись ветвистой молнией. Из глубин Церкви Всех Святых, словно из гробницы подымались гулкие голоса:
Я не хотел уходить от Церкви - все еще надеялся, что найду здесь Владислава Гуса и Флеску. Вцепился в подоконник, но Ворон дернул меня с такой силой, что я сразу оказался в десятке шагов от Церкви.
Здесь Ворон заявил:
Затем, так уверено, будто был здесь хозяином, направился к хозяйственным пристройкам; там неподалеку был рыжий Тор, но, увидев нас, этот огромный рыжий пес поджал хвост и, завывая, бросился по кладбищу.
И кони при нашем появлении захрипели, задрожали, покрылись пеной, и забились в углы своих стойл. Когда же приблизились, они заметались в панике, будто начинался пожар.
С такими конями было не совладать, но вот Ворон произнес одно неведомое мне мягкое, похожее на шелест трав слово, и кони тут же успокоились.
Мы не стали седлать коней (не было времени), и вот уже вскочили на них, поскакали.
Уже был десятый час дня, но туман сгустился настолько, что по освещению это напоминало поздние ноябрьские сумерки. А, между прочим - это было в начале июля, и парило, словно перед ливнем...
И вот кладбище осталось позади, мы проскочили под древней аркой, из верхней части которой хвостами свисал мох. С одной стороны виднелась утопающая в пышных, волнообразных садах Кутна Гора, но мы сразу свернули на дорогу, которая должна была привести нас к Праге.
И уже у начала древнего леса; там где задумчиво журчала лесная речушка, и пристроилась маленькая и темная, словно из земли выросшая деревенька, нас заметили. Это были две бедные, в лохмотьях девушки, которые несли из леса большие связки хвороста. Но, только они увидели нас - выронили хворост, и с громким визгом бросились к своим домишкам....
Мы проехали еще немного, и, уже в окружении мшистых лесных исполинов Ворон издал резкий звук - кони также резко остановились. Мой провожатый мельком взглянул на меня, и молвил:
Тогда Ворон слез с коня, и поманил меня за собою. Вместе мы удалились в лесную чащу, столь дремучую, и столь темную, что ничего, кроме выступающих поблизости вспученных уродливыми наростами стволов не было видно. Но вот мы вышли на большую поляну, по которой змеились мерцающие теплыми испарениями корни. На поляне этой не было ни трав, ни цветов; зато вся земля была искорежена, изрыта. В центре, подобная затаившемуся зверю, высилась большая груда углей. И сразу пришла мысль, что здесь собирался один из шабашей, расследованием которых с таким рвением занималась инквизиция.
Меж деревьев, которые окружали поляну, была развешена паутина; причем настолько плотная, что в ней запутывались не только насекомые, но и птицы. Их, обмотанные темными паучьими тканями скелеты, без движения висели в душном, безветренном воздухе. Со всех сторон глядели они на нас, с укором за то, что мы не пришли раньше, и не выпустили их в небо.
Не говоря ни слова, Ворон подошел к одной из этих паучьих вуалей, вытянул из нее нить, и приделал к игле, которую еще прежде вырвал у древней ели. Затем он начал ткать. Пальцы его двигались с невиданной даже для искусной швеи скоростью, но все же на вышивание одежды для меня должно было уйти не менее полутора часов.
Некоторое время я следил за беспрерывным, гибким и стремительным танцем его пальцев, но затем решил отойти, оглядеться.
Так подошел я к пепелищу, и, разворошив его, обнаружил козлиный, рогатый череп - это еще больше укрепило меня в мысли, что здесь проходили сборища ведьм...
Пересек поляну, и с большим трудом стал разрывать паутину. Когда она наконец была разорвана, я увидел маленького мальчика оборвыша. Он глядел на меня широко раскрытыми глазами и трясся.
А потом мальчик развернулся, и безмолвно умчался. Я прислушался, и определил, что с той стороны, куда он убежал, доносится стук лесорубов...
И в моих руках оказалась легкая, и совершенно черная одежда, которая весьма напоминала одежды монахов. Одел ее, закрыл лицо капюшоном, и тут закричала рвущаяся к свободе птица, перед глазами замелькали крылья.
Ворон положил мне на затылок ладонь, и повелел:
Усмиренные Вороном, кони все это время дожидались нас у дороги, и, когда мы уже вскочили на них и понеслись, мой провожатый изрек:
VIII. Откровения Живых
И вот я снова в Праге!
Если весь мир всегда открывался мне в темных тонах, то этот город был более темным, нежели какое-либо иное место. Здесь я видел огромное количество домов и домиков, в основном древних и темных; здесь встречалось превеликое множество людей, занятых своими тайными мыслями. И дома, и люди представлялись в равной степени загадочными и пугающими. Фасады домов и лица людей, были лишь тонкими оболочками, под которыми чувствовалась всеобъемлющая тайна.
