Дмитрий Щербинин. Пилигрим
Часть II
"Аарон Стрепхорт"
I. Аарон Стрепхорт
Если еврей богатый, к нему, хоть и с лицемерным почтением, может подойти и благочестивый католик, и даже раскланяется, и заговорит сладко, дабы умилостивить, попытаться снизить проценты в ростовщическом контракте. Правда, что этот "друг" останется таковым до ближайшего еврейского погрома, а там постарается зарезать именно своего кредитора.
Богатые евреи получали хоть лицемерное, хоть недолговечное почтение, но Аарон Стрепхорт был нищим евреем, а к тому же, из-за заячьей губы, он был уродом. Будь он богат, будь он наследником престола - на его долю достались бы и ласки прелестных фрейлин, и жалостливые взгляды всяческих подхалимов. Но он был нищим, и единственное, зачем нуждался иным людям - это для насмешек, и вымещении на нем злобы.
Он не помнил своих родителей. Не помнил ни одного ясного дня - все время небо над его головой обильно застилалось тучами. Зато он помнил череду зуботычин и пинков, а также насмешек, однообразных, как лай науськанных дворовых псов.
Однажды он понял, что для того, чтобы подняться из грязи, надо получить образование. Когда ты нищ, и у тебя не на что купить книгу, необходимую для поступления в университет, надо бороться. И он боролся. Аарон работал грузчиком у одного купца. Месяц напряженного труда, недоедания и унижений, и одна книга в руках. Еще месяц - еще одна книга. За год - двенадцать книг. Жил в заброшенном доме, читал ночами, при свете лучине. Каждую книгу он перечитывал по двадцать-тридцать раз. Он выучил их наизусть, и вот, в очередной дождливый день побежал к университету.
У ворот его встретил хмурый смотритель. Строго спросил:
Он оглядел Аарона и осведомился:
* * *
А теперь вы должны узнать, что Аарон Стрепхорт -
это я.
В начале этой главы я хоть и вкратце поведал о своем детстве и отрочестве; о своем безрассудном, наивном желании поступить в Пражский университет. Получив этот очередной грубый отпор, я плелся под промозглым осенним дождем, и бормотал:
Я поднял голову к небу, и вызывающе крикнул:
Сначала я думал вернуться в заброшенный дом, попрощаться с книгами, которым посвятил столько бессонных ночей, но потом решил, что ни к чему это. Огляделся, и обнаружил, что от университета шел все по богатой части Праги, и только из-за сильного дождя до сих пор не был остановлен ни одним из солдатских патрулей.
Но вот я остановился возле каменной стены, над которой выступали мрачные под дождливым небом вязы. Решил, что на одной из ветвей повешусь.
Начал оглядывать стену, и обнаружил в ней выбоины такой странной формы, будто некое массивное животное пыталось здесь вскарабкаться - стал за эти выбоины цепляться, и вскоре уже был наверху. Со стены мне открылся очень плотный, и прорезанный узкими, бессильными линиями дорожек парк. В центре парка, сливаясь с деревьями, стоял готический дом из темного камня, окна его алели, и были похожи на свежие раны.
С улицы меня резко окрикнули, но я даже не стал оборачиваться, но тут же спрыгнул вниз. Палая листва набилась у стен темными, влажными горками, и, благодаря попаданию в одну из них, я выбрался без переломов, но зато оказался насквозь мокрым, а осенний ветер обледенил меня.
Помня, что с улицы меня окрикнули, и что это могли быть солдаты, которые уже побежали к местным садовникам, я стал разрывать свою и без того драную рубаху, и трясущемуся руками извивать из нее веревку. Было очень холодно, и кожа моя посинела - я трясся всем телом, стучал зубами, и говорил с горечью:
Так приговаривал я, и состояние мое, как нетрудно догадаться из этих бредней, было близким к помешательству. Я смеялся и плакал, и в то же время ожидал, что вот сейчас раздастся топот бегущих, и их окрики. Уж кто-кто, а эти "спасители" мне совсем были не нужны. Что они мне могли дать? Ну, перво-наперво, конечно, намять бока за то, что пробрался в этот сад. Затем - доставить в тюрьму. В тюрьме меня бы высекли, и на год, или на два отправили бы на рудники, за воровство.
И я молил то у Бога, то у Дьявола, чтобы никто меня не остановил, но дали бы спокойно уйти... И вот я взобрался на ветвь... завязал свою "веревку" несколькими хитроумными узлами, затягивал узлы так, что содрал на ладонях кожу. При этом хрипел:
В темных сплетениях стонущих на ветру ветвей, в узловатых трещинах стен, среди корней и ворохах листвы - везде мне чудились хмылящиеся морды демонов, а то и просто презрительные, буравящие меня глаза.
Поспешно собрал несколько больших охапок хвороста, и подтащил их к основанию вяза. Примял, взобрался на этот помост... Стал завязывать узел. Казалось, что в пальцах вместо костей лед. Пальцы совсем не двигались, но трещали, бунтовались приступами боли... Не с первой попытки, но мне все же удалось завязать узел на шее. Оставалось сделать последнее движенье - откинуть хворост из-под ног.
В какой-то миг появилось сомненье: быть может, остановиться, покаяться, пока не поздно. Ведь за грех самоубийства меня возьмет Дьявол. И вновь я обратился к Богу, моля, чтобы он наказывал тех, кто довел меня до такого состояния, но только не меня.
И окончательно мои сомнения рассеялись, когда в дальней части парка залаяли псы. Вот я размахнулся - от удара ноги хворост разлетелся. Веревка стала змеей, сдавила горло - сильнее-сильнее. Стало больно - я хотел закричать, но уже не мог вобрать в легкие воздуха.
В какое-то мгновенье страстно захотелось жить, и я потянулся к веревке, попытался протиснуть под нее пальцы, но пальцы не слушались, зато шея пылала раскаленным обручем. Но вот в глазах стали разливаться темные озера, и пришло долгожданное спокойствие.
И, именно когда пришло спокойствие, ноги мои были обхвачены, и меня приподняли вверх, так что веревка больше не давила шею, и я получил возможность дышать. И смог я прохрипеть:
Я думал, что закричат грубые голоса солдат или садовников, но, к удивлению, голос был женский, хоть и насмешливый, но и мягкий, податливый, как ночная мгла:
Темные озера вылились из моих глаз, и я смог разглядеть ту, которая меня держала. Это была женщина с развитыми формами, с очень свежей кожей, несмотря на холод - сильно декольте. Одежды, также как и волосы были темны. Ее можно было бы назвать красивой, если бы не ледяные глаза.
Я оставался безмолвным, не двигался, но ноздрями шумно вбирал леденистый воздух.
Теперь прямо за моей спиной залаяли собаки, раздались человечьи окрики.
Они безропотно повиновались, но женщина окрикнула:
Я понимал, что теперь сопротивляться бесполезно, и не сопротивлялся.
Жак оказался одним из тех уродцев, каких мне в скором времени довелось изрядно повидать. У Жака вся кожа и лицо были покрыты маленькими, жесткими зелеными волосками, и помимо этого у него было три руки. Третья рука росла из середины грудной клетки, и для него был сшит специальный костюм. Жак отличался чрезвычайной силой, и, помимо развлечения Мэри, в его обязанности входило воспитание псов.
Жак без труда снял меня с ветви и поставил на землю. Несмотря на то, что сам я был рост выше среднего - этот трехрукий великан возвышался надо мной еще в половину моего роста. Его плоское лицо отражало чрезвычайное скудоумие и скотскую покорность. Если бы Мэри повелела разорвать меня - Жак незамедлительно исполнил бы это пожелание.
Но Мэри сказала:
Я знал, что, стоит мне выйти из этих стен, и я попадусь солдатам. Что ж - мне не оставалось ничего иного, как последовать за Жаком. Тем более, он сжимал мою руку, а его зеленые волоски шевелились, и царапали мне кожу.
* * *
В первый же день для меня была найдена достойная одежда: золотистый кафтан, с темно-зеленым гербовым полем посредине. На этом поле выступал белый заяц - явный намек на мою заячью губу, и признанье шутовского статуса.
Когда я, вымытый и накормленный, облаченный в эту унизительную, но несомненно дорогую одежу, встал перед зеркалом, Мэри оказалась рядом со мною. Глядя на мое мрачное, бледное лицо, на мои глаза, в которых я тщетно пытался сдержать слезы обиды, она улыбнулась и говорила мягко и непринужденно:
Она смотрела на меня своими леденящими глазами, и говорила все тем же мягким, непринужденным тоном:
Я почувствовал слабость, испарина выступила на моем лбу, а из глаз все-таки покатились слезы.
Таким образом я остался в доме Мэри.
II. Адская Свора
Любил ли я Мэри? Нет - не любил. Были ли она мне безразлична? Нет - не была. То чувство, которое я к ней испытывал, было ближе к ненависти. Едкое и темное, давящее чувство. Хотел бы я, чтобы с ней случилось бы какое-нибудь несчастье? Как то не противоречиво с ненавистью - нет - не хотел. Более того - я знал, что, если бы над Мэри вдруг нависла какая-нибудь угроза, и я эту угрозу хоть ценой собственной жизни мог бы предотвратить - я, не задумываясь, поступил бы именно так.
Мэри была привлекательной женщиной, и я испытывал к ней вполне естественное для юноши, сильное влечение. В такие мгновенье, пожирая жадным, животным взглядом ее бюст, ее стройные, словно лакированные ноги, которые все время двигались в обворожительном танце, я чувствовал ненависть и отвращенье к ней - соблазняющей и недоступной дьяволице.
И еще в большей степени испытывал ненависть в отношении себя. Мне отвратительно было собственное существо, такое слабое, соблазнившееся, я чувствовал себя попеременно - то ругал себя последними словами, то взывал к Богу.
А Мэри ловила мои взгляды, и все понимала - это ее забавило, она поправляла платье, свои густые черные волосы, и подмигивала мне. Я скрежетал зубами, терзался...
...Терзался и днем, и ночью. Почти совсем не спал. Все мысли мои были только о Мэри. В жаре, в поту, метался я в отсветах алого, проливающегося из коридора света, и вскрикивал:
Тогда я еще не знал, что все бессчетные комнаты этого дома соединены огромным лабиринтом из туннелей...
Да - был еще судья Фридрих. Вообще-то, формально дом принадлежал ему, но этот важный, волевой человек был порабощен Мэри, и постепенно все больше превращался в тряпку. Дом, конечно, был построен не этим Фридрихом, и даже не его предками, а бог весь кем, и бог весь когда.
Однажды, подавая к столу пищу, я слышал, как Мэри, сильно сжимая руку Фридриха, говорила:
И Фридрих лепетал заискивающим, жалким голоском:
Служение мое заключалось не только в разносе еды, но и в необходимости появляться на неких собраниях, пред ликами важных господ и их дам. Частыми атрибутами подобных сходок были перевернутые кресты, козьи черепа, и еще кровь - почти уже свернувшаяся и дурно пахнущая. Эти сходки были прелюдией к встрече с Господином, а меня и иных, бывших там же уродцев, принимали как незаменимую часть декора. Мы символизировали отход от гармонии природы, извращение Божественного замысла, еще одно богохульство. Иногда мне перепадала кой-какая денежная мелочь. Сначала эти деньги выкидывал, но потом, сообразив, что такая напускная горячность никому не нужна - стал их копить, надеясь, что когда-нибудь в будущем они мне пригодятся.
* * *
В тот день я почувствовал волнение - причину его я не знал, но чувство было настолько сильным, что на некоторое время я даже забыл о существовании Мэри.
Не находил себе места и метался по дому. Всюду натыкался на черных рабов, и, судя по их сосредоточенным приготовлениям, намечалось что-то очень важное.
Вынырнул в большую алую прихожую, и тут же отдернулся обратно, укрылся за колонной Вон он - источник моего волнения - это был некто, весь в черном, с закрытым под капюшоном лицом. Из-под тканной материи проступали острые, несоизмеримые с человеческой плотью грани. Я был уверен - под этой одеждой скрывается скелет. Он и представился:
Рядом с ним был одноглазый мастер Ворон, который и прежде уже не раз был гостем дома Мэри. Хозяйка приветствовала его и в этот раз - затем повела и его, и Скелета на сборище.
Двери закрылись - я не был допущен внутрь...
Спустя несколько часов гости стали расходиться; они были недовольны, встревожены. Я же, забившись в один из темных закутков, слышал обрывки разговоров. Оказывается, в их ряды затесался предатель, и на этом необычно важном шабаше устроил так, что жертва - детеныш лесника - сбежал.
Некоторое время дом был полон их тревожными голосами, но вот голоса отступили - стало совсем тихо. И все же я чувствовал, что Скелет по-прежнему оставался в этом доме, и поэтому я не спешил покидать свое убежище, и ждал.
И действительно, вскоре раздались приглушенные голоса, и я увидел двоих: мастера Ворона, и Скелета. Они стремительно завернули в темноту между двумя статуями.
Я весь обратился в слух, и определил, что там они открыли потайной ход, и прошли в него. Я решил следовать за ними. Юркнул в этот же проем, и начал обшаривать руками стену. Вот наткнулся на едва приметный выступ, надавил. Часть стены незамедлительно отодвинулась в сторону, и я оказался лицом к лицу с темнотой прежде мне неведомого, но опоясывающего весь дом лабиринта.
Старался ступать бесшумно, и по-прежнему наибольшее внимание уделял своему слуху. Едва приметные, но все же слышались мне их шаги... Ход ветвился вверх и вниз; все звуки, отражаясь от многочисленных граней, путались, и поэтому неудивительно, что запутался и я. Вдруг их шаги раздались сверху, потом - снизу, с боков, а потом и вовсе стали надвигаться на меня.
Скелет меня притягивал, но, вместе с тем, я боялся встречи с ним. И вот я бросился наутек... Не стану описывать моих метаний по узким проходам. Скажу только, что часто открывались комнаты, о существовании которых прежде я даже не подозревал. В некоторых из этих комнат я мог попасть; некоторые - оставались за толстым слоем стекла. Но я не останавливался - знал, что сейчас вершится некое таинство...
Наконец, я попал к спальне Мэри. Там свершилось страшное - Фридрих был растерзан, спальня - залита кровью; суетились черные рабы - приводили спальню в порядок, но у них ожидалось еще очень много работы. То же время я почувствовал, что Скелет покинул этот дом.
От досады я заскрежетал зубами - Скелет уносил некую очень важную для меня тайну, и я не знал, доведется ли нам встретиться в будущем.
* * *
Однако мои злоключения в тот день не закончились. Едва я выбрался из лабиринта, нагрянули вопли Мэри. В них было столько черной ненависти, что я содрогнулся - я был уверен, что ненависть направлена на меня. Вопли приближались - буря надвигалась.
На самом деле Мэри не знала, на кого выплеснуть свою ненависть. Да - она исполнила свой замысел - она умертвила Фридриха, и теперь, когда эта "ненужная тряпка" исчезла, дом полностью переходил к Мэри. Но судье удалось нанести ей рану - разодрать руку. Рана доставляла ей неимоверную боль, но самым страшным для Мэри был светоносный корень, который выглядывал из ее раны. Этот корень был у нее вместе кости, и а исходящий от него свет был совершенно невыносим для ведьмы. Он разрезал ей глаза, и, даже когда она закрывала веки - проникал сквозь них.
Ее пытались остановить, перевязать рану, но она не выдерживала боль, и, обезумевшая, похожая на тяжело раненую тигрицу, вырывалась, неслась дальше.
И, когда я увидел этот корень, то забыл о страхе. Вся моя мучительная жизнь вдруг обрела смысл, и я понял, что стоило претерпеть все унижения, всю боль, чтобы только увидеть этот свет. Пошел к ней навстречу, хотя и не знал, что стану делать дальше.
Но нам так и не суждено было встретиться. Наперерез, демонам подобно, бросились несколько темных фигур. И они все-таки совладали с Мэри - перевязали ей рану. Ну, а я стоял в стороне, и плакал.
...Через пару часов Мэри пришла в себя и выискивала, кого бы растерзать.
И понадобился какой-то совершенно незначительный предлог. Один из рабов поскользнулся и разбил чашу - не какую-нибудь драгоценную, а самую обыкновенную, каких в этом доме было множество.
Я видел лицо Мэри в те мгновенья. Если у Дьявола есть супруга, то лицо Мэри без сомненья подходило этой адской властительнице. Она нашла на ком выместить свою ярость, и испытывала сладострастное удовольствие. Тигрицей ухмыляясь, пантерой выгибаясь, она изрекла свой приговор:
Оказавшийся рядом трехрукий Жак покорно кивнул и, схватив жалобно стонущего раба, поволок его за собою.
Мэри окрикнула Жака:
Ну а я стоял в стороне, и все это видел, и слышал. Кажется, во мне тогда не было ни одного спокойного чувства, но чувства исключительно бурные, ненавистнические. Не знаю, как еще сдержался, и не бросился на Мэри сразу.
В величайшем смятении, на сильно дрожащих ногах направился в свою комнатку. Но ноги мои заплетались, я шатался, хрипел; и, должно быть, со стороны представлял зрелище воистину комическое.
Вот ввалился в свою комнатушку. И здесь все было устроено для того, чтобы напомнить, кто я: налитые глянцевым шелком кресла и кровать, а на этом шелку - вышит белый заяц. На стене большое тканное полотно, на котором, под мрачным, дождевым небом веселилась большая заячья семья; но они не замечали, что под кустами затаился, готовый прыгнуть голодный волк.
Но прыгнул не волк, а я. Прыгнул на это, стоящее десятилетий тяжелого крестьянского труда полотно; содрал его, начал его топтать, хрипеть проклятья.
В стене за полотном чернотой зиял вход в лабиринт. Эта черная, выложенная блестящим стеклом воронка привела меня в еще большую ярость.
Я метнулся в коридор, и далее - ворвался в ту комнату, где на стенах была развешена богатейшая оружейная коллекция. Среди множества секир, ятаганов, сабель, мечей обычных и двуручных, древних и новых, с рукоятями из золота, и россыпями драгоценных камней, я никак не мог выбрать достойное оружие. Конечно, обычно в том состоянии, в котором я был тогда, хватают первое, что попадается под руку, но я отбрасывал и клинки, и мечи. Поднялся невообразимый грохот, но многие были заняты подготовкой к казни раба, а поэтому поблизости никого не оказалось, и никто меня не остановил.
Наконец я добрался до дальней части залы, где была черная, инкрустированная костистыми демоническими ликами дверца. Безумие, сродни состоянию сильного опьяненья, и придает человеку немалые, даже несвойственные ему физические силы.
Никогда прежде не держал в руках даже обычный меч, а тут сразу схватил двуручный меч, и обрушил на дверь череду таких ударов, которым позавидовал бы и легендарный Роланд.
Дверь распахнулась, и я оказался в маленькой, затемненной комнатушке без окон. Там я смог разглядеть два предмета: колыбель, в которой несомненно потчевал сам Люцифер - она была сплетена из костей, и топорщилась клыками, которые обещали разорвать каждого, кто осмелился бы приблизиться. А над колыбелью, на крючке висел костяной клинок.
Тогда я схватился за голову, и воскликнул то, что чувствовал:
Но напряженные мои мысли неслись слишком быстро, и вот я уже схватил костяной клинок (он холодом прожег мою ладонь). Выбежал из затемненной комнатушки, выбежал из оружейной, и вернулся в свое "заячье" жилище. Там исступленно, но вместе с тем и методично стал резать: кресла, обивку, диван, сорванное прежде полотно. Через полчаса напряженного труда это место превратилось в место совершенно непотребное, полное клочьев и обломков; также было выбито окно. Темным, дождистым языком врывался ледяной ноябрьский ветер, бил меня по щекам, однако не в силах был остановить безумие.
Я еще раз огляделся, и, определив, что резать и крушить больше нечего, прохрипел:
Я никогда прежде не присутствовал на экзекуциях, и не знал, где они проводятся. Но я слышал, где больше всего двигались, и пробирался туда. Когда кто-нибудь шел навстречу - нырял в темные углы, или боковые комнатушки, которых в этом доме было гораздо больше, нежели звезд на небе...
Наконец, я оказался в большой зале, с грубыми стенами, без всяких украшений. И лишь из одной стены проступал огромный костистый лик некоего демонического создания. На треножниках были закреплены факелы, они трещали, много чадили, но не давали достаточно света. В полумраке суетились черные рабы, поблескивали их глаза, выступали могучие, животные торсы - они казались порождением довременной тьмы, и сливались с этой тьмою.
Под потолком были многочисленные широкие отдушины, в которых змеями извивалась тьма. В этих отдушинах постоянно выл ветер; но иногда, вместе с порывами, этой вой переходил в резкие, оглушительные вопли. Не оставалось сомненья, что нечистая сила наблюдает за этим действом, и всячески выражает ему свое одобрение.
В центре зале, на золоченом помосте, на черном, с рельефами адских мук троне сидела Мэри; и всем своим видом выражала нетерпение. Рука ее была тщательно перемотана; однако, и через множество перевязей пробивался слабый свет - это ее раздражала, она морщилась.
Перед помостом была огорожена присыпанная песком арена. С четырех сторон арены подымались железные столбы, с которых, к центру вытягивались тонкие, но чрезвычайно крепкие цепи. Они по рукам и ногам держали приговоренного к расправе раба. Он мог метаться на несколько шагов в любую сторону, но не более.
В дальней части залы медленно и со скрежетом поползла вверх решетка. По мере того как она подымалась, возрастал гулкий собачий лай. Наконец решетка поднялась полностью, и из нее, на мощных, до скрипа натянутых железных поводах появилось нечто чернотой клубящееся. Следом выступил, окруженный слабой темно-зеленой аурой трехрукий великан Жак. Даже ему, богатырю, большого труда стоило сдержать свою свору.
Псы хотели метнуться на жертву сразу, но, как требовала церемония - Жак их сдерживал, и сам вышагивал неспешными, но широкими шагами. Когти псов впивались в гранитные плиты пола, высекали искры, оставляли зазубрины.
Когда прикованный раб увидел их, то замер, и стоял, трясся, исходил потом. Но, когда они приблизились, когда в свете факелов стали видны их сабельные клыки, и не знающие никакого чувства, темные глаза - он стал отчаянно рваться к Мэри. Его рот широко раскрывался, но вырывающееся жалобное мычанье исторгло из ведьмы лишь усмешку.
Все это время я простоял, укрывшись за колонной, а тут сорвался. Сначала я хотел броситься к Мэри. Я не смог бы нанести ей удар, но я бы схватил ее за волосы, и потребовал бы, чтобы она прекратила казнь. Чтобы было потом, я не знал - мне было все равно.
Однако, перед Мэри выступило не менее дюжины рабов-силачей; вооруженных, готовых к убийству. И я понял, что к Мэри не прорваться. И тогда, прямо на бегу, переменил свое решение - бросился уже к рабу.
Ударил - костяной клинок без труда перерубил одну из цепей.
Однако, Жак спустил псов, и они были уже рядом. Я оскалился, и, в предвкушении крови, бросился им навстречу.
Завязалась исступленная схватка. Псам удалось повалить меня, но я беспрерывно наносил удары. На меня лилась темная, раскаленная кровь; в мою плоть погружались острейшие зубья-клинки, и все это только поддавало мне безумного азарта.
Клочья-кровь-пыль-звон-хруст-вопль - все это слилось, и крутилось, и вертелось, и не было ничего, кроме этого. Псы брызгали едкой, кровавой пеной, но и сам я исходил подобной пеной и хрипел:
И вдруг раскаленный поцелуй раздробил мне правое плечо. Рука сразу стала бессильной тряпкой, и клинок выпал.
В вопле и скрежете поднялся голос Мэри:
Но тут одна из собачьих челюстей добралась до моего горла. Все решали мгновенья - костяные клинки погружались в мою плоть, но из кровавого тумана вырвались разом три зеленые руки Жака; ухватили челюсти, и, не обращая внимания на раны, начали их разводить.
Тут еще один пес вгрызся мне в бок. Я терял сознание, и чувствовал, что теряю очень много крови. Хотел крикнуть, чтобы оставили жизнь рабу, но вместо этого разодранное горло отозвалось клокотаньем.
А дальше был мрак.
* * *
Когда очнулся, долго не мог понять, где нахожусь. Сознание, память, чувства - все было прикрыто дымкой забвения. Я даже не мог вспомнить собственного имени. Надо мной склонилась Мэри (но тогда я не помнил, кто она), и внимательно - я бы даже сказал, жадно разглядывала мое лицо. Ее глаза леденили, но в них, по крайней мере, был неподдельный интерес ко мне.
Я чувствовал, что мое горло обложено мягкими пластинками - должно быть, меня изрядно подштопали, пока я был в забытье. При говоре, чувствовалась некоторая резь, но все же вполне сносно, о чем я и поведал.
Меня как обожгло, и я повторил, с чувством:
Она разгневалась, вскочила:
Это обидное прозвище воскресило многое: я вспомнил и свое настоящее имя - Аарон Стрепхорт, и еще многое болезненное, и совсем ненужное из своей жизни. Вспомнил, и то, как оказался в этом доме, и про псов вспомнил.
И вот я уже гляжу на Мэри с ненавистью, и понимаю, что отныне все мои чувства будут крутиться вокруг этой женщины. И кричу громко, с вызовом:
А Мэри словно от сильного удара покачнулась. И сказала неожиданно слабым голосом:
Она дотронулась до своей руки, которая по-прежнему была плотно затянута перевязями, и резко выскочила из комнаты.
Оставшись один, я откинулся на мягкие подушки, прикрыл глаза, однако - забытье не шло. Хотел знать: кто такая Асфоделия, что это за свет - дивный, манящий; кто такой Матиас Гус, и многое иное. Но эти вопросы пока оставались неразрешенными.
Я попытался подняться со своего ложа. Пусть с некоторым трудом (слабыми были ноги, и резало в боку), но все же мне это удалось. Оглядел свое жилище. Если первая "заячья" комната была обставлена богато, то обстановка в этой была гораздо более изысканной. Здесь и золотистые парчовые занавески, и усеянные драгоценными каменьями ларцы, и картины: в основном мрачных тонов пейзажи - каждая из картин была выполнена с большим мастерством, и оценивалась в толстый кошель с золотыми. Были восточные ковры, была огромная хрустальная люстра, а еще - ваза с тончайшими, узорчатыми барельефами. Однако, среди всего многообразия образов не было ни одного "заячьего", так же и новая, сшитая для меня одежда, была очень дорогим камзолом, но без каких-либо шутовских деталей. Было зарешеченное с двух сторон окно. Решетки были из старого темного золота.
Вспомнил, какой погром учинил в "заячьей" комнате, и невесело усмехнулся:
Но на самом то деле в этот раз ничего ломать я не хотел...
Подошел к двери, надавил на ручку - конечно дверь оказалась запертой. Очутился возле полки, на которой аккуратно были расставлены книги, наугад раскрал одну из них. Там были стихи.
Начал читать, и это занятие поглотило меня. Никогда прежде не доводилось читать стихов. В этих строках воспевался мрак, но был он так сладостно строен, что был мне слаще света. За этим занятием пролетели многие часы.
А за окнами скрипел обледенелый, черный декабрьский сад. Иногда голая ветвь плети подобно била по решетке; иногда могучий, вспученный наростами ствол приближался к окну, и подолгу разглядывал меня ледяными, безжалостными глазами Мэри.
III. Враг
Прагу окутала зима. Ледяные ветры неслись в
темном, клубящемся тучами небе; и, незримыми
валами перекидываясь через ограду, проникали в
черно-белый, обледенелый сад; вызывали скрип в
обнаженных ветвях, визжали на обледенелой,
изъеденной шрамами-морщинами затвердевшей
снежной поверхности, далее - неслись к дому. Дом
стойко выдерживал удары зимней стихии. С каждым
разом, глядя на его стены, я видел, что появляются
все новые и новые демонические лики. Они
выступали из гранитной клади, и безучастно
глядели на наступающую стихию. На ликах нарастал
лед, делал их еще более отвратительными, чуждыми
всему живому.
В эти дни было очень холодно. Никакая одежда не спасала от цепких, крючковатых пальцев северного ветра. Однако дом противопоставлял зиме вызывающе жаркий, алый свет; который, страстно мерцая, лился из всех окон.
* * *
А потом в доме появился Враг
Хорошо помню тот декабрьский день. Я, так же как и в предыдущие дни, проснулся в своем роскошном, но никакого счастья не приносящем жилище. Дверь была закрыта, но через час обязан был появиться один из черных рабов - принести золотой поднос с завтраком. Затем - слуга должен был удалиться, а я до обеда - остаться наедине с очередным романтичным фолиантом.
Однако, проснувшись, я уже твердо знал, что этот день пойдет совсем не так, как его предшественники. Но, если при приближении Скелета, я чувствовал нечто родственное, то теперь чувство было темным, как зима. Чувствовал я, что приближается Враг.
Ни о каком чтении не могло быть и речи. Я стоял у окна, и напряженно глядел на ту незначительную часть дороги, которая была видна - ждал Его появления. Даже и не заметил, как вошел раб, поставил на стол завтрак и удалился...
Как и всегда при ожидании, минуты представлялись часами, и я до того измучился (особенно тяжко было сознавать свою беспомощность), что едва держался на ногах.
И вот - наконец! Так быстро, что впору было усомниться - не бред ли? - по открывающейся части дороги пронеслась черная карета. Но я уже знал, что в карете, тот, кого я чувствовал. Еще некоторое время простоял, но, конечно, ничего больше не увидел - Враг уже был в доме.
Я представлял, что этот некто приближается к моей комнате, сейчас войдет, и... я стал метаться - выискивать, где можно спрятаться. Но я понимал, что он найдет меня всюду.
Вот схватив тяжелый, усеянный рубинами потир, остановился перед дверью.
Так прошла минута, другая... Но безмолвным оставался коридор. С трудом досчитал до сотни. Затем - еще, и еще...
На несколько мгновений ветер смолк, и в неожиданно объявшей тишине проступили звуки: шумели, суетились - готовились к торжеству, но это было в дальней части дома, в гостиной.
И тогда я понял - Враг не придет ко мне. Возможно, он еще не знает о моем присутствии. Но он встретится с Мэри, и ему будет оказан роскошный прием. Видно - это был очень важный и долгожданный Мэри гость.
...Вновь и вновь, с едким, темным чувством вспоминал Мэри, и знал, что должен быть рядом с ней и, пусть даже ценой собственной жизни, остановить происходящее.