Город представлялся темным не только из-за освещения, но и от воспоминаний: здесь я видел ужасы инквизиции и обезумевшую толпу, здесь потерял Владислава Гуса. Помниться, убегая из Праги в первый раз, поклялся, что никогда больше сюда не вернусь, но пришлось нарушить обещание...
На нас, облаченный в черное, смотрели с ужасом; загодя укрывались в подворотнях, а кто не успевал в подворотни - жался к стенам домов, и стоял там бледный, не смея даже перекреститься.
Издали нас принимали за инквизиторов, но, когда мы подъезжали ближе, думали, что - мы посланники Дьявола. И долго еще стояли пораженные, едва шевелящие белыми губами, шепчущие молитвы.
Неожиданно из меня вырвалось:
И получил ответ:
Из бедняцких кварталов мы попали в ту часть города, где стояли солидные дома, а люди выхаживали важные и надменные. Почему-то копыта наших лошадей совершенно бесшумно ступали по каменной мостовой, и наше появление всегда было неожиданным. И реакция этих богатых людей ничем не отличалась от реакции бедняков - также они бледнели, и отскакивали, и стояли безмолвные, провожали нас долгими испуганными взглядами.
Здесь частыми были воины-караульные. Они расхаживали небольшими отрядами, от трех до пяти человек, и следили, чтобы не наведывалась сюда всякая чернь. На нас они смотрели с недоумением и испугом, но никто не посмел окликнуть...
Вскоре мы подъехали к воротам, за которыми, утопая в густом, плотном саду высился готический дом, по мрачности своей сливающийся с небом. В аллеях сада было пустынно, но массивные древесные ветви шевелились без ветра, и представлялась лапами чудовищ.
У ворот нас встречали слуги: все в черном, и с бескровными лицами. Они внимательно осмотрели Ворона, мельком глянули на меня, и кивнули. Мы смогли проехать.
До крыльца нас провожали черные волкодавы; щелкали челюстями, и, чуя мою нечеловеческую суть, щерились.
В дверях стояли такие же как и у ворот, бескровные, в черном слуги. При нашем появлении они низко покланялись, а один из них изрек безжизненным тоном:
Меж тем мы переступили порог, и оказались в зале-прихожей. Поражало обилие багрово-кровавого бархата. Им были обиты не только стены, но и широкая, плавно выгибающаяся вверх лестница, а также и потолок. Пол был устлан алыми коврами. В нишах потрескивали факелы, и от их подвижных бликов казалось, что кровь живая, и стекает в черную воронку...
На самом деле никакой воронки не было, но была большая черная вешалка, из костяных материалов. Она стояла в центре залы, и, неестественностью своей прямо-таки резала глаза.
Стремительной чередой нахлынули шаги. Зашелестело тяжелое платье, и вдруг перед нами оказалась та самая женщина, которую мне недавно довелось видеть у Церкви Всех Святых. Каждая ее черта, каждое ее движенье отливало грациозностью, но - это была грациозность хищного зверя.
Она сжала руки Ворона, и окутала нас притворно-теплым голосом:
Теперь она перевела взгляд на меня, и долго, изучающе глядела во мрак под моим паучьим капюшоном...
Она ничего не ответила, и вдруг разразилась громким, неестественно звонким смехом, подхватила нас за руки, и с необычайной силой повлекла вверх по багровой лестнице. Дальше - по коридору с барельефами демонов, и, наконец в залу...
Вначале мне показалось, что - эта зала необъятная, и мириады, освещенных свечами столов с яствами, уходят в бесконечность. И возле каждого стола сидели богатые кавалеры, и их пышнотелые дамы. Все они сидели без движенья, и, выжидающе глядели вперед.
И только когда мы подошли ближе, я понял, что зала отнюдь не бесконечна, но у нее, вместо стен зеркала. Отражения, дробясь друг в друге, создавали иллюзорность бесконечности; к тому же зеркала были тщательно вымыты - на них я не заметил ни единой пылинки, и отражения представлялись воздушно-прозрачными.
И в зале этой, помимо ароматов дорогих вин, и изготовленных по рецептам иноземных кухонь, кушаний; помимо запахов разгоряченных человеческих тел, чувствовался еще и сладковатый, теплый запах свежей крови... И был еще какой-то запах, от которого у меня сразу закружилась голова, но в тоже время - я почувствовал такую легкость в ногах, что изумился - почему это еще не летаю, подобно птице.
Но вот Мэри подвела нас к столу, и торжественно представила:
Эти люди стали кланяться, а я отвечал такими же поклонами.
Затем Мэри хлопнула в ладоши, и два человека с совершенно черной кожей и в узких набедренных повязках, внесли для меня кресло.
Мне, как новичку, досталось почетное место, возле от хозяев этого сборища.
Точнее - была одна только хозяйка - Мэри. Сидящий же рядом с ней толстый человек - тот самый человек, который незадолго до этого обыскивал Церковь Всех Святых, пребывал в таком оцепенении, что напоминал восковую куклу, а не живого человека.
А вскоре мне довелось узнать и должность этого человека. Мэри обратилась к нему насмешливо-покровительственным тоном:
Человек задвигал белыми губами, но вместо слов вырвался из него лишь какой-то шелест. Тем не менее, он утвердительно кивнул головой. Затем, слабой, дрожащей рукой потянулся к золотому колокольчику, который лежал перед ним. Вот поднял, позвонил.
Зеркальная поверхность одной из стен раздвинулась, и из образовавшегося черного проема выплеснулась целая колонна черных тел, которые, на серебреном подносе несли, вылитого из черного железа идола. Поставили свою ношу на стол, затем - бесшумно удалились; зеркальная стена закрылась.
У этого идола не было спины. Его живот оттопыривался во все стороны, был накален, и в этот животе отчаянно бурлил, некий, наверняка наркотический отвар. У идола было четыре, глядящие в разные стороны света морды, а из клыкастых глоток и широченных ноздрей вдруг повалил багровый дым.
Голова у меня закружилась сильнее прежнего, и мне страстно захотелось бежать из этого нечистого места в Церковь - отмаливать свои грехи. Ворон почувствовал этот порыв, и перехватил меня за руку. Прошипел:
Минуло еще некоторое время, и тут я заметил, что зеркальные стены преображаются. Проступают из них увитые паутиной стволы, а идол превращается в неистовый пламень.
И вот оказалось, что я уже мчусь в хороводе, вокруг костра. Куда подевались богатые кавалеры и их пышнотелые дамы? Я видел ряженных в самые вызывающие, воистину дьявольские наряды. У многих женщин были обнажены груди, и груди эти подскакивали при каждом их неистовом прыжке. Все они безудержно хохотали, и вопили:
И вновь из пламени стал проступать идол. Только теперь он преображался - у него выросли рога, и огромный раздвоенный фаллос, который извивался змеей, и, брызжа белым пламенем, хлестал пробегающих женщин. На их телах оставались черные, дымящиеся шрамы, они вопили, но это им нравилось, и они жаждущими кошками вопили:
В нескольких местах земля расступилась, и из нее вылетели крылатые мужские и женские демоны, которые вопили непристойности, всячески поносили Бога, и, кружа над нашим бесовским хороводом, время от времени испражнялись нам на головы.
Зашевелились и деревья, прямо из стволов выступили волосатые фавны, и их подруги русалки, которые ходили на руках, размахивали чешуйчатыми хвостами, брызгали в нас смрадной болотной тиной.
Вот паутина задвигалась, и образовался круглый проход, в который впрыгнул усеянный бессчетными красными глазищами двухметровый паук. В своих могучих челюстях он сжимал спеленованое паутиной тельце.
В это мгновенье хоровод остановился, а Мэри, совершенно обнаженная и лоснящаяся от пота, подбежала, и крепко обняв меня, закричала:
Паук, звеня своим бронированным, непробиваемым телом, подбежал к нам, и передал спеленованое тело мне в руки. И я узнал - жертвой был тот мальчик, с которым я встретился в лесу. Да и это место я тоже узнал - это была поляна, на которой Ворон соткал мне одежду.
Мэри приговаривала мягко, едва не мурлыкала:
В одну руку она мне вложила холодный, черный клинок; и зашептала настойчиво:
Все во мне противилось этому отвратительному действу; но воля была притуплена, а клинок леденил, и постепенно захватывал власть над моей рукой.
А в это время на краю поляны завязалась потасовка - лесные фавны, и кавалеры не поделили какую-то девицу. Но, как я позже узнал, разжег это Ворон. И вот уже валяются, наносят друг другу увечья, но при этом и хохочут. Если кто-нибудь получал через чур серьезную рану - появлялись горбатые карлики, поливали поверженного из змеевидных кувшинов, и раны затягивались.
Несколько лягающихся, кусающихся, и вопящих непристойности тел приблизился к нам.
Мягкая до того Мэри разом преобразилась. Глаза ее жгли ненавистью, она змеей шипела, и разве что ядом не истекала:
Однако этот клуб стараньями Ворона уже налетел на нас, больно меня ударил, повалил на истоптанную землю. Но даже и в таком состоянии, я успел заметить, как из клуба вырвался коготь, и сильно расцарапал Мэри руку.
Оттуда обильно потекла горячая, темная кровь, но еще брызнул свет - и я сразу узнал этот свет. Зашептал:
* * *
Ледяная, родниковая вода плеснулась мне в лицо, я вздрогнул, и очнулся.