Сначала, по горячности, отбросил потир, схватил тяжелое кресло - попытался высадить дверь. Несмотря на силу ударов, дверь лишь слегка вздрагивала - к тому же я понял, что могут прибежать рабы, и оставил это.
Тогда я подошел к картине, на которой, на фоне грозового неба, на черном коне, скакала сама Смерть. Еще раньше я обнаружил, что за этой картиной - вход в оплетающий дом лабиринт. Однако, проход этот, дабы я не мог им воспользоваться, был замурован.
Я подошел к золоченой подставке, в верхней части которой горела лампада. Эту лампаду я поставил на стол, а подставкой воспользовался как тараном. Кирпичи были сделаны на славу, и мне пришлось изрядно попотеть, чтобы пробить хоть небольшое отверстие.
Пусть и с трудом, но все же мне удалось протиснуться, и я оказался в темном лабиринте. Слепо шаря по стенам, сначала пошел, а затем и побежал. И снова разветвления, новые проходы...
Несколько раз я останавливался, вслушивался. Через некоторое время что-то услышал. Однако, я совсем забыл, что этот лабиринт горазд на обманы - голоса могли доноситься и с прямо противоположной к истинной стороне. Получилось так, что я забрел в совершенно мне неведомую часть дома.
В одном из проходов стало приближаться багровое свечение, и еще - шелест множества лапок, будто - это была исполинская тысяченожка. Куда бы я ни бежал, свечение только разрасталось, и, в конце концов, я просто повалился на живот, и прикрыл голову руками...
Когда решился приподняться, оказалось, что меня окружает тьма. И вновь начались мои блужданья...
В этот раз я решил не доверять обманчивой акустике, а просто представить дом, и двигаться в нужном направлении. Но легче сказать, чем исполнить. Проходы вели совсем не в ту сторону, куда мне хотелось, а, когда все-таки выворачивались в якобы нужном направлении, оказывалось, что иду я совсем не туда. Следует учесть, что я очень волновался - полагал, что мое исчезновение может обнаружиться; и боялся, что без меня свершиться что-то непоправимое.
Когда я лбом уткнулся в стеклянную поверхность, то некоторое время ничего не мог разглядеть: пот застилал глаза, а голова сильно кружилась.
Но вот увидел: банкетная зала, вся алая, дышащая мириадами пульсирующих жарких свечей. Свет пламени и бархата стен переливался на хрустальных приборах, которыми был обильно заставлен стол.
Но за столом уже никто не сидел. Сидели на диване: Мэри сжимала руку высокого человека, в черном камзоле. Это и был он - Враг. С жадностью вглядывался я в эти ненавистные черты. Про себя не мог не отметить, что лицо у него красивое, черты - благородные.
При моем появлении он глазами лобызал Мэри, и жадно шептал ей. Хотя я и не мог его слышать - знал, что речь любовная.
Но вот Враг вздрогнул и воскликнул громко:
Он вскочил, начал пристально озирать стены.
Ну, а я был сцеплен его голосом, и не мог больше двигаться: сжавшийся, сидел за стеклом, и ждал своей участи.
И, наконец Враг увидел меня, подошел, и, проводя перед моим лицом ладонью, уверенно заявил:
Вот она подошла, надавила на неприметный рычажок, и непроницаемое с их стороны стекло отъехало в сторону. Враг тут же схватил меня за руку, и резко выдернул в гостиную.
Я повалился на ковер, но Враг вздернул меня сначала за плечо, а затем, сжав горло, поднял к своему лицу (он был много выше меня). Я не мог пошевелиться, ничего не мог сказать, не мог хотя бы вдохнуть воздуха.
Рука разжалась, и я, с хрипом и кашлем, повалился на пол. С трудом, удалось мне приподняться...
Я был слишком слаб, чтобы сопротивляться, а потому подчинился.
Враг наморщил лоб, стал вспоминать:
Но я сжал губы в тонкую, белую линию, и с ненавистью смотрел на него.
Он понимал мои чувства, и отвечал тем же:
Словно липкая паутина сцепила мою волю, и губы сами задвигались. Теперь я мог говорить только правду:
Далее, против ослабшей воли поведал о своем желании поступить в институт; далее - как оказался в доме Мэри...
Самэль внимательно меня выслушал. Раздраженно кивнул:
Самэль был в гневе, черты его лица исказились, и проступил какой-то звериный, адский лик.
Он сжал два моих виска ладонями, и стал сжимать. Ладони его были словно каменные. Глаза приблизились, завихрились двумя черными воронками.
Я издал пронзительный клекот. Горлом у меня пошла кровь, и я потерял сознание.
* * *
Очнулся в своей роскошной комнате, на мягчайшей перине. На лбу у меня была марлевая, пропитанная прохладной, ароматной жидкостью повязка; а рядом, на столике, в графине - целебное питье, и еще - печенья с шоколадной глазурью, которые, я особенно любил...
Почему-то мне показалось, что прошли уже годы. Я поднялся к кровати, и, пошатываясь на слабых ногах, проковылял к двери. Конечно, дверь была заперта. Прошел к портрету Смерти и снял его. Проход был закрыт - на этот раз сплошной гранитной плитой.
В голову забилась, и никак не хотела оттуда выбираться мысль: "Добраться до Мэри". Взял тяжелый потир с изумрудами, и начал колотить в гранитную твердь. Колотил долго, и с одержимостью безумца. Конечно, мои потуги были тщетны, а силы таяли.
Я и не слышал, как раскрылась за спиною дверь. Но вот знакомый голос окликнул. От неожиданности я выронил потир. Обернулся.
Это была Мэри. Щеки ее были нарумянены. Она сияла свежестью, благоухала дорогими духами. По-прежнему леденили ее глаза.
Мэри разглядывала меня с большим интересом, как очень ценную, и к тому же - таинственную вещь. Я ее ненавидел, и чувствовал, что никогда уже мне от нее не избавиться.
Должно быть, я сильно побледнел, пошатнулся.
А она рассмеялась - в этих звенящих звуках дробился лед.
А за окнами по-прежнему выл ветер. Еще был декабрь...
IV. Свадьба
...Свадьба была назначена на один из тех дней, на стыке декабря и января, когда в темном, морозном воздухе чувствуется присутствие чего-то неведомого, не от этого мира.
Холод не унимался, холод объял Прагу, и она, обледенелая, лежала и стенала домами в ледяных панцирях; время от времени вздыхала дымом из многочисленных труб. Но этот дым был слишком слаб против зимы, и быстро застывал - темной коростой оседал на крышах; или же леденел, и, в порыве ветра, подобный древнему духу, несся над улицами, над домами.
И люди, темные в своей плотной, толстой одежде - они казались придатками зимы, лишь призраками; зловещими тенями, которые переносились от двери к двери, выглядывали из заиндевелых окон, и издавали невнятный гул...
В свисте ветра тикали часы - мгновенья складывались в часы - часы приближали Свадьбу.
Самэль больше не появлялся в доме Мэри, однако - его присутствие чувствовалось постоянно. Он следил за мной из каждого угла, из каждого портрета, он пристально наблюдал за мною из-за окна. А я чувствовал, что схожу с ума, метался из угла в угол, заламывал руки, и шептал (а иногда и выкрикивал):
Еще я молил его, чтобы он меня оставил - невозможно было выдерживать этот пристальный, нечеловеческий взгляд. Но он не оставлял - незримый, все следил за мною, выжидал... А свадьба приближалась...
* * *
Мэри вызвала меня в свои покои.
Здесь все было в золоте и парче, в россыпях драгоценностей; все блистало, переливалось, мерцало; повсюду была упругая плоть перин, подушек, диванов, кресел. Персидские ковры тянулись сочными садами, а среди ветвей и птиц выгибалась обильная и свежая женская плоть.
В золотой клетке сидели несколько попугаев, и, помахивая крыльями, которые тоже казались золочеными, деловито переговаривались на незнакомом языке.
А Мэри стояла в центе этих воистину королевских апартаментов. Вокруг нее суетились карлицы (некоторые стояли на лесенке); они сосредоточенно одевали хозяйку дома, и были похожи на оживших кукол - правда, старых и сморщенных.
Мэри была полуобнажена, и ее налитая, гладкая плоть резко контрастировала с уродством карлиц.
Вот Мэри увидела меня, и рассмеялась таким ледяным смехом, что, если бы она сейчас же кликнула Жака, чтобы он отвел меня на растерзание собакам - я бы не удивился.
Но она пренебрежительно бросила карлицам:
Те уродливой, сосредоточенной гурьбой, беззвучно вышвырнулись за дверь.
Я уже был рядом, чувствовал, что щеки горят.
Она снова рассмеялась, спросила:
Она схватила мою ладонь, и сильно, словно в тисках, стала ее сжимать. И говорила со страстью, которой я совсем не принимал, которой боялся.
И вновь она залилась своим ледяным хохотом. Наконец, насмеявшись, оттолкнула меня, и крикнула:
* * *
Декабрьские дни... Можно ли их назвать днями? Темная и плотная перина снеговых туч, которая завешивает все небо, лишь слегка посереет, выступят из мрака очертания домов, улиц, прохожих, но - это совсем ненадолго. Пролетит несколько печальных из-за своей мимолетности часов, и вновь густятся тени, а ветер воет, о том, что ночь будет длинной, а следующий за ней день - таким же призрачным.
Мы выезжали из дома Мэри уже в темень.
У порога стояла черная и запряженная черными лошадьми карета. Правил ей облаченный в длинный темный плащ, бескровный, похожий на вампира возница. Я был уверен, что мне придется идти в следующую за каретой крытую повозку (там расположились всякие уродцы и рабы), но Мэри взяла меня за руку, и провела в свою карету.
Внутри оказалось очень жарко, а стены мерцали раскаленным алым светом. На Мэри было очень открытое платье. Ее гладкая кожа лоснилась от благоуханных масел, а ее напомаженные губы изгибались обольстительной и страстной улыбкой блудницы. Ее ледяные глаза неотрывно наблюдали за мной.
В дверцу постучали, раздался запуганный голос:
Раздался свист кнута - удар. Повозка тронулась. Движение было убаюкивающим, плавным; но при этом чувствовалась большая скорость. Ветер свистел задорно и зло; мороз силился пробраться в карету, но только ярился от своих тщетных попыток - внутри было по-прежнему очень жарко.
Мэри схватила меня за запястье, и неожиданно сильно, словно пыточным орудием, сжала, до крови расцарапала.
Безжалостные глаза приблизились - в висках взорвалась боль.
И вдруг она задышала часто и громко; благоуханья навалились на меня и погребли под собою. Сжала мне плечи, потом горло, и захрипела уже в самые глаза:
Она стала жаркой как уголь в печи, и от ее прикосновений я сильнее застонал. И вдруг я почувствовал, что она у меня уже на коленях, и словно раскаленными тисками сдавливает мне бока бедрами; вжимается в меня.
Ее губы были не влагой, но расплавленным свинцом вымазаны, и, когда она дотронулась ими до моей щеки, и повела дальше, к губам - я закричал от нестерпимой боли.
Эта вспышка боли вернула меня к действительности, и я смог вырваться. Бросился к дверце, попытался ее открыть, но она оказалась запертой на ключ.
Вжался лицом в блаженно холодное окошко, и наблюдал, как по ту сторону проносятся вьюжные Пражские улочки. И прохожие и снежинки исчезали с одинаковой скоростью - почти мгновенно. Ни одна, даже самая быстрая лошадь не могла так нестись, и, если бы мне даже удалось раскрыть дверцу - при падении я переломал бы себе все кости, да и шею свернул.
Дальше мы ехали молча, окруженные воем ветра и Пражскими улочками. Я так и не решился отвернуться от окна, и все глядел на эту бесконечную череду домов.
Но вот стало нарастать сияние...
Подобный переливчатой теплой жемчужине, подобный солнцу, заблудившемуся в бесконечной ночи - таков был этот дом.
Высокие его стены выгибались ликами - равно как демонов, так и святых. Из широких окон лился приглашающе яркий свет, однако - сами окна были затянуты причудливым узором зимы, которая силилась приникнуть внутрь, но была бессильна, и яростно скребла снежными когтями по обледенелым порталам. За окнами двигались; однако - волшебство узоров уподобляло эти фигуры чудовищным порождениям ада.
Вот и крыльцо. Здесь, вставленные в широкие медные пазы, светили факелы. Пламя было чрезвычайно плотным, неподвластным хлестким ветровым ударам. Оно дыбилось на пять-шесть метров, и там нехотя, но торжественно расходилось мерцающим, искристым облаком.
И в этом ярком свете четко выделялся непроницаемо черный Самэля, с бледным, бескровным лицом. Он сам подошел к карете, и торжественно-театральным жестом распахнул дверцу.
Первым увидел меня, и тогда глаза его полыхнули гневом, на лбу прорезались морщины. Вдруг я уверился, что сейчас он прыгнет на меня и последует схватка не на жизнь, а на смерть... И я приготовился - я хотел этого, жаждал выпустить ярость, которая давно уже во мне копилась.
Но тут меж нами встала Мэри. Она буквально повисла на шее Самэля, впилась в его бескровные губы своими раскаленными пухлыми губами. Зашептала вкрадчивым, но и нежным, влюбленным тоном:
С видимым усилием Самэль успокоился, и, уже глядя поверх моей головы, произнес:
Последовала безмолвная сцена, когда два взгляда, две могучих воли - Мэри и Самэля сцепились, и били и крутили друг друга так, как полагается злейшим врагам, но не молодоженам.
Я же стоял чуть в стороне, сжимался в когтях зимы, которая наконец-то почувствовала свою власть, уже изодравшей мое тело и теперь силившейся заледенить и сердце. Хуже всего пришлось ладоням - ведь их не прикрывали перчатки, и они мигом заиндевели. Любая попытка пошевелить пальцами приводила к резкой вспышке боли.
...Но вот, наконец, победа досталась Мэри - Самэль поник плечами, опустил голову, и прошептал:
Мэри была слишком взволнована, и поэтому не обращала внимания на горестное мое состояние. Она схватила супруга под руку, и уже через плечо, подымаясь по лестнице, бросила мне:
Сколько я не вглядывался своими, слезящимися от холода глазами, но никакого шлейфа не видел.
Вот мы переступили порог, и тут же окутал обильно-терпкий и жаркий аромат от многочисленных изысканных кушаний, вин, духов и разгоряченных, натертых мускусом тел. И этот неожиданный жар сыграл со мною злую шутку: обледенелые руки отдали столь сильной, режущей болью, что я вынужден был сжать зубы, чтобы не закричать.
И тут из платья Мэри появился шлейф. Он был отражением дома, в котором она жила. По краям этот шлейф был подернут полоской инея - то было отражение стен; внутри мерцал алый свет, и столь яркий, столь обильный, что от одного взгляд на него щипало в глазах, как от близости натертого лука. Но алый цвет прорезала тончайшая паутина-лабиринт, со стеклянной инкрустацией.
То, конечно же, был лабиринт...
И мне надо было нести этот шлейф. Я силился это сделать, силился нагнуться, а промерзшее тело не слушалось - пальца трещали как в пыточных тисках.
Самэль заметил жалкое мое состояние, и обратился к Мэри:
Но вот мы ступили в залу, где все было приготовлено к торжественному действу. Если покои Мэри были роскошными, то эта зала буквально лопалась от золота. Золото было повсюду. Многометровые рогатые статуи, сами стены, потолок, бессчетные мозаики, сундуки, ларцы, и даже камин, и люстра, и стол, вытягивающийся на всю залу, а в главной части расходящийся наподобие буквы "Т", и посуда, и подсвечники - все золото. И на кушаньях, и на пламени свечей - на всем лежал оттиск яркого, пылающего золота.