Это была все та же зала с зеркальными стенами. Вот только черного идола уже унесли, и пропал дурманящий запах. На столе высились лишь золотые потиры с ароматными, фруктовыми напитками.
Все, кого я увидел здесь прежде, сидели на прежних местах. Отсутствовали только Мэри, и городской судья, которого, напомню, звали Фридрихом.
Переговаривались вполголоса, и вот, что можно было разобрать:
Действительно, раздались стремительные шаги, и в залу буквально ворвалась Мэри. Черты ее лица пылали звериной яростью. Рука же ее была плотно перевязана, и в то время как второй рукой она размахивала - оставалась недвижима.
Никто не смел пошевелиться. Напряжение росло, и вскоре достигло такого предела, что - дотронься, и последует взрыв.
И вот она смотрит на меня... Невозможно было выдерживать ее иступленный, болезненный взгляд, и я опустил голову.
В залу вошел Фридрих. Его губы растягивались широкой улыбкой, но в глазах поселилось безумие. Он лепетал самым жалким, похожим на щенячий скулеж голосом:
Взгляд ненавидящих глаз выпустил меня, и я, совершенно обессилевший, и, трясущийся как с большого похмелья, осел вниз.
Рука сама потянулась к потиру, и тут обнажилась. Какая-то дама увидела, что - это костяной остов, и вскрикнула. Ворон поспешил натянуть на кость рукав, и прокашлялся.
А Мэри одаривала Фридриха нежной улыбкой, и леденила глазами безжалостного убийцы. И она вздыхала так, как должны вздыхать хорошие актеры, играющие в театре влюбленных:
Неестественная улыбка судьи натянулось еще больше, отчего его лицо сделалось уродливым. Он хотел что-то сказать, но так волновался, что издал лишь бормотание. Мэри схватила его за руку, и, обернувшись к нам, и, глядя куда-то поверх голов, изрекла:
В одной из стен распахнулась дверь, за которым кровавым светом замерцал бархатный коридор. Мэри встала возле выхода, и с видимым трудом вытянула раненую руку (а здоровой она удерживала Фридриха). К этой руке прикладывался губами каждый из выходящий, независимо от того, была это женщина или мужчина.
Вот и моя очередь; на слабых, словно бы ватных ногах, подошел и склонился, но так и не дотронулся своими костяшками до этой, похожей на чеканную, мраморную статую ладони. А смотрел я на слабый проблеск спокойного света, который все-таки проходил через обильные перевязи.
И тут рядом оказался Ворон. Он говорил самым примирительным, дипломатичным тоном:
Мы вышли в коридор последними, и двери за нашими спинами захлопнулись. Из-за обилия окружающего кровавого цвета, казалось, что мы внутри некоего живого организма.
В большом волнении, я устремился вперед - хотелось скорее вдохнуть свежего воздуха, однако Ворон перехватил меня за руку, и произнес тихим, заговорщицким тоном:
Спереди раздались шаги, и в конце коридоры уже появились чернокожие служители Мэри. Ворон толкнул меня в сторону, и мы оказались в нише, меж двумя статуями, изображающих свирепых быков.
Здесь мой провожатый надавил на едва приметно выступающий камень, и часть стены незамедлительно отползла в сторону.
Открылся проход, стены, потолок, и пол которого были выложены стеклом. Первые метры еще полнились багровыми отсветами, но дальше - все растворялось во мраке.
Ворон поспешил утянуть меня в этот тайник, надавил еще какой-то выступ, и стена закрылась.
Стало совсем темно, и я возвестил:
Он сжал мою руку, и повел. Шли мы очень быстро, но при этом согнувшись - ход был очень узким. В темноте ничего не было видно, но я чувствовал, что мы делаем частые завороты, и, по холодным или же горячим воздушным токам, догадывался, что постоянно открываются боковые проходы и разветвления. Но вот впереди забрезжил красный свет, и мы подкрались к зеркальной стене, за которой находилась большая, обставленная резной, золоченой мебелью спальня.
Ворон шептал:
Вдруг дальняя дверь распахнулась; в спальне появилась Мэри; она буквально вволокла за собой Фридриха; она толкнула его к кровати, а сама - захлопнула дверь. Вот развязала повязку на волосах, и дальше - взмахнула головой; густыми, черными волнами рассыпались по ее плечам и спине волосы. Далее - расстегнула пояс...
Тут я догадался, что должно произойти то действо, которое я считал чуть ли не величайшим грехом, и от которого страстно молился к Богу. И вот я прикрыл глаза, и опустил голову.
Ворон настойчиво прошептал:
И я смотрел дальше.
Мэри отбросила пояс, и слегка приоткрыла подобное лучшей из античных статуй, но живое, мягкое, податливое тело. Я почувствовал исходящее от нее тепло, и... вожделение. Вновь опустил глаза, с большим чувством зашептал молитву. И вновь повелел Ворон:
И я смотрел...
По-видимому, Мэри что-то услышала, повернулась к нам, и посмотрела прямо мне в глаза. На мгновенье я забыл, что зеркало позволяет видеть только в одну сторону... В этих черных глазах был сам Ад - я едва не закричал...
А Фридрих сидел на кровати и лепетал:
Глаза Фридриха, несмотря на то, что были и усталыми и пьяными, похотливо загорелись, он потянул к ней руки, но Мэри повелела:
Он подчинился.
Далее эта женщина подошла к окну. А с другой стороны к окну вплотную подступало темное и древнее, угрюмое дерево. Мэри стала развязывать веревки, которыми крепились шторы.
Когда в ее руках оказалось четыре веревки, освобожденные шторы закрыли окно, и в спальне стало совсем темно. Мэри вернулась к кровати, на которой покорно лежал, ждал своей участи Фридрих.
Когда она склонилась над ним, судья прошептал слабым голосом:
Было очень душно.
Мэри стала его привязывать, делала это долго и с видимым наслаждением. Привязывала его так сильно, что Фридрих стенал, однако - не смел сказать хоть одно слово против. Но вот он привязан, а она уселась на него сверху... Тут я вновь зашептал молитву...
Мэри склонилась над лицом Фридриха, а затем - задвигалась ниже, к его шее.
Вдруг Фридрих закричал:
Он стал отчаянно извиваться, веревки затрещала. Мэри резко отдернулась, и тут из шеи судьи брызнула кровь. Лицо женщины, ее расстегнутое платье, и тело, тут же оказались под темной маской.
Вот нагнулась, чтобы напиться из разодранной артерии, но тут Фридриху удалось высвободит одну руку, и он вцепился в раненную руку Мэри. Дернул, и содрал с нее перевязь - из последних сил, уже ослепший, рванул ее плоть.
И тут разлился свет Асфоделии. Этот свет сразу унял весь ужас, который был в спальне. И я совсем ненадолго почувствовал спокойствие.
Мэри вскочила, заметалась по комнате, заголосила так, будто к ней приложились каленым железом. Из ее разодранной руки высовывался корень светоносного растения.
Далее - двери распахнулись, появились черные рабы. Безмолвные (просто потому, что у них были выдраны языки), они схватили еще вздрагивающего, но уже мертвого Фридриха, и понесли его прочь.
Мэри, вскрикивая, бросилась за ними следом.
Увиденное так подействовало на меня, что я оказался как бы в оцепенении, и, единственное, что мог делать - переставлять ноги, слепо идти туда, куда вел меня Ворон.
IX. Под Прагой
Я не помню, как мы покинули дом судьи Фридриха, не помню нашего пути по Пражским улочкам. Возможность здраво видеть и оценивать события, вернулась ко мне позже - в том сумрачном жилище, куда привел меня Ворон.
Это была небольшая комнатка с закопченными стенами, и с маленьким зарешеченным окошком, в непосредственной близости от которого подымалась стена иного дома - бедного и ничем не отличного от множества иных домов Пражских окраин. По узкой улочке не ходили люди, зато на всей ее протяжности шел дождь, и грязевой поток, с недовольным шуршаньем скребся по закрытому окну.
В комнате Ворона пахло сушеными травами (кажется, целебными), еще было несколько полок с толстыми, кованными железом, либо - шитыми золотой нитью томов. И, сколько я мог определить с первого взгляда - все эти произведения были связаны либо еврейской каббалой, либо с магией иных народов. Имелось несколько работ на совершенно мне незнакомых, но, скорее всего восточных языках.
Еще был потемневший от времени, и сросшийся с полом стол. На столе - толстая груда исписанных аккуратным мелким подчерком листов; кое где имелись там и формулы, и магические рисунки. Мне пришла в голову мысль, что достаточно кому-нибудь пройтись по улице, заглянуть в окно, увидеть это и... через некоторое время Ворон был бы сожжен инквизицией, с приговором "колдун".
Помимо описанного выше, в комнате была роза. Она стояла в восточной вазе на столе. И ее алые лепестки изливали нежный, мягкий свет. И была эта роза самым прекрасным, что я мог видеть в окружающем мире.
Ворон перехватил мой взгляд, и тут, впервые за все время нашего знакомства, улыбнулся.
Протянул руку, но до цветка не дотронулся. Зато лепестки вздрогнули, и сами потянулись к нему.
Ворон говорил:
Затем мой таинственный товарищ распахнул один из ящиков стола, выхватил оттуда темную, траурную вуаль, и накинул ее на розу. И в комнате сразу стало так беспросветно мрачно, что мне страстно захотелось изменить эту несправедливость - откинуть вуаль обратно.