Мне вспомнились все те невзрачные и слитые с зимой фигуры, которые проскальзывали по Пражским улицам, мельком увиденные мною из окна кареты. Подумалось, что, собери их здесь, и они, толкая друг друга, с воплями, с безумными глазами, попытаются вырвать хоть часть этого золотого счастья. Каждый унесет в кармане по кусочку. Но ведь людей в Праге так много - они разорвут для себя всю эту залу, а, вместе с залой, и облаченных в золотистые одежды людей, и меня.
Мне уже слышался жадный шум человеческого моря, и я суетно оглядывался - выискивал, где бы укрыться. Но укрыться было негде - хоть и вскользь, но за мной следили сотни глаз - это были гости - они и шумели.
Даже и самые отчаянные Пражские грабители, узнай они, сколько здесь золота, не решились бы и близко подойти к этому дому. С некоторых пор все верили, что здесь поселился сам Дьявол.
* * *
Я не мог сосредоточиться на происходящем. Поблизости проносились кавалькады танцующих, и было в них столько разгоряченной плоти, что кружилась голова. Гремела музыка столь соблазнительная, что я, помимо воли пьянел, и голова кружилась сильнее...
Неожиданно ко мне подскочила девица. На ней было две полоски зазывающе алой материи - одна на поясе, другая - чуть выше колен, на широких бедрах. Помимо этих кусков материи на девице отсутствовала какая-либо одежда. Разгоряченное неистовым танцем, тело ее лоснилось от пота, золотой свет разливался по гладкой коже, по катящимся каплям пота. От нее исходил сильный, пряный запах.
И она уже шептала мне на ухо:
Неожиданно в ее руках оказался массивный золотой потир, заполненный крепким и густым, похожим на кровь вином. Край потира, а следом и его содержимое, было буквально втиснуто меж моих губ.
Далее - девица поволокла меня к одной из многочисленных резных дверок, конечно тоже из золота.
Навстречу нам нескончаемой вереницей двигались измотанные слуги. Они несли подносы со все новыми и новыми кушаньями - ведь за столом начался-таки пир.
Прежде Мэри была захвачена танцем, но теперь высматривала меня, но, из-за обилия движущихся фигур, так и не увидела, в какую дверцу мы направились...
Поворот - коридорчик - еще один поворот - деревянная, ведущая вниз лестница - комната с четырьмя дверьми; причем - из-за каждой двери слышался такой топот и скрежет, будто тащили нечто чрезвычайно тяжелое.
Девица, не в силах дождаться, что я начну первым, стала срывать с себя алые повязки, а сама тряслась от вожделения, а из уголка ее рта текла слюна - девица была похожа на помешенную.
Преодолевая похоть, оттолкнул ее, но тут же, впрочем, и привлек, сжимая запястье, выкручивая ей руку; обезумевший - тогда я должен был казаться более отвратительным, нежели когда бы то ни было.
Девица испуганно вскрикнула, а я зашипел:
Девица совсем перепугалась, слезы истерики катились по ее щекам, она пыталась что-то выговорить, но не могла.
Оттолкнул ее, и теперь окончательно - она втиснулась в угол, и там, жалобно рыдая, осела. Я же наугад толкнул одну из дверей. Вылетел в коридор. Там массивные и неуклюжие, похожие на недоделанные статуи рабы тащили чаны, в которых что-то отчаянно булькало. Запах был настолько дурственный, а вонь - столь сильна, что сразу закружилась голова. Однако, несмотря на то, что при своем появлении я довольно сильно толкнул одного из этих носильщиков, он не обратил на меня совершенно никакого внимания - лишь покачнулся и продолжил движение.
Заглянул им в глаза - это были совершенно пустые, ничего не выражающие стеклянные кругляшки. Похожи, все они находились во власти какого-то сильного наркотика...
Где представлялось возможным, я протискивался вдоль стен. Однако, проход здесь был слишком узким, часто приходилось процеживаться меж их ногами. Не всегда мне хватало ловкости - тогда становился подножкой, и некоторые из носильщиков падали; часть смрадного содержимого их баков выплескивалась, полнила коридор еще большим смрадом, жаром.
Я зажал нос. Глаза слезились, ничего не видели, а поэтому не удивительно, что я, отбивая себе бока, покатился по каменной лестнице. Катится пришлось долго - ступени были высокими. К счастью, обошлось без переломов - однако, свое тело я ощущал как один большой ушиб.
Приподнялся, огляделся. Оказывается, судьба занесла меня в обширное помещение со стенами округленными и выложенными крупным, старым, покрытым трещинами и обросшим мхом кирпичом. Здесь было прохладно и сыро, однако ни тишины ни покоя не было. Прислушиваясь к тем звукам, которые доносились из широкой овальной воронки, которая зияла в центре залы, я понимал, что никогда прежде не подходил ближе к аду.
Из воронки доносился скрежет цепей, и отдаленные мученические стоны. Причем стонов было столь много, что, казалось - где-то там, внизу, клокочет целое море боли.
Подошел к краю, осторожно выглянул вниз. Открылась широкая, уводящая неведомо в какую глубину воронка. В воздухе плыла костяная пыль, а поэтому было видно не далее, чем на сотню метров. Из дыма выступали цепи; двигались, скрежетали, подымались какие-то корзины.
В стенах же были вырублены ступени, и по ступеням этим медленно, согнувшись под тяжестью сундуков и чанов, продвигались скелеты. Они то и издавали стон. Также был слышен и скрип, который исходил от их костяных суставов. Они подымались до определенной высоты, и там передавали свою ношу рабам с плотью, но с пустыми глазами. Затем скелеты поворачивались и, явно против своей воли, спешили вниз, да по самому краю лестницы. Иногда их сталкивали... тогда скелеты, продолжая стенать, падали вниз, и вскоре растворялись в костяной дымке. Похоже, такие падения были в порядке вещей - никто не обращал на них внимания.
А вот мне некоторые из скелетов показались знакомыми (хотя, на первый взгляд, черепа были совершенно одинаковыми), а еще я знал - надо держаться от этого места подальше: если вдруг эта бездна захватит - потом уже не удастся выбраться, а там, внизу - так много боли, ужаса...
Отполз к стене, и, вжавшись в нее вцепившись в какой-то выступающий кирпич с такой силой, будто меня уже утягивали вниз, зашептал:
Над головой у меня затопали с такой силой, что, казалось - это Голем - глиняный великан, порождение еврейской каббалы - пустился там в безумный пляс. Но я уже не обращал внимания ни на шум, ни на топот, ни на стоны. С упоением убийцы-маньяка, нашептывал я неожиданно пришедшее решенье:
Дальнейшее представлялось совершеннейшим бредом. Сначала я карабкался по лестнице, затем - вновь расталкивал носильщиков в узком коридоре. Здесь было множество незамеченных мною в прошлый раз боковых дверей. Я толкал их, и заглядывал. Некоторые оказывались закрыты, за некоторыми открывались новые коридоры; еще кое-где встречались облепленные землей сундуки (впрочем, возможно - это были гробы).
Наконец, нашел то, что мне нужно. Комнатка с четырьмя дверьми и с ведущей вверх лестницей.
Девка была на прежнем месте - сидела, сжавшись, и рыдала. Налетел на нее, повалил, и тут понял, что не знаю, как поступить дальше. Должно быть, зарделся, вспотел, трясся, словно в лихорадке. Проговорил скороговоркой:
Я чувствовал насколько уродлив, чувствовал, что и последняя спившаяся кабацкая шлюшка побрезгала бы мною, но это довольно привлекательное существо было орудием рока - с голодные воем, волчице подобно, начала она разрывать на мне богатую одежку, подарок Мэри.
Затем, когда хоть часть моей плоти оказалась обнажена, начала меня вылизывать. Ее слюна жгла - не столь, правда, как слюна Мэри, но все равно - пресвятая инквизиция не побрезгала бы таким раствором в своих богатых застенках. Я скрежетал зубами, стонал, выгибался - вновь и вновь повторял себе, что - это для того, чтобы разбить ненавистную свадьбу, что я - должен выдержать. А потом боль смешалась с наслажденьем, столь долгим и сильным, что я забыл о свадьбе, о Мэри, о Самэле.
Кажется, я кричал что-то... Во всяком случае, тогдашние мои слова значали не больше, чем жужжание комара... Наконец, все было закончено. Ее сильно потное тело отодвинулось от меня, и она, выгибаясь, и, довольно мурлыча, стала напевать песнь на каком-то совершенно мне незнакомом, трескучем языке.
А я лежал обессилевший, и гадал, осталось ли в моем вязком теле еще хоть крапинка крови.
Но вот вспомнил о свадьбе, и ужаснулся: не слишком ли поздно. Быть может, все уже закончилось без меня? Не без труда поднялся; шатаясь, на негнущихся ногах, прошел к лестнице, но тут вспомнил, что обнажен. Вернулся, стал натягивать разодранную свою одежку.
Девка продолжала петь. Все громче, пронзительнее становился ее голос. Я крикнул раздраженно:
Она поднялась, и вдруг оказалась значительно выше меня. Кажа ее пошла волдырями, словно ее поставили в пламень - однако, пламень этот исходил из ее нутра.
Ее плоть вспыхнула, и в мгновенье обратилась прахом.
Черный демон втянулся в трещины пола - оставил на прощанье исключительное зловоние. Но я уже не обращал на все эти перепады внимания, и думал только о том - не закончилась ли уже свадьба?
Вскоре мне суждено было убедиться, что ничего не закончилось.
Стоило мне вскарабкаться по лестнице, и выползти в верхний коридор, как меня схватила за руку сама Мэри, и с силой повлекла за собой.
Тут мы оказались в большой зале, и она обнаружила, в каком жалком состоянии моя одежда.
Рядом уже оказался Самэль. Он буравил меня гневным взглядом, спрашивал:
Речь моя звучала совсем неубедительно. Так мог бы отговориться десятилетний мальчик, но Самэль слишком серьезно воспринимал меня, а потому не поверил. Тут бы он и вцепился в меня, и вырвал бы все, что было тайным, но спасла слабость - я пошатнулся, и, если бы Мэри меня не подхватила - повалился бы на пол.
Она с неожиданной силой держала меня, и гневно глядела на Самэля. Говорила ему:
Самэль побледнел, прошипел что-то гневное, однако - воздержался от каких-либо действий. Он кивнул, и деланно улыбнулся... Все же, в самом скором времени и он и Мэри до меня дотронулись.
А было так. В зале, где проходила свадьба, не играли больше музыканты; а гости, хоть и изрядно выпившие, сидели безмолвно, и без движенья; даже огонь в свечах и факелах едва двигался, не трещал, не коптил. Окна были закрыты тяжелыми парчовыми занавесями; и лишь окно, случайно иль намеренно оставалось на виду. Однако на стекле разросся такой густой и высокий ледовый узор, что, казалось - это не окно, а украшение. По этому многообразному полотну медленно перетекали тяжелые, дремотные реки зачарованного пламени, а с иной стороны все же проступало нечто темное, и клубящееся; словно снеговая туча спустилась, и теперь заглядывает внутрь...
В продолжающемся безмолвии Самэль и Мэри взялись за руки, и медленно, торжественно прошли во главу стола. Ко мне подошли две обнаженные девушки, и, подхватив под локти, тихо повели вслед за хозяевами.
Самэль и Мэри уселись в свои высокие, похожие на помосты золотые троны. Перед ними стояли чаши, выточенные из рубинов. Я думал, что в эти чаши и будет нацежена моя кровь, однако - ошибался.
Девушки подвели меня к молодоженам, и отступили. Теперь - правую мою руку держала Мэри, а левую - Самэль. Ладонь ведьмы жгла, ладонь ее супруга - леденила.
Все безмолвное многообразие гостей смотрело на нас и не двигалось. Мне представлялось, что все эти торжественно замутненные заводи глаз буравят только меня, и требуют гневливо: "Ну же - признавайся - что ты сделал совсем недавно?! Признавайся! Признавайся! Признавайся!"..
И вдруг она уже изучает меня пристальным, проницательным взглядом. Требует:
Губы мои дрожали все сильнее; язык стал похож на ящерицу - сам задвигался; прорвалось невнятные звуки, которые я всеми силами пытался сдержать... Все же преуспел в этом - не признался.
Гости, в нетерпеливом предвкушении пожирали нас взглядами; вот кто-то топнул ногой.
И тогда Мэри и Самэль синхронно поднесли мои руки к своим губам, впились в запястья острыми ножичками вампирских зубов. Разодрали вены, скребнули по костям, но там все же остановились, и алкали из меня кровь.
По залу прокатился долгий, сладострастный вздох; а тень за ледовым оконным узором надвинулась...
Они пили мою кровь долго и жадно, не упускали ни одной капельки. Как и следовало по потери этой бесценной жидкости жизни, в тело мое приходила слабость, а чувства размывались безразличием.
В какое-то мгновенье, когда мне показалось, что тело мое опустошено, и я могу оторваться от пола, ускользнуть через потолок, и дальше - через небо; они отпустили меня.
Дабы избежать казуса падения на стол, меня, подхватили все те же обнаженные девицы. Они оттащили меня за ширму, и там уложили на золотой диван, с чрезвычайно мягкой, затягивающей обивкой. Не говоря ни слова, плавными лебедями изгибаясь, промыли благоуханной, прохладной водой мои раны; затем смазали, и, наконец, перевязали жгутами. Остановили кровотечение, которое, впрочем, к тому времени было уже не сильным. После этого - перевязали материями цвета столь похожими на плоть, что со стороны казалось - это кожа кольцами обвилась на моих запястьях. Выполнив все это, одна из них взяла арфу, вторая - лютню, и начали играть колыбельную.
По-видимому, было рассчитано, что я крепко и надолго засну, и в таком состоянии меня перевезут в дом Мэри.
Однако, тогда мне не суждено было заснуть.
Из залы раздалась тревожная, пронзительная нота. Казалось, некто ударил смычком по скрипке, и вывел этот острый, продолжительный звук. Кто-то вскрикнул, кто-то выругался, что-то тяжелое посыпалось на пол.
Девушки сбились со своей усыпляющей мелодии; повернулись на эти звуки.
Должно быть, в моем голосе было что-то такое, что заставило их подчиниться.
Я, не обращая больше на своих целительниц внимания, заговорил вслух:
Желание увидеть, как, благодаря моей уже не девственной крови расстроилась свадьба, придало мне столько сил, что я смог подойти к ширме, и отодвинуть ее.
То, что я увидел, превзошло мои ожидания.
Услышанный прежде грохот произошел от того, что Самэль ухватился за скатерть на столе, и сильным рывком потянул на себя. Мэри отскочила к стене, а на пол посыпалась посуда.
Самэль продолжал тянуть, посуда сыпалась; содержимое чаш и блюд раскатывалось по полу. Глаза неудачливого жениха выпучились двумя вороньими зеницами; кадык неимоверно вытянулся и метался копьеобразным штырем. Вены на шее были напряжены до предела; дергались черной, шипящей вязью. Сонная артерия выступила растянутой, готовой разорваться змеей; которая пульсировала с неимоверной, почти неуловимой для взгляда скоростью.
Одной рукой Самэль пытался удержать кадык, но тщетно - он выпирал все больше, и трещала кожа. Другой рукой, он пытался расстегнуть свою одежду. Но тщетно - слишком там много было застежек.
Наконец, он просто разодрал все эти дорогие ткани, и обнажилась грудь, которая выгнулась колесом, и на которой также проступал отвратительный лабиринт раздувшихся вен...
И вдруг он вскочил на ноги. Произошло это столь неожиданно, что я вскрикнул. И вот он вытянул ко мне руки - мускулы его напряглись; и я понял - сейчас он тигром на меня прыгнет, и ни Мэри, ни кто-либо иной меня не спасет.
И неимоверным усилием, вместе с кисеей темно-кровавых брызг ему все же удалось взреветь:
И тогда я уже точно знал - это мое второе имя. Но вот где я его носил?
Тело Самэля метнулось на меня. Верхняя его часть рванулась вперед. Однако, ноги его так и не оторвались от пола.
А дело было в том, что покрывающие их вены разорвались, но не кровью брызнули, а корнями. Корни эти жадно, словно в землю, впились в пол.
Пол, как и все остальное в этой зале, был золотым. Однако - это не было помехой для корней. Золото отчаянно затрещало; раздалось сначала тонкой паутиной; затем - трещинами; корни поспешили туда протиснуться, заструились вглубь, и при этом становились толще; кровь пульсировала внутри их, но так же - нетерпеливо проступала наружу, пузырилась.
Остатки одежды Самэля на поясе и на животе зашевелились, и были сорваны новой, расползающейся по нему плотью. Эта плоть была иссиня-черной, чрезвычайно плотной и похожей на панцирные пластины корой.
Кора наползала вверх, поглощала грудь; и, судя по стонам и вскрикам, причиняла Самэлю адскую боль. Часто лопались вены - из них вырывались ветви. Вырвавшаяся из сердца ветвь, венчалась крупным плодом, который пульсировал и струился огненной пеной.
Наконец кора поднялась до сердца, и лопнула крупнейшая, похожая на змею артерия. Высвободившаяся ветвь также была самой крупной. Копьем метнулась она на меня.
Я был бы насажан на нее, как баран на вертел, но подоспела Мэри - оттолкнула меня в сторону. Сама же была ранена - рука ее стала багровая, но на эту рану она не обратила внимания.
Еще немного времени прошло, и в том, что незадолго до этого было Самэлем не осталось никаких человеческих черт.
Это было адское дерево, которое, однако, не успокоилось, но продолжало разрастаться во все стороны. Похожие на питонов корни продолжали разрывать пол, и поспешно уползали в глубины.
У Самэля больше не было глаз, но воля осталась, и он все еще пытался насадить меня на одну из ветвей. Все новые и новые жала вырывались из панциря, и, таким образом, был поражен один из гостей. Заболтался, захрипел что-то, но грудь у него была пробита, и вскоре он успокоился.
Зала неистовствовала. Гости орали, метались, толкали друг друга. Некоторые бросились к выходу; но трещина метра в два шириной разорвалась перед ними, и они полетели...
Я вспомнил бездну со скелетами, и тут уверился, что - еще немного, и мне предстоит низвергнуться в нее. Это наполнило меня таким ужасом, что я забыл совершенно обо всем. Это придало таких сил, будто я восполнил всю выпитую кровь.
И вот, перепрыгивая через все новые и новые трещины, в чаде воплей и смрада метнулся к обнаженному окну. Вметнулся в его плоть, и ледяной узор вскрикнув, переломился.
Навстречу ударила темная, плотная вьюга, но все я вырвался наружу; и ударившись коленями об обледенелый рельеф каменного демона, соскользнул вниз.
Мостовая крепко ударила меня, но все же смилостивилась - костей не поломала.
Далее у меня осталась единственное стремление - бежать.
Все равно, куда бежать. Хоть в воровские подворотни, хоть на безжизненные поля - лишь бы подальше от этого места.
V. Зимняя Ночь
Когда я бежал по большой улице, ветер несся мне навстречу. Однако, и когда я свернул на боковую, значительно более узкую улочку, ведущую почти под противоположным углом к первой, ветер также метался мне навстречу.
Я старательно разрывал ледяную стихию, пытался отделаться от криков разворошенной свадьбы, но, несмотря на свист ветра - они не только не отставали, но и сжимались со всех сторон.
...Наконец, голоса отступили. Я попал на выложенную черным глянцем льда улицу. Здесь не было ни одного окна - дома словно бы поссорились, и повернулись друг к другу спинами. Зато лед образовывал на стенах такие формы, что их вполне можно было принять за деяния безумного, охваченного адом художника. Снеговая крупа сыпала из глоток, из пустых глазниц льда; засыпала меня, и без того обледеневшего.
И на этой улице не было покоя. Я чувствовал - за мной наблюдают. Могут сейчас же сцапать, но пока что-то медлят - быть может, играют, как кошка с мышкой. И тогда я вновь побежал.
Улица оказалась неимоверно длинной, и я испугался, что она будет вести меня всю вечность. Так что поспешил свернуть на один из боковых придатков.
Эта улочка оказалась настолько узкой, что мне пришлось буквально протискиваться меж стен. Истрескавшиеся стены стонали, словно морщинистые, не утерявшие сладострастия старухи.
И дальше - я вырвался на набережную Влтавы. Река была окована толстым ледовым панцирем, а также - пеленала ее каменная набережная.
Здесь, по крайней мере, были огни. Они переливались за обледенелыми, маленькими окнами домов, которые подступали к реке, и безучастно глядели в ночь.
Я привалился к каменной ограде речной колыбели, попытался отдышаться, но, по причине сильного ветра - это было совершенно невозможно. Также невозможно было определить, где я нахожусь. Да, ведь я и не знал вовсе Праги...
Одна из дверей заскрипела - кто-то пытался выйти, однако дверной косяк сцепился ледяной коростой со стеной, и противился. В дверь ударили сильнее, и тогда она, протестующе вскрикнув, открылась-таки.
Ну, вот - наконец человек! Я могу ему довериться, согреться; быть может - он меня накормит спасет.
Побежал к этой распахнутой двери, но, когда навстречу мне выступил расплывчатый, угрожающе воющий, слитый с ночью силуэт; я попятился, а затем - бросился в противоположном направлении, но по-прежнему, вдоль набережной Влтавы.
Мне чудилась погоня, и бежал я долго. Раз обернулся, и действительно увидел это чудище - оно неслось по пятам, и плевалось снегом.
Наконец, я поскользнулся, и прокатившись несколько метров, сжался, задрожал обессилевшим комком - ждал, что сейчас накинется и растерзает. Однако, никто на меня не кидался, не терзал.
И тогда я понял, что - чудище, плод моего полубредового состояния. Также понял, что, если это понимаю - уже хорошо. Ну, конечно из двери выступил простой житель Праги, и тут сыграло роль плохое освещение. И гналось за мной не чудище, а метель - она и сейчас меня окружала, все силилась превратить в ледышку. По причине малого количества оставшейся во мне крови, зиме уже почти удалось сделать свое дело.
Но все же я хотел жить, а поэтому боролся... Спустя некоторое время мне удалось подняться, и, цепляясь за речное огражденье, заковылял я...
И вот настало такое мгновенье, когда понял, что дальше идти не смогу - надо проситься на ночлег. В это время проходил возле дома, который отличался от иных домов тем, что огонь за окнами был более ярким, а на крыше восседала некая темная фигура.
Но зимняя ночь не хотела меня выпускать - вцепилась крючковатыми клешнями, повалила под окнами. Я силился подняться, но тут оказалась, что моя заячья губа примерзла ко льду. В голове слабо забилось:
"Ну, вот - так и не отделался ты от участи шута для жестокой публики. Где же публика? А-а - слышу - воет, рукоплещет!.. Неужели - это конец шута? Или все же пожелаете для какой-нибудь новой потехи..."
Но в унылое течение моих мыслей, да в хлесткий напев ветра, стали проникать и иные звуки. И слышались эти звуки из-за окна.
Один голос был мужским - эдакий добродушный, медовый баритон. Второй голос женский - смиренный и тихий - голос кроткой христианской души.
Женщина говорила:
Муж отвечал:
Последовала пауза - должно быть, они пили.
Я подумал, что речь обо мне, и стало до слез себя жалко. Впрочем, слезы замерзали прямо на щеках.
А разговор продолжался, говорила жена:
Кажется, и муж испугался своих слов - поспешил поправиться:
Если до этого момента мое сознание затухало, и говор растворялся в морозящем дыхании зимы, то это имя "Матиас Гус" подействовало, как глоток живой воды. Я стал внимательно вслушиваться, и при этом пытался высвободить заячью губу.
Мне так хотелось самому обо всем расспросить: как выглядел этот Матиас, как проходила его жизнь, что - удалось-таки оторвать от мостовой свою губу.
Дрожащей рукой вцепился в подоконник, затем - кое-как поднялся. Одежда моя была пронизана льдом, и поэтому при каждом движении скрипела. Вот вжался лицом в стекло, и теперь собирался с силами, чтобы шагнуть к двери.
Разговор прервался. Женщина прошептала:
Под мужниными ногами заскрежетали половицы. Окно затенилось широкоплечим силуэтом.
Крестьянин сказал это намеренно громко, однако - уверенности в его голосе не было - делал он все это через силу, затем только, чтобы успокоить свою чрезмерно впечатлительную супругу.
Вот он подошел вплотную к стеклу, и, как раз на уровне моего лица приложил к нему свою широкую ладонь. Прошло несколько мгновений, и тогда он воскликнул:
Муж отдернул ладонь, прохрипел:
За темноватой ледяной поволокой в упор глядели на меня его глаза, однако - он ничего не видел. Вздохнул, и принялся дуть.
Ему пришлось немало постараться, прежде чем из ледовых оков проступило мое лицо, и часть туловища. А я как раз собрался с силами, и заговорил:
Страшен был мой голос, еще более страшным был мой облик.
Мужчина побледнел, перекрестился, отступил к стонущей молитве жене, еще раз перекрестился. И вот, схватившись за руки, шепча молитвы, отпрянули они к дальней стене, под распятье, и, так как дальше отступать было не куда - так и стояли там.
Быть может, у меня помутилось зрение, а, быть может пламень в их камине действительно стал истово-алым, и забрызгал трепещущей, текучей кровью все их бедное жилище. Не помня себя, женщина завизжала:
Затем, она забилась на руках супруга, глаза ее вылезли из орбит, а изо рта обильно потекла пена. Такое мне не раз встречалось мне среди впечатлительных женщин - в страшные минуты прорывалось из них исступление, бред. Тяжело им, бедным, постоянно носить уверенность, что дьявол рядом, и вот-вот утащит на вечные муки.
Но, впрочем, я отвлекся от своего повествования. Поэтому - продолжаю.
Там была еще одна маленькая дверца, и из-за нее стали разрастаться детские крики. Сначала завопил младенец, а затем присоединился тонкий причитания девочки лет пяти - она звала мать.
А мать, исходя пеной, билась на руках супруга, который, несмотря на свои широкие плечи, едва ее удерживал. Она визжала:
Я уже понимал, что здесь мне уже не удастся узнать что-либо о Матиасе Гусе; и все же я стоял без движения, созерцал это действо. Постепенно стекло перед моими глазами затягивалось ледяной каемкой, но я оставался на том же месте. А дело было в том, что я просто не знал, что мне делать дальше.
И тут я понял, что слышу шаги. Это были тяжелые, гулкие шаги, над которыми не властна была ни вьюга, ни холод. Эти шаги уверенно приближались ко мне, и были такими тяжелыми, что подрагивала мостовая, а лед на мне и на стенах предупредительно поскрипывал.
В бродяжном своем детстве чрезвычайно ужался таких же вот шагов. Как-то в холодную осеннюю ночь не мог найти себе иного приюта, кроме как под рухнувшим дубовым стволом. Закутался в мох, но он не мог заменить перины - не грел. До ближайшего селения - неведомо сколько, а кругом только ветер, тучи да молнии. И вот, среди ночи проснулся от сотрясающей землю поступи. Я знал, что это Сатана идет за мною. Начал молиться, однако - молитвы не помогали. И вот я вскочил, и слепо побежал в бурю. Но, сколько бы я не бежал - шаги не отставали, не отпускал ужас. И бежал я до тех пор, пока не подогнулись ноги...
И вот теперь последовало продолжение, и с той только разницей, что буря была не дождевая, а снежная; и я увидел своего преследователя.
Прежде всего - оторвался от домика, который по-прежнему голосил болезненной женщиной, и, шатаясь, выбрался на набережную Влтавы.
Вот оно: черное, высоченное - стремительно надвигается. Лица не видно, но все же я знал, что взгляд Этого устремлен на меня. И на этот раз я был уверен - это не просто еще одна частица ночного марева - в этом была жизнь и тело.
И вот попятился, а это темное нарастало надо мной.
И тогда я узнал его: конечно же это был Голем. Огромный человек из глины, в которого вплетена жизнь, но не душа. Он слепо послушен воле своего создателя, независимо от того - дьявольская эта, или же божественная воля.
Он не отвечал, но был уже так близко, что я видел его толстые обернутые грубой, залепленной смерзшейся глиной ноги. На нем не было никакой обуви, но Голем, в отличие от меня, совсем не чувствовал холода.
И вновь я бежал. Я знал, что бежать бесполезно, что один его шаг перевесит пять моих, что скоро я опять поскользнусь и упаду, и все же я бежал...
Едва ли я понимал, почему сворачиваю на ту или иную улочку, почему проскальзываю через черноту той, а не иной подворотни. Но все же, инстинктивно я выбирал наиболее узкие проходы, что затрудняло продвижение Голема... Но все же он не отставал. Наконец, я поскользнулся.
Ожидал, что сейчас сожмет меня жесткая глина, но уже катился под откос. И тогда - перепуганный безумец! - закричал, думая, что - это уже в преисподнюю, к скелетам. Но это была лишь ледовая горка, с которой в дневную пору любила покататься детвора.
Горка была очень высокой, а в нижней части ледовый наклон, обрамленный искусными, но недолговечными ледовыми перилами, сужался - я проскочил, но неуклюжему Голему было проблематично протиснуться.
Далее - меня ждало ледяное озерцо, с миниатюрной, но тщательно выделанной ледовой крепостью. Пробежал дальше, и вдруг оказался на улицах, показавшихся после безлюдья необычайно оживленными - на самом деле здесь лишь изредка в спешке да в испуге проскальзывали запоздалые фигуры.
Я даже не понимал, что Голема больше не слышно, а все бежал да бежал... Вот оказался возле домика, из окон которого плескал столь сильный пламень, что, казалось - за окнами примостилась сама преисподняя. Над крыльцом был навес из старых, перекошенных досок. Сталактитами свешивались сосульки, а по сучковатым деревянным подпором неверными ручейками переметывались отблески пламени.
Во мраке навеса, на маленькой скамеечке, согнувшись, сидел тщедушный еврей, с крючковатым, ведьминым носом. Его костистые руки судорожно вцепились в посох, а посох вмерз в настил. Если бы не глаза, можно было бы подумать, что и обладатель посоха заледенел. Но глаза были живыми, и внимательно меня изучали.
И вдруг я увидел, что в глубокие морщины на его руках набилась смерзшаяся глина, утвердительно вскрикнул:
Он кивнул, и отвернулся, посмотрел куда-то вдаль по улицы.