Однако Ворон почувствовал этот мой порыв и воспротивился:
За мгновенье до того я чувствовал величайшую радость от того, что вот тайна Асфоделии раскрыта, а теперь и замер, и сжался. Я ждал, что Ворон продолжит свой рассказ, но он ничего не говорил, а стоял возле окна, и к чему-то прислушивался - лицо его было напряжено, и сосредоточено...
Нескончаемой, чрезвычайно медлительной чередой тянулись мгновенья. Наконец, я решил, что ждать больше не имеет смысла. И спросил:
Перво-наперво, по этой нелюдимой улочке загрохотала какая-то адская кавалерия, и вот мы уже можем созерцать: за окном месят размытую пражскую грязь кованные тяжелыми бронзовыми подковами черные кони. Слышно голоса, столь грубые, что напоминают больше всего хрип адских тварей. И, наконец, в маленькую дверцу этого помещения застучали, и торжественный, знающий о бессилии "преступников" голос возвестил:
В дверцу постучали, и на этот раз - гораздо более основательно. Кричали:
Теперь в дверь били каким-то тяжелым предметом, и, судя по тому, как скрипели петли, долго выдержать такое насилие они не могли.
И тут траурная вуаль, которая скрывала розу зашевелилась и бессильно упала.
Вновь полился успокоенный свет от лепестков, и в окружающем коловращении Роза стала центром спокойствия. Про себя я отметил, что слова Ворона, относительно того, что Роза - услада, источник отдохновения, и в этом сравнима с гулящей девкой, не верен. Гулящая девка и сама есть, и себя окружает суетой и жаром, в ней, как в масле кипящем варимся, ибо без этого в ее грехе нельзя. Так и сгорают, одному лишь органу потакая, кроликам иль даже жукам навозным уподобляясь. Роза же была средоточием блаженного спокойствия и прохлады. В чем, однако ж, тогда Ворону не стал перечить, так как иные и важнейшие дела занимали.
Ворон бросился к столу, и сильными рывками стал отрывать его от пола. Вскоре это удалось, и в полу стала видна запыленная каемка - потайной люк, которым уже очень давно не пользовались.
Далее - Ворон выхватил тонкое, остро отточенное лезвие, и просунул его в каемку, надавил. Люк треснул, и, дыхнув облачко пыли, открылся. Видны стали уходящие вниз каменные ступени, но дальше сгущалась тьма.
Из подземелья слышалась обильная капель.
На лбу Ворона вырезались морщины; он жалостливо, как на родных детей, с которыми надо навсегда расстаться, смотрел на книги, и на толстую рукопись, лежавшую на столе.
И он поспешно выхватывал какие-то, особо ценные труды.
Но вот дверь с грохотом рухнула на пол. Ворон запустил руку в карман своей черной рясы и бросил к двери темно-зеленое облако, которое разрослось, и перегородило весь выход.
Сначала раздался вопль, что "жжет", а затем - безумный хохот. Но вот сильный удар в окно, зазвенело разбитое стекло, а в образовавшийся проем, вместе с грязной уличной водою, втиснулся еще и клинок длинного, двуручного меча. Подобно языку жадного хищного зверя зашарил из стороны в сторону. В комнате стало совсем тесно, но железный инквизиторский зверь хоть на время был ослеплен, и не находил свои жертвы.
В мои костяные длани грохнулась книжная кипа, и настолько тяжелая, что я едва удержался на ногах.
На себя Ворон взгромоздил еще больше, но при этом, по крайней мере половина книг оставалась на растерзание инквизиции.
Если бы не нависшая над нами угроза мук и смерти - зрелище могло бы показаться комичным. И вот мы оставили комнатку - поспешили виз по ступеням. Воины инквизиции ворвались и уже топали над нашими головами, ругались непристойно и испуганно.
Бросились было за нами, но тут возопили:
Алый свет исходил от розы, которую предо мною нес Ворон, видны были выложенные старым, истрескавшимся, но вполне еще благонадежным кирпичом стены. Во многих местах капало, и Ворон, старательно такие места обходил - он очень дорожил своими фолиантами.
По-видимому, воинов припугнули страшными карами, на которые горазда была инквизиция, и они, исступленно шепча молитвы, все же бросились нас преследовать.
Ворон заботливо смотрел на книги, и приговаривал:
Неожиданной ход раздвоился, затем - разделился на три части; затем - началась галерея со множеством боковых ответвлений. Ворон все время выбирал наиболее узкие, и ведущие вниз проходы. Слишком слабы были мои костяные ноги, а руки ныли и едва ли не ломались под тяжестью книг. Про себя я стенал: да сколько же может продолжаться это бегство? Однако вслух свои претензии выразить не смел - ведь я понимал, что раз уже проявил слабость - стал предателем...
И тут сверху пришел слабый отблеск света. В потолке, сквозь узкую каемку изливался блеклый, едва приметный белый свет. И тогда мне подумалось, что - это свет Асфоделии.