Еврей кивнул в какой-то переулок, ничем не отличный от многих иных, по которым я незадолго до этого бежал.
Неведомо почему я послушался этого старого еврея, который явно был на стороне моих врагов. Но какой спрос с безумца?.. И я устремился именно в этот переулок.
Там было совсем темно, а слабые ноги скользили по выветренному льду. Вновь загрохотал Голем - он настигал меня сзади.
К моим напастям примешалось еще и то, что во мраке нечто цеплялось за мою одежду - пыталось остановить. Это был словно колючий кустарник в густом лесу, в результате - одежда была разодрана, а та немногочисленная кровь, которая во мне еще оставалась, сочилась из многочисленных ран.
Голем настигал. Мои обледенелые ноги дрожали, и, чтобы сделать очередной шаг, приходилось прикладывать неимоверные усилия.
Если же вас интересует, что придавало мне сил, я отвечу: ненависть к Мэри. Почему-то я был уверен, что причина всей моей несчастной жизни - она; и была у меня одна страстная жажда - настичь ее, и вцепиться ей в горло. Должно быть, подобное чувство движет и убийцей.
И, чем дальше я бежал, чем больше становилось на мне порезов, и чем отчетливее проступали шаги Голема, тем больше я распалялся. И я кричал в отношении Мэри такие проклятья, которые услышишь разве что в кабаке, в разгар пьяной вакханалии.
И вот я почувствовал, как задвигался за спиной воздух. Знал - это Голем протянул руку. Тогда - прыгнул вперед, покатился по льду.
И вот тогда переулок расступился. Я вывалился на широкую, объятую факельным светом улицу.
Раздался крик, удар кнутом, что-то протяжно заскрежетало; затем - мне в лицо бросилось ледовое крошево. Остановилась черная карета, распахнулась дверца.
Тут же изящные, но сильные руки схватили за окровавленные плечи, приподняли. Мелькнуло бледное лицо Мэри - я попытался в нее плюнуть, однако - слюна смерзлась. А она втолкнула меня в карету, в алое каретное нутро, и крикнула кучеру:
* * *
Я ждал, что потеряю сознание, но оно не уходило. Я был в этот жарком алом нутре, рядом с Мэри. И от Мэри исходил не то что жар - нет - адское пекло. Я знал, что, если она до меня дотронется - это будет пыткой.
Платье на ней было растрепано, появилось несколько кровавых ссадин, синяков... впрочем, количество моих ран безмерно превосходило ее раны.
Я ждал, что она меня ударит - и она действительно ударила: отвесила одну пощечину, затем - еще и еще. А я был слишком слаб, чтобы сопротивляться. Хотел плюнуть, но единственное, что выходило - пузырилась на моей заячьей губе кровавая слюна.
В ней было столько гнева, что она долгое время ничего не могла выговорить. Но вот утомилась меня хлестать, и, тяжело отвалившись в алую обшивку, выдохнула:
Вдруг она взвилась, оказалась рядом со мной, и, сильно сжав мои кровавые плечи, печкой задышала мне в лицо.
Далее - она словно в тисках сжала мне голову, и раскаленным жалом рта присосалась мне ко лбу. Мне казалось, что она пьет мой мозг.
И вот тогда я вывернулся, и зубами вцепился ей в запястье, на котором еще была повязка от старой, нанесенной покойным судьей Фридрихом раны.
Я помнил, что та рана доставила ей сильнейшую боль, и теперь надеялся стать причиной еще большего страдания.
Вот повязка содрана, и я вгрызаюсь в ее лавовую плоть. Поцелуй сменился сильными ударами, но я не обращал на них внимания - продолжал вгрызаться.
И вот хлынул прекрасный, прохладный свет. Этот свет был подобен пришествию весны в мертвое царство.
Мэри возопила страшно, отбросила меня, а сама, продолжая голосить, словно ведьма на костре, сжимала свою руку. Но свет пробивался и через ее ладонь. А затем - выбился корень стройного растения.
И этот корень несомненно был самым прекрасным, что мне доводилось видеть не только в эту ночь, но и во всей жизни. И тут я понял, что должен разорвать всю Мэри, и высвободить растение.
Вот бросился к ней...
Но резко остановилась карета - меня отбросило назад. Затем - распахнулась дверца, и из воющего марева выступил кучер. Лицо его оставалось бескровной, восковой маской, но он с чрезвычайным проворством вытолкнул меня наружу.
Кругом бегали, кричали, факельный свет безжалостно высвечивал мою жалкую фигуру. Ноги окружали меня, топтались.
Послышался громкий басистый голос:
Мэри продолжала кричать от боли, но все же смогла выдавить следующее:
Большего и не требовалось: меня связали, и поволокли прочь. Но я уже не мог идти, и вскоре потерял сознание.
VI. В Темнице
Конечно, я очнулся в темнице.
По-видимому, меня засадили в самое глубокое подземелье. Там не было окон, потому что окружали меня многие-многие метры земли и камня. Несмотря на то, что воздух был тяжелый, затхлый - было очень холодно. К тому же, меня окутывала непроницаемая темень.
Вот я пошевелился, и звон цепей, которые сжимали мои запястья и стопы, показался невыносимо громким - такая здесь стояла тишина. Тогда я начал карабкаться вдоль стен, ощупывать леденистые плиты, которые их составляли. Оказывается, здесь было много трещин, достаточно широких, чтобы в них можно было протиснуть руку. Мне послышался некий звук, и я приложил ухо к трещине. Даже и в тиши - это был едва слышный шелест.
...Спустя некоторое время я наткнулся на низкую, кованную железом дверь. И, когда я давил на нее, конечно же запертую - за моей спиной что-то зашевелилось, и я уже точно знал, что - это скелеты, что сейчас схватят меня.
И вот забарабанил, завопил, чтобы выпустили, открыли. Крик мой незамедлительно был подхвачен каменными сводами, отражен причудливо и многообразно, и вдруг вернулся, нахлынул, сдавил, возопил адской армией.
Я неистовствовал: вопил, бил кулаками и ногами. Был уверен, что сейчас дверь заскрипит, распахнется, и появятся грубые тюремщики. Но лучше уж тюремщики, чем Бездна.
Но дверь не открывалась, и только неистовствовало эхо. Долго я бился, но наконец утомился, отполз на прежнее место, вжался там спиной в леденистую стену... Потянулись неисчислимые мгновенье.
Я ждал - я был уверен, что вот сейчас - в следующее мгновенье произойдет нечто страшное. И с таким напряжением, что тело сводила судорогой - вслушивался. Должны же быть какие-то звуки! И вот я уловил шелест из трещин в стенах. Далее - я уверился, что - этот шелест - шаги скелетов.
Зашептал дрожащим голосом одержимого:
Улитками ползли мгновенья, нехотя складывались в секунды, те - в бесконечные минуты. Скелеты приближались! Уже грохочут, уже бегут... И неожиданно я понял - это не шаги - это пульс в висках неистовствует.
Но тут заскрежетало, и в черноте прорезалось режуще-яркое багровое око; выступил из ее глубин черный зрачок. И вдруг в камере резко завоняло... Позже я понял, что око - это окошко в двери, а зрачок - голова тюремщика. Что же касается вони, так она исходила от принесенной мне "еды". Уж и не знаю, что мне такое подавали, но скорее - какую-то тухлую массу, смешанную из различных источников; была еще и чашка, с водой - также тухлой и неприятно теплой. И тарелка, и чашка были приварены к железному подносу, который спускался из дверного окошка на тонких, но чрезвычайно плотных цепочках.
Подошел было к этой "еде", но тут вонь сделалась настолько невыносимой, что невольно отпрянул. Крикнул с привычной ироничной горечью:
По прошествии нескольких минут багровое окошко открылось - выступила голова тюремщика. Я повторил свои претензии, и еще - прибавил несколько крепких ругательств.
Тюремщик ничего не ответил - поднял нетронутый поднос, закрыл окошко. И вновь я остался наедине с темнотой, в тишине...
Когда ничего не происходит, когда ничего не видно, и не слышно - человек остается наедине с тем, что есть внутри его, что прежде пытался сокрыть житейской суетой. И хорошо, если человек благочестив и гармоничен, тогда в спокойных, обогащающих раздумьях пролетит его время.
К сожалению, я не был, не благочестив и не гармоничен. Все страхи, связанные со скелетами, перемешались с ненавистью к Мэри. Незримые раскаленные цепи жгли меня, а сознание рисовало чудовищные образы:
На меня набрасывались скелеты, сдирали плоть, пожирали внутренности; я голосил от боли, и сам становился их частью. Остовом скрежещем бежал, выискивал Мэри - терзал ее так же, как незадолго до этого терзали меня. Но внутри нее было не светозарный цветок, а черное, кровоточащее дерево, сродни тому, в которое превратился Самэль. Это дерево сладострастно вопило, обжигая, сдавливало меня, поглощало в себя. И внутри, в разъедающих потоках черной крови, вновь были скелеты, которые вновь сдирали наросшую на меня плоть, и... все повторялось...
И все же это было только началом. Самым тяжким был пришедший следом страх перед чем-то неведомым, чего я никак не мог представить. Он, незримый, клубился в черноте, он беззвучно шипел, он касался меня воздушными дланями - давил горло, распирал грудь... Я издал вопль, который тут же потонул в густом, безмолвном мареве... И вновь сидел, и ждал. Ничего не происходило...
Прошла бесконечность, затем - еще и еще бесконечность. Я пытался шептать молитвы, но быстро сбился. Молил то Бога, то Дьявола - лишь бы кто-нибудь пришел...
Должно быть, в конце концов я заснул, но и во сне продолжался ужас.
...Очнулся с сильной головной болью, и еще с бурлящим, впалым желудком... И вновь ужас, томительное ожидание.
Вдруг я понял, что про меня попросту забыли: ведь не могли же идти столь долгое время - ведь прошли уже многие месяцы (в этом я был уверен, но это, конечно, не соответствовало истине).
И, когда вновь распахнулось багровое око и появилась голова тюремщика - я бросился к нему. Молил:
Но тюремщик ничего не ответил, а сделал тоже, что и в прошлый раз - опустил поднос со смердящей "едой", и отошел от двери.
И тогда, уже не владея собой, набросился на эти отвратительные кушанья, и поглощал жадно, и запивал тухлой водой. Но все же я не успел доесть, как поднос поднялся, а окошко закрылось.
Затем - меня вырвало, и я отполз обратно, чтобы мучаться дальше...
Ни к чему описывать всю чреду болезненных видений, через которую мне пришлось тогда пройти. Отмечу лишь, что был темный, неосознанный ужас, и ненависть к Мэри...
Через некий, неопределенно огромный промежуток времени, вновь пришел тюремщик; и в безмолвии опустил еду. И я скулил - молил, чтобы он сказал хоть что-нибудь. Хоть бы выругался. Но он, по истеченье одному ему ведомого срока, поднял смрадный поднос, и захлопнул окошко. Я просто не успел притронуться к еде.
В следующий раз, я настолько ослаб от голода, что уже не мог ни о чем молить, а просто навалился на поднос, и принялся поедать...
Единственное, что происходило - это появления тюремщика. Раз за разом зажигалось багровое око, и к вони, которой уже пропиталась моя темница, прибавлялась еще новая вонь. Я поедал, и благословил эти мгновенья...
А потом вновь оставался один на один со своей негармоничной душой, с яростью к Мэри, с ужасом.
* * *
Я не мог в это поверить! Я вскрикнул, и вдруг вспомнил все молитвы, и с жаром зашептал их.
А дело в том, что в двери щелкнул замок, и она начала открываться. Раскрывалась медленно, и, вместе с тем, разрасталось на полу озеро багрового света.
Пришли! За мной пришли!
Мои глаза столь привыкли к мраку, и я едва не ослеп, а меж тем - в коридоре был лишь блеклый свет от нескольких, сильно коптящих факелов. Поэтому, те силуэты, которые я разглядел прикрытыми, сощуренными глазами - приписал именно этой временной слепоте.
Дело в том, что у них вытянутые, заросшие шерстью головы, а также - уши едва ли не больше самих тел.
Но вот меня отковали от стены, и вытолкнули наружу. Сначала вели по коридору, затем - по длинной лестнице вверх.
Вот я огляделся, и понял, что меня ведут зайцы. Они были человеческого роста, в строгих военных мундирах, но все остальное было заячье. Вышагивали они на задних лапах, а в передних, сжимали - либо меня, либо алебарды.
Я даже не сознавал, что говорю вслух, причем - довольно громко. За это получил ощутимую зуботычину. Отвесивший мне ее заяц изрек хрипловатым голосом пропойцы:
Мы поднялись в коридор освященный призрачным, серым зимним сиянием. Вновь мне пришлось щуриться...
Вот дверь, у которой, выпятив груди, стояли два мускулистых зайца, в темно-золотых мундирах.
И вот я в кабинете начальника тюрьма. Конечно же он был зайцем - белым и откормленным настолько, что я невольно сказал:
Заяц недобро усмехнулся:
Я безумно рассмеялся:
Понятно, что такой ответ только раздражил жирного зайца. Он хлопнул кулаком по столу (впрочем - звук был негромкий, по причине того, что кулак покрывала мягкая шерсть).
* * *
Итак, я был втиснут обратно, в черноту камеры, где мне оставалось проживать немногие часы перед ломкой тела.
Должно быть, я незаметно перешагнул через грань меж реальностью и сном, а, быть может, так и сидел - глядел в черноту широко раскрытыми, безумными глазами.
И было мне следующие видение:
Стены обозначились серым зимним светом, и исходил он из многочисленных, покрывающих их трещин. И вот оказалось, что в трещинах змеями извиваются снежные вихри; они распирали каменную твердь, и она жалобно стенала.
Вот вихри вытянулись к моим оковам, и так легко, словно цепи были бумажными, разорвали их. Далее - я был подхвачен, и, буквально втиснут в стену...
VII. Преображение
Оказалось, что стены тюрьмы буквально иссечены лабиринтом трещин. Отпрыски зимы тянули меня вверх - тело мое расщеплялось, и тут же вновь сцеплялось. Однако, я не чувствовал боли.
И вот тюрьма осталась позади. Теперь я несся в снежном вихре над Пражскими улочками, над крышами сбившихся, о чем-то совещающихся домов. Там, внизу, спешили по каким-то своим делам люди, и невдомек им было, кто летит над их головами.
Вот проплыла скованная льдом и набережными Влтава, далее - я увидел украшенную яркими крапинками детворы ледовую горку, и тогда понял, куда меня несет.
Действительно, вскоре я оказался над домом, в котором жил старый еврей - создатель Голема. Вихрь внес меня в дымящую трубу. На мгновенья я окунулся в пламя камина, и таким образом согрелся.
И вот я уже в помещении, где было невероятное количество толстых ученых томов, и разных сосудов, часть из которых стояла спокойно, а часть - булькала и шипела.
А вот и еврей - выступил из дыма, с интересом стал меня разглядывать. А глаза у него были без белков - совершенно черные, вороньи.
И тут, как обожгло - "Ворон"! Ведь он появлялся на шабашах в доме Мэри, и именно с ним в один из дней пришел Скелет.
Но ведь я помнил того Ворона - это был представительный, высокий мужчина, в богатом черном камзоле, и никак не еврей.
И этот сухой старец с крючковатым носом заявил:
Видя, что я собираюсь разразиться проклятьями, Ворон предупредительно поднял руку:
Его голос имел целительные свойства, и мои беспорядочно метавшиеся чувства присмирели.
Вот, что он говорил:
С этими словами Ворон отошел, но тут же и вернулся, неся в руках большие песочные часы. Вот только песка в них не было.
Затем он неожиданно схватил меня, разорвал артерию на шее, и приставил верхнюю часть часов к обильной потекшей крови. А я не мог сопротивляться, не мог хотя бы пошевелиться.
Очень быстро верхняя часть часов была заполнена моей черной кровью. Я ожидал, что вниз польется струйка, но на первый взгляд ничего не перетекало.
И, приглядевшись, я приметил, что есть там тончайшая - гораздо тоньше паутинки линия. Она ударялась о дно, и от нее образовывалась кровяная капля. Но как же медленно! Должны были пройти многие дни, прежде чем кровью полностью перетекла бы...
Затем он убрал часы в ларец, и, закрыв его на три замка, оглянулся, и посмотрел на меня с таким видом, будто бы вопрошал: как - ты еще здесь?..
А затем он дыхнул на меня, и вырвался из его рта снежный вихрь, который и подхватил меня, услужливо распахнул дверь, а потом - аккуратно прикрыл, но уже за моей спиною.
Я был уверен, что теперь полечу обратно, в тюрьму, но и здесь ошибался.
Прага уже окуталась ночной мглой; и дома, и улицы замерли, прислушиваясь к чему-то. В безмолвии летел я над древним городом, а вокруг меня танцевали пушистые снежинки.
Над богатыми домами, с яркими окнами, за которым кружились иные, человеческие танцы, плыл я. Иногда слуха моего касалась музыка, но сами эти звуки ничего не значили - были лишь отголоском темной тишины...
И снизошло на меня спокойствие, и я, убаюканный плавностью снежных форм, почти уже заснул, как увидел дом Мэри, и с некоторым сожалением встрепенулся.
При моем приближении облепляющие фасад, обвислые ледовыми наростами лики демонов вздрогнули, заурчали недовольно, но именно в широко распахнутую, клыкастую глотку одного из них мне и предстояло влететь.
По зеркальному лабиринту, шелестя зимним холодом, пролетел я, и вдруг, выступил из зеркала, встал перед Мэри. На мне была аккуратная одежда дворецкого, и в руках я держал сервиз.
А на подносе том была чаша, с густым, золотистым медовым напитком; а также вазочка с горкой свежеиспеченного и еще теплого печенья, с начинкой из вишневого и яблочного варенья.
На Мэри было вишневых тонов платье; золотая цепочка опоясывала шею; гладкая ее плоть дышала жаром, лоснилась душистой мазью. Оставалось в ней прежнее, исступленное сладострастье, но было и кое-что новое.
Та рука, в которую я так немилосердно вцепился в карете - она источилась, и стала ангельски тонкой, и девственно изящной. Исходил от нее чистый, иконописный свет, и больше не было повязки - от раны не осталась и следа.
Это была рука иной Мэри... Да и не Мэри вовсе, а неведомой мне Асфоделии. И не рука, казалось придатком, а Мэри - придатком к этой руке. И она, хозяйка этого огромного, алого дома, смотрела на меня с удивлением, словно бы пытаясь вспомнить что-то. Но вот провела белой рукой по лбу (я заметил, выступившие на нем капельки пота), и с некоторой неестественностью, словно бы исполняя театральную роль, сказала следующие слова:
Ну, а вслед за этим снежный вихрь вновь подхватил меня, и понес прочь, к тюрьме.
* * *
Меня трепали за плечо, и, открыв глаза, я обнаружил, что дверь в мою камеру раскрыта, и снаружи вметываются обильные багряные потоки. Надо мной склонились два зайца - отковывали.
Вот вывели в коридор, и, вскоре - повели вверх по лестнице. Я же про себя подумал: "Странно - неужели камера пыток где-то на верхних уровнях?.. Я то думал, что - где-то здесь, в подземелье".
И вывели меня в тот просторный, заполненный сероватым свечением нарождающегося дня коридор, где находился кабинет жирного, белого зайца.
Однако, не к начальствующему зайцу меня повели, а в соседнее с ним помещение. Когда переступал порог - не сдержался, вскрикнул, попытался вывернуться - ведь внутри ожидал увидеть ужасные орудия боли.
Единственные орудия, которые там обнаружились были вешалки. На вешалках этих красовалась самая разнообразная одежда. Вышел худосочный заяц с трясущимися, облезлыми ушами и велел мне раздеваться.
Пребывая в большом недоумении, я исполнил это указание. Тогда заяц достал из уха шкатулку, в которой оказался метр, кисть и перо. Заяц тщательно меня измерил, хмыкнул, и на несколько мгновений удалился... Но тут же и вернулся, неся в лапах костюм несколько более бедный, нежели иные. Однако, я сразу же узнал эту одежду - точно такую же я носил в недавнем своем видении, в доме Мэри.
Когда я стал одеваться в эту, словно вытянутую из сна материю, дверь в коридор приоткрылась, и один из моих конвоиров нетерпеливо прикрикнул:
ОН - оказался белым жирным зайцем. Когда меня втолкнули к нему в кабинет, он занимался тем, что хрустел морковью воистину исполинских размеров.
Когда я вошел, белый заяц взглянул на меня без всякого интереса, как глядят на еще одну из многих-многих подобных вещей.
На минуту или на две воцарилось молчание. Я ждал, что последует продолжение вопроса, и гадал, какой вопрос, или какая угроза будет первым.
Наконец он зевнул, и, лениво ворочая челюстями, спросил:
Я пригляделся, и, обнаружив, что из моркови обильно сочиться кровь, отрицательно покачал головой.
Конечно, мне совсем не хотелось напоминать ему о своем недавнем положении, но следующие слова вырвались помимо воли:
Тут я осекся, понимая, что и так сболтнул лишнего.
Белый заяц поморщился, еще пожевал морковь, подрыгал ухом, затем - переспросил:
Его кабинет действительно был чрезвычайно замусорен. Пыль была на столе, на креслах, на диванчике, на книжном шкафу, на полу, на подоконниках, на единственном окне, и на потолке. Тут и там влипали в грязь всевозможные бумаги; были еще обрывки книг; а самая большая груда мусора была в углу, напротив дверь. Груду эту составляла невообразимая смесь из изувеченных фолиантов, массивных проржавленных штампов, смятых листов, огрызков и закаменевших кусков от еды.
Мне пришлось разгрести весь этот хлам, чтобы достать ведро, тряпку, щетку и метлу. А далее последовала многочасовая, утомительная уборка.
Несмотря на то, что я довольно сильно гремел, белый заяц не обращал на меня никакого внимания - занимался своими делами: он читал бумаги, ругался с подчиненными, заискивающе разговаривал с каким-то важным краснощеким зайцем, который, в конце концов, бросил на стол тяжелый кошель, в откуп кого-то родственничка.
Каждый раз, когда дверь открывалась, я в большом волнении оборачивался к ней - выжидал, когда же, наконец, появиться хоть один человек, но входили и выходили исключительно зайцы.
И думал: уж не бред ли все это? Быть может, он долгого заключения у меня помутился рассудок? И все эти зайцы - некое отражение пережитых мною унижений, связанных с моей заячьей губой?
Так или иначе - я проработал до поздних сумерек, и, уже при мерцании свечи, получил похвалу:
Я пробормотал какие-то почтительные слова, и выскочил за дверь. В коридоре никого не оказалось, лишь потрескивали в нишах факелы, да шелестел за окнами снег...
И мне пришлось довольно долго проходить по изгибистому, многоярусному лабиринту, прежде чем я наткнулся на какого-то зайца. И я у него спросил:
И я побежал вверх по винтовой лестнице... Вскоре уже толкнул дверь с искусным рельефом моего уродства. За дверью была маленькая, без каких-либо излишеств, но аккуратная комнатка.
Я не стал зажигать свечу, но сразу уселся на подоконник, и, отдув на морозном узоре маленькое круглое окошечко, долго-долго смотрел на пушистые, заснеженные Пражские крыши. Тучи плыли очень низко, чарующе медленно и плавно - снизу, с улиц, на их гранях отсвечивал факельный свет. Едва-едва моего слуха касались голоса, поскрипывание колес... Гораздо отчетливее звучала песнь ветра...
И тогда я задумался, и зашептал:
Я и не заметил, как тихий шелест снежинок убаюкал меня.
* * *
И оказался я в богатейших, обитых парчой, переплетенных жемчужными поясами, сверкающими чистейшим хрусталем покоях. Я сидел за лакированным столом, на котором изгибались в сладостном танце несколько высоких кипарисовых свечей. От свечей этих исходил призрачный дымок - источник приятного, освежающего запаха. Меж свечей стояли широкие блюда, на которых лоснилось жаркое с пряностями, а меж ними - теплейшие булочки, крендели, а также - два потира, и большая бутыль со старым, крепким вином.
Я сидел на мягком кресле, а прямо против меня на таком же кресле - Мэри. Она смотрела на меня, и задумчивая, загадочная улыбка украшала ее уста.
Вот подошел черный раб, открыл бутыль с вином. Сладостной мелодией прожурчала перелившаяся в потиры жидкость, аромат закружил мысли.
Затем раб беззвучно удалился, и я остался наедине с Мэри. Она, все также загадочно улыбаясь, пригубила вино. Но потир она держала в левой руке, правая же - стала еще более изящной, бесплотной, почти призрачной; и эта неживая пелена перекинулась теперь и на плечо, и на часть шеи.
Я жадно разглядывал этот свет и не смел пошевелиться - боялся, что видение растает. Должно быть, эта немая сцена продолжалась очень долго.
Я послушался, и одним залпом осушил весь вместительный потир (хотя никогда прежде не отличался любовью к Бахусу).
Голова закружилась больше прежнего, и спросил:
Мэри также осушила потир, и налила себе еще вина. Вот замерла, и долго, внимательно разглядывала меня поверх резного края.
И в глазах ее я прочитал недоумение - кажется, она сама не понимала; что, да почему происходит. И, тем не менее, она заявила:
Я оглядел свою одежду - это был очень богатый камзол, и золотистые брюки.
Тогда я взял поднос с полированной поверхностью, поднес к лицу... Я оставался прежним уродом, с заячьей губой, и только, разве что щеки были ухожены пудрой; да на волосах поблескивал дорогой лак.
А Мэри обворожительно улыбалась и шептала:
Однако, мне так и не довелось дослушать, в чем же дело, потому что могучий снежный вихрь подхватил меня, с молниеносной скоростью пронес над зачарованной, зимней Прагой, и втиснул в здание тюрьмы.
* * *
В мою комнатку настойчиво стучали.
Тогда я вскочил, и бросился открывать. За порогом стоял заяц в доспехах воина. При моем появлении он резко отпрянул; вытянулся, и отчеканил:
Оказывается, вместо прислужника меня ждали богатые одеяния, причем - точно такие же, в каких я, незадолго до этого сидел с Мэри.
...Наконец, я вышел в коридор, где, заяц в доспехах воина еще раз раскланялся, и попросил следовать за собою.
Через несколько минут, порядком поплутав по лестницам, я вошел в кабинет сэра Теодора, который, конечно же, как нетрудно догадаться, оказался жирным белым зайцем.
В кабинете все была аккуратно прибрано, и не удивительно - ведь уборкой накануне занимался лично я.
Теодор слащаво улыбался, и настойчиво заверял, что произошло недоразумение, и переночевал я не там, где бы мне следовало.
На меня глянуло ухоженное страшилище с заячьей губой.
Тогда я повернулся к этому жирному зайцу и прямо спросил:
С этим восклицанием я подскочил к сэру Теодору, и весьма сильно дернул его за огромное ухо. Он вскрикнул, отпрянул, глядел на меня безумными заячьими глазами. Голос его дрожал:
И тут я принял решение:
И далее, следуя уже моим указаниям, потому что я хорошо помнил эту дорогу, мы проследовали по изворотливой лестнице, да по причудливым, решетчатым переходам вниз.
И вскоре оказались в смрадном, чадном коридоре, на кирпичных стенах которого зловеще перекатывался багровый свет.
Среди множества дверей выделялась одна - листы железа на ней были особо толстыми; а над порогом, вместо подковы, на тонкой цепочке висел ссохшийся цветок - Асфоделия.
Эта несуразная деталь еще больше уверила меня в том, что все это - лишь морок. Оставалось только раскрыть дверь...
Тюремщик оказался помятым, безухим зайцем, который очень долго копался с ключами, и ворчал:
Но вот, наконец, нужный ключ найден, и я жадно бросился внутрь.
Сначала никого не увидел, но все же знал - в камере должен кто-то быть. Начал обшаривать темные углы, и вот наткнулся на что-то холодное, твердое. Схватил это - бросился к свету.
И, когда выбежал в коридор, невольно вскрикнул. Также и сэр Теодор, и тюремщик - вскрикнули и попятились. А дело в том, что на руках у меня был глиняный человек.
Я вглядывался в глиняные черты. Работа была посредственной, от старости глина растрескалась, и все же я узнавал свое отражение - заячья губа была главной приметой.
Глиняный человек все больше леденил, и, наконец, я не выдержал - выронил его. Он затрещал, взмыл пылью, и раскололся. Оказалось, что внутри у него есть и скелет, и череп. Однако, нутро это очень быстро начало таять... Я ожидал, что теперь последует спасенье-забытье, но мне еще пришлось помучиться.
Сэр Теодор подхватил меня под руку, и настойчиво повел на верх, где нас ожидала безвкусная, но броская, подобная уличной девке пиршественная зала; а в зале этой - естественно обед, с многочисленными алкогольными излияниями.
Я не хотел ни есть, ни пить, однако сэр Теодор так настойчиво извивался, что я в конце концов уступил, и скоро был уже совсем пьян.
Обед плавно перешел в ужин, а я все ждал забвения, когда вновь смогу перенестись к Мэри.
В трепыхании пьянки, сэр Теодор начал донимать меня какими-то денежными делами. Ясно, что ради этих "денежных дел", и "самый богатый еврей в городе" и удостаивался таких почестей.
Мне пришлось подписать несколько бумаг, но в их содержание я не вникал.
Наконец, свечи стали меркнуть, пьяные голоса смолкать, и вскоре я смог увидеть Мэри.
* * *
И вот она стоит передо мною. Стоит, смиренно потупив голову, в простой одежде, без каких-либо украшений - так облачается прислуга. В руках ее большой поднос, а на нем - дымящаяся выпечка, также и пельмени с маслом, и кнедлики; лебединой шеей выгибается большой графин с вином. Поднос явно тяжелый, но Мэри ничем этого не выдает.
Ее тело продолжало преображаться - теперь источилась, стала призрачной не только правая рука, но и часть лица, и, по-видимому - сокрытая под одеждой часть тела.
Она бросила на меня робкий взгляд, и тут же потупилась - я все же приметил, что, помимо страха там было и недоумение.
Она, не смея поднять взгляда, подошла почти вплотную. Я почувствовал аромат ее теплого тела, и еще - некое отрешенное, умиротворяющее веяние от призрачной ее части.
Ее руки дрожали - тяжело было держать поднос.