Так наше сознание в неприятной обстановке хватается за некий спасительный образ и уверяется, что так и есть...
Я окликнул Ворона, и мне показалось, что он отозвался, и остановился. На самом же деле, он повернул за угол, и звук от его шагов был мне уже не слышан, а он не спросил.
Итак, я быстро положил книги на землю, сам поднялся на них, и, вцепившись руками в неровности бывшего надо мной земляного люка, подтянулся - костяное мое тело было очень легки, и поэтому подъем прошел легко.
И вот я уже у узкой трещины. Это был прогнивший дровяной настил, и, когда я на него надавил, он так отчаянно и резко возопил, что, казалось - это живой организм, которому я своим прикосновением доставил сильную боль.
Так же я уже понимал, что просачивающийся свет не мог принадлежать Асфоделии - это был бледный, безжизненный свет, и он не радовал, а скорее настораживал.
И уже хотел спрыгнуть вниз, как вся эта прогнившая деревянная поверхность завизжала на предельной ноте, и резко откинулась куда-то вниз.
Надо мной был плотный, костяного цвета туман, и вытянулись из него узкие, обтянутые темной кожей руки. Перехватили меня у запястий и поволокли вверх:
Так выкрикивал я, в отчаянии, но чувствовал, что сказать больше нечего, и что попался я исключительно по глупости.
Пытался вывернулся, посмотреть - не идет ли, по крайней мере, за мной Ворон, но за туманом уже ничего не было видно, а волокли меня быстро.
* * *
Остановились мы в каменном помещении, напоминающем горлышко грязной, великанской бутыли. В этом помещении воздух был относительно чистым, но, вместе со мной принесли и изрядно липкого уличного тумана, так что некоторое время не могли своей ноши разглядеть, и переговаривались отрывистыми, словно бы сломанными голосами:
Но постепенно туман рассосался, и я смог разглядеть тех, кто меня держал. Это были не люди, но и не скелеты, скорее - почерневшие, ссохшиеся мумии. И, если на черепах уже не видно никаких очертаний прошлой жизни, то здесь черты еще сохранились, и я их, хотя мы уже очень давно не виделись, узнал - это были те самые, восставшие шахтеры, у которых я несколько дней был предводителем, и которых предал.
Как я только что сказал, в линиях черепа невозможно увидеть образов прошлой жизни, но они, привыкшие к своим невнятным, сжатым чертам, признали меня.
И вперед выступила мумия к черепу которой присохло несколько прядей все еще золотистых, но уже безжизненных, как давно уже высохшая трава, прядей. Она ничего не говорила, но только плюнула в меня едкой, черной слюной, повернулась, и, никем не остановленная, пошла прочь.
И эти мумии не кричали больше "предатель!", а только стояли, и глядели на меня своими пустыми, но все же зрячими и мучительными глазницами.
Кажется, я жалобно, щенку уподобляясь, заскулил, стал вымаливать у них прощения, и выспрашивать, чем мог им помочь, и в то же время желал, чтобы накинулось спасительное забытье - забрало бы из этой муки. Но они ничего не отвечали - только глядели с укоризной...
Один из них, кажущийся моложе, вскрикнул:
Последние слова он громко выкрикнул, потому что нарастал глухой, глубинный грохот, а свешавшаяся с потолка цепь сильно раскачивалась. Эти мумии бросились куда-то (должно быть - вооружаться), а я не посмел идти за ними, и один на один остался с тем, что подступало.
Вот пол в одном месте задрожал, и стал зыбким, словно бы водянистым. Из этой зыби раздался окрик Ворона:
Конечно, я поспешил к этому голосу, и вскоре уже был схвачен моим провожатым, и оказался в подземелье. Проход над нашими головами еще некоторое время подражал, затем - сделался непроницаемым.
Ворон не спрашивал, что я пережил, он спрашивал иное:
Затем - подхватил святящуюся розу, которая лежала у стены, и, разделив с мною оставшиеся книги, зашагал дальше. Ну, а я приговаривал:
Ворон говорил весьма раздраженно, но, по правде, я заслужил его раздражение.
X. Отраженная Прага
Мы уже очень долго шли по подземному ходу, и мне оставалось только удивляться, как Ворон не запутался во всех этих разветвлениях, подъемах и спусках.
Конечно, после своего проступка я не смел роптать и покорно волочился за своим провожатым...
Но вот, наконец, подъем - ступени каменные и мшистые, с резьбой из переплетенных змей и скалящихся демонов, и еще - цветков, которые, если бы ожили, могли бы стать и цветками Асфоделии. Над нами была каменная плита, и, чтобы приподнять ее, Ворону пришлось приложить немалые усилия.
Повелел:
Пока он придерживал плиту, я выбирался: затем поднялся и Ворон. Плита грохнулась, и так слилась с мостовой, что ее совершенно нельзя было отличить от множества иных плит.
Мы стояли посреди одной из Пражской улиц. Темные, хранящие тайну, каменные, с многочисленными надстройками дома. Окна темные, с выступающими бессильными контурами трепетных свечей; с контурами обитателей этих древних склепов - всегда медлительных, и ожидающих ливня, который наползал со стороны замка. Замок высился на холме, был над крышами домов; слился с черной, прорезанной блестками молний тучей. Остальная часть неба, как и всегда в моей памяти, была завешена тучами бездождевыми, но плотными и толстыми, словно в темнице хранящие солнце.
По улице, подобно неспешной кисельной реке, проплывал туман. Метрах в пятидесяти, контуры домов размывались, в сотне метров - терялись окончательно. Такая же туманная река костяным хребтом проплывала и над соседской улицей, но ни над крышами домов, ни в стороне замка никакого тумана не было.
Время от времени проявлялись прохожие; лицо их были вымазаны туманом, а потому черт лица не наблюдалось: порой невозможно было определить - идет это женщина или мужчина. На нас они не обращали никакого внимания.
Нам надо было укрыть от надвигающегося ливня книги, и мы отошли под навес. Там устроились возле выпирающей львиной морды, и там я буквально набросился с расспросами на Ворона.
По улице хлестал сильный ливень, по сточным канавам, пузырясь, забурлили ручьи.
Он надавил на челюсть каменного льва, и она распахнулась, обнажая довольно узкую и гладкую каменную горловину, по которой мы, согнувшись, пошли.
Но он не успел договорить. Я то думал, что Ворон в этой отраженной Праге как властелин, и что, рядом с ним мне ничего не грозит. Как тут же выяснилось, я ошибся.
Туннель, по которому мы шли, содрогнулся, и над нашей головой разверзся сонмом трещин - из этих трещин часто закапали крупные, густые капли крови; раздался хохот, в котором я признал Мэри.
А он и сам был в замешательстве. Единственное, что смог сказать:
Передвигались так быстро, как позволяли фолианты, которыми мы были нагружены. Наконец, вывались в зал темный и протяжный, высвеченный чередой молний. С потолка свешивались цепи, на стенах - портреты в лучших традициях итальянских мастеров. Это была причудливая смесь галереи и застенка. Предвещая мои вопросы, Ворон молвил:
И тут - вновь хохот Мэри. Метров в пяти, тень выделилась из дальней стены, и, когда она промчалась рядом с нами, оказалось, что - это Мэри, сжимающая отрезанную голову Фридриха.
Мэри убежала, но, когда мы вышли в коридор, вновь появилась - уже без головы Фридриха, но волосы ее были растрепаны - страшная, истинная ведьма. Она бежала нам навстречу, и в какое-то мгновенье я был уверен, что раздерет меня в клочья. Но ошибся - он пронеслась мимо, и только обдала могильным холодом.
Затем была длинная винтовая лестница, по которой мы то подымались, то опускались, но при этом неукоснительно приближались к цели. Наконец, оказались в зале, в центре которой медленно кружилась массивная, составленная из множества уровней сфера.
Ворон прошел к массивному столу, аккуратно разложил на прилегающие к нему полки свои книги; затем достал из своей рукописи один лист, разложил предо мною. Там, в окружении аккуратного мелкого подчерка была гравюра: скелет обнимает стройное дерево. Не говоря ни слова, Ворон выложил следующий лист: вместо дерева - ведьма; скелет же прежний.
И тут вновь, и прямо за спинами, хохот Мэри.
Ворон насупился:
Ворон, стараясь не обращать на это внимание, продолжил:
Но Ворон ничего не стал объяснять, а занялся он делом совсем уж неожиданным. Среди множества листов своей рукописи, выбрал один - сплошь изрисованный кабалистическими знаками, начал сворачивать, сминать его по граням. Причем, делал это, сверяясь с цифрами на другом листе, а, когда я приступил с расспросами - отмахнулся... Через нескончаемый час, когда за окнами все сверкало, да лило, да било, была изготовлена бумажная чаша. В эту чашу посыпались мельчайшие обрывки от иного листа, наконец - Ворон запустил туда пламень свечи.
Чаша объялась синим пламенем, но полностью не сгорела. Ворон протянул этот сосуд мне, и повелел:
Итак, я принял, поднес к губам. В чаше метались окрыленные огнем буквы. Они складывались в слова, слава - в предложения. И вот я поднес чашу к губам, начал пить это варево. Теперь эти слова пылали в моем сознании....
Пламень объял мои кости, проел их насквозь. Воспоминанья и чувства таяли, как восковая свеча, брошенная в раскаленный горн....
Оставалось одно сцепление символов:
"Аарон Стрепхорт"...
* * *
Но - все это уже было пережито и искуплено...