Я смотрел, как дрожали ее руки, и ничего не отвечал. После всех тех месяцев, когда я испытывал к ней бессильную ненависть, приятно было видеть ее унижение, муку... Прошла минута, две. Наконец, я смилостивился:
Она, стараясь ничего не разлить, аккуратно поставила поднос, но руки ее продолжали дрожать. Прошептала:
Ей не оставалось ничего иного, как сделать последний шаг. Теперь наши колени соприкасались.
Наконец-то я смог разглядеть ее лицо. Оно словно бы было склеено из двух половинок: пышной Мэри, и неведомой мне, призрачной Асфоделии. И, несмотря на то, что каждая из двух половин была по своему прекрасна - общее впечатление было пугающим.
...И все же я долго ее не отпускал - держал за призрачную руку, и вновь и вновь настаивал, чтобы она рассказала, кто такая Асфоделия - она, не в силах сдержать слез, шептала, что не помнит. И, наконец, я ее отпустил...
Новая роль - властителя этого огромного дома, мне понравилась. В отличии от "заячьего бреда" - я не хотел от этого бежать, и вновь и вновь повторял себе, что своими страданьями заслужил эту роскошь.
А, чтобы укрепиться в этой мысли я принялся пить вино, и вскоре был очень пьян...
Наконец, сильно пьяный, отправился к себе в покои, и там, развалившись на алой, жаркой постели, выжидал, что придет сон, и, вместе с ним - придется возвращаться в заячью тюрьму. Сон действительно пришел - тяжкий и бредовый пьяный сон, промелькнул в нем и жирный белый заяц, прокричал что-то угрожающее, да и сгинул под лавиной скелетов, которые тянулись ко мне, хотели взять в свое царство... Очнулся я в тех же самых алых покоях, погруженный в жаркую и жадную, не желающую меня выпускать постельную плоть.
В дверь робко постучали. Прошло с полминуты - стук повторился. Я, не поднимаясь, крикнул:
Раздался голос Мэри - запуганный, замученный голос:
И вот Мэри: на этот раз в длинном белом платье, с закрытыми руками. Платье было без каких-либо украшений, совсем бедным. Кажется, за прошедшую ночь она еще больше унизилась, и теперь меж нами была такая же пропасть, как меж императором и последней нищенкой с паперти.
Получая удовольствие от ее унижения, желая выместить все то, что копилось во мне долгие годы, я проявил самые отвратительные черты, которые, оказывается, были во мне.
Я начал ругать ее за несообразительность, за медлительность, за неуклюжесть; наконец, когда отхлебнул кваса, то взвизгнул, что квас исключительно дурной, и плеснул то, что осталось, ей в лицо. Она стояла потупившись, дрожа - изумительное сияние исходило от ее преображающегося тела.
Через минуту она принесла целый графин кваса, и, так же как и в первый раз - это был превосходный, освежающий квас. Видно было, что Мэри сейчас больше всего хочется уйти - укрыться в каком-нибудь уголочке, да и поплакаться там.
И чувствовал я воистину дьявольское, сладострастное чувство от того, что она в моих руках, что я могу как угодно унижать ее, а она против меня, властелина, бессильна. И, когда она прошептала: "Можно я пойду?" - я хищно ухмыльнулся, и велел ей оставаться.
Минуло много времени, прежде чем я выпил весь квас, затем велел ей подойти, и, вцепившись в ту плотскую руку, которая принадлежала Мэри, спросил:
И, словно в подтверждение моих слов, в толстое зарешеченное окно несколько раз размашистой плетью ударил ветер: стекло затрещало, по его обледенелой поверхности заметались черные тени - раздался такой скрежет, будто по ту сторону сошлись в схватке две бесовские ватаги.
Я прокашлялся и спросил у Мэри:
В дверь тяжело стукнуло, и на пороге предстал Жак. В одной из трех рук он держал на железной цепи пса, в другой - кнут. Он выпучил свои животные глаза - покорно выжидал любых приказов.
Жак поклонился, и, выкрутив плотскую руку Мэри, поволок несчастную прочь. Пес рвался к ней, лязгал клыками, но трехрукий ее удерживал.
Когда они уже переступали порог, я крикнул:
* * *
Однако, в ближайшие дни я очень хорошо осознал, что я зверь, мерзавец - и прочее, и прочее. Конечно, я не мог спать; конечно, я много пил; конечно, не находил себе места. Иначе говоря - против Мэри я совершил тяжкий грех, и теперь терзался в мною же созданном аду.
Я метался в окружающей роскоши. Среди зеркал с рамами из чистого золота, среди ларцов переполненных драгоценными каменьями; среди картин, скульптур, ковров, сервизов, оружия, золотых монет, кубков, потиров; вгрызался в нескончаемые зеркальные анфилады; подобно назойливой мухе проносился по сотням комнат, каждая из которых включали благополучие целой деревни.
И как же отчетливо понимал я, что все это богатство призрачно, не нужно. И вот я созвал к себе рабов: здесь были и черные люди из далеких южных стран, были и всевозможные уродцы. А я, бледный, вспотевший, с темными полукружьями под глазами стоял пред ними и говорил:
Конечно они не верили, что в награду за их труды я отплачу им хоть самой мелкой монетой. Но они привыкли без вопросов подчиняться своим господам, а потому, закутавшись во всю самую теплую одежду, которая у них только имелась, разбежались по Пражским улочкам.
И в тот день многие люди возвращались домой испуганные, бледные; говорили, что встретили, либо черного черта, либо зеленого человека с тремя рукам; либо, какого-нибудь еще уродца. Затем, сопоставив все, они приходили к выводу, что армия дьявола вышла на землю...
Ну а я оставался в алом доме совсем один, и метался, и пил вино до глубокой ночи. Но вот стали возвращаться рабы: заиндевелые, дрожащие, с сосульками на одежде и лицах.
К каждому я подбегал, у каждого с жадностью выспрашивал, но они ничего не отвечали, ибо были немы, а только отрицательно качали головами. Наконец, когда глубокой ночью последним вернулся Жак, а вместе с ним - вернулся, несмотря на свое богатырское телосложение, измученным, и, конечно, без Мэри, я крикнул, чтобы мне подготовили карету.
И вот я на улице. Пока добежал до кареты - ужаснулся: "И в этот ад я выгнал Мэри?". Бешено и беспрерывно выл, стегал ветер. Плетьми драл одежду, сек лицо обледенелый, плотный снег. Черные древесные ветви качались с силой чрезвычайной - одна, массивная, на моих глазах переломился, и, подхваченная вихрем, тараном ударила в стену дома. У кареты было четыре факела, ветер выгибал их пламя горизонтально, и, если бы не колдовская сила, которая этот пламень поддерживала - сбил бы его.
Мне не суждено было согреться в теплых каретных недрах. Ведь возница не знал дороги к тому месту, где хотел очутиться я. И мне пришлось сесть с ним рядом, и объяснять.
Я хотел проехать к старому еврею Ворону. Я верил, что найду Мэри у него.
В этот раз я не видел улиц. Они слились в черный, плотно окованный льдом туннель. За все время дороги навстречу не попалось ни одного человека - ведь все они были перепуганы черными рабами и уродцами, и теперь сидели в своих домах, да выжидали, когда же закончится ночь, молились. А ночь, как и иные зимние ночи, была нескончаемой.
Когда я окончательно продрог, когда зубы отбивали ритм столь же быстрый, как и резкие хлопки ветра, и когда я совсем отчаялся найти дом Ворона - тогда этот дом все же нашелся.
Выступил из мрака, плеснул светом из окон, дыхнул теплыми ароматами целебных трав и таинственным шипением алхимических колб. И вот я у двери, забарабанил руками и ногами, закричал, чтобы немедленно открыли.
Изнутри раздался глухой голос Ворона:
И вновь я забарабанил руками и ногами. Я неистовствовал:
VIII. Бегство
Несмотря на смятение, оставалась во мне рассудительная, скаредная часть. Если незадолго до этого я проклинал сокровища, которыми ломился дом Мэри, то теперь, когда они должны были быть потеряны, взбунтовались во мне чувство собственника. Ведь, чем богаче человек, тем сложнее ему расстаться со своим блестящим металлоломом и стекляшками. И я велел возвращаться. В доме все было по старому, и я стал метаться среди золотого вороха, выбирая, что можно было бы утащить с собой.
Однако, таких "дорогих" вещей оказалось через чур много, и я решил набить ими целый воз. При этом думал примерно так: какой смысл бедствовать, когда можно остаться богатеем - тут и на Мэри хватит.
Я и сам не заметил, как напился и заснул... а проснулся я уже к вечеру следующего дня. Меня немилосердно трепал за плечо карлик, да и вскрикивал:
И вот я бросился в покои, где накануне выбирал, что можно взять с собою. Все там было перевернуто, разодрано. Я схватил мешок, и стал кидать в него, что попало. Вскоре мешок разорвался, и я грязно выругался.
Но вот я толкнул дверцу, и оказался в помещении, где прежде был один раз - тоже в час буйства. Там находилась костяная колыбель, которая также была описана выше. И вот я схватил эту колыбель, и стал ссыпать в нее содержимое ларцов: золотые монеты, жемчуга, бриллианты... Так велика была власть этих драгоценных побрякушек надо мною, что я не смог остановиться до тех пор, пока колыбель не заполнилась доверху. Ноша оказалась через чур тяжела, я согнулся в три погибели, спина трещала, но я, жалкий безумец, не выпускал.
И вот я выбежал в сад. Уже смеркалось, ветер бил и резал, измученные деревья надсадно скрипели. Зато снега, который мог бы сократить видимость, совсем не было.
В ворота уже ломились, а также - по приставным лестницам взбирались на стены, и прыгали в сад солдаты. Я выбежал из дома мокрым от пота, но пот сразу смерзся и теперь хрустел на лице, и на теле. Бес жадности придал мне невероятных сил и проворности (потом, правда, и взял сполна).
Толкая перед собой тяжеленную колыбель, я проползал меж сугробов; согнувшись продирался сквозь плотный кустарник, прятался за стволами, крался, вновь бежал...
Большая часть парка была уже оцеплена, но мне удалось прокрасться к стене. Там, хрипя от чрезмерного усердия, вскарабкался на ветвь, да и колыбель подтянул.
Но, когда я спрыгнул на улицу, меня схватили. Это был один из солдат, которых расставили вокруг всей стены. Мое тело, а особенно ноги, тряслись: колыбель вывалилась из разом ослабших рук...
Солдат увидел высыпавшиеся на лед драгоценности - оцепенел. И тут, кажется прямо из стены выступила знакомая фигура. Это был Ворон. Он просто шепнул что-то на ухо воину, и тот сразу обмяк. Забыл о ненужных ему заботах, и погрузился в невинный младенческий сон.
Ворон быстро склонился, вытряхнул последние драгоценности из колыбели, протянул ее мне, и сказал:
Затем он исчез также неожиданно, как и появился.
По видимому воины что-то заметили, и уже разрастался факельный свет, и голоса отрывисто и зло кричали все ближе...
...Я вновь бежал по Пражским улочкам, вертелся в кружеве подворотен, петлял, кружил, и не знал, сколько мне еще хватит сил. Ночь недовольно шипела на меня, и, когда я наконец приметил огневые сполохи - рванулась за мной черным щупальцем кошачьей стаи - это щупальце обвилось под моими ногами и, когда я поскользнулся - они набросились на меня, разрывая одежду, силясь поскорее добраться до тела. Вот когти вцепились в лицо...
На меня плеснуло факельным светом. Вокруг затопали, забегали.
И вот мне помогли подняться. Это были совсем бедные люди. Однако, на лицах читалось радушие, а не зверская тупость преступников. Подошли и еще несколько, среди них были и женщины, которые причитали:
И они повели меня к тому свету, отблески которого я увидел еще издали.
Это было под широкими каменными сводами моста. Две гранитные тумбы защищали от ветра.
На дрова не скупились - костер пожирал их с жадностью, и одаривал теплом, а, если подойти ближе, то и жаром.
Здесь собралось довольно много нищего люда: были и женщины, и дети. Когда они увидели мою костяную колыбель, то вскочили на ноги, а дети заплакали. Вперед выступил широкоплечий мужчина:
Я исполнил то, что от меня требовали, но силы покидали меня - я слишком замерз. Бил озноб, начиналась лихорадка, и я взмолился:
Этот крик вырвал из меня последние силы, и я, продолжая трястись, рухнул на руки стоявших рядом бедняков. Они приняли меня бережно, и внесли в выемку под основанием моста. За этой выемкой открылась пещера с гладко выточенными каменными стенами.
Остатки богатой одежды были с меня содраны, вслед за этим мое измученное тело было покрыто мазью, которая вцепилась похлеще кошачьих когтей, и, если бы не успокаивающий голос какой-то нищенки, если бы не ее мягкая ладонь у меня на лбу - я бы закричал. Однако то, что происходило, было только началом лечения.
Уже собраны были возле меня две кучи хвороста, уже поднесли к ним горящие ветви - пламень вспыхнул и ослепил меня, раскаленными жаровнями вперился в легкие. Я хотел вырваться, но уже сильные мужские руки держали меня.
И я, отплевываясь от обильного пота, хрипел:
Что было дальше, я не помню.
* * *
Очнулся я в той же каменной пещерке, под мостом. Один из костров стал грудой черных головешек; второй же - изгибался неторопливыми язычками, прерывая свою задумчивость озорным потрескиванием и совсем уже не жег. Я был закутан в какую-то заплатанную, но все же теплую одежду, и моему телу было приятно, как в мягчайшей перине.
В проеме, в тени от моста видна была часть заледеневшей Влтавы. Ветер присмирел, и, судя по мягкому шелесту, шел неторопливый, пушистый снег.
А в этой пещерке было дивно спокойно и светло, как в храме. Исходил этот свет от плотно закутанной в рванье фигуры, которая сидела возле костра, лицо ее было сокрыто нависающим капюшоном.
И она вдруг встрепенулась, обернулась ко мне. Теперь уже половина ее лица (а под одеждой, я знал - и тела), обратилась в сияние. Она, составленная из двух разнохарактерных половинок, и притягивала, и отталкивала одновременно.
И я позвал ее по иному имени:
Она едва заметно вздрогнула, но осталась безмолвной.
В это время в пещеру забрался широкоплечий мужчина - по-видимому, предводитель этих бедных людей. Увидев, что я очнулся, он искренне обрадовался, и дружелюбно улыбнулся мне.
И тут меня как прорвало - прежде всего я прокричал несколько реплик возмущения, которые касались Ворона - зачем, зачем он высыпал все драгоценности, которые были в костяной колыбели. Затем, я довольно подробно рассказал о своей жизни, не забыв помянуть даже о бредовых виденьях в "заячьей" тюрьме.
Но вот я выдохся, задышал тяжело. Предводитель подбросил несколько веточек в костер; задумчиво и долго смотрел в пламя. Затем сказал негромко:
И тут, так тихо, что едва было слышно, заговорила Мэри-Асфоделия:
XI. Черепа и Кости
Мы шли по заснеженным Пражским улочкам. Людей нам навстречу попадалось совсем мало, а те, что все-таки попадались, были слишком поглощены какими-то своими думами, и не обращали на нас никакого внимания.
Из низких туч сыпал снег, столь плотный, что и небо, и дома, и каменные мостовые - все сливалось в чудесном алхимическом браке. Ветра не было - тело мое согревали одежды, а чувства - близость Асфоделии.
Будь я один, так, безрассудный, бросился бы к дому Ворона, чтобы возмущаться, расспрашивать. Но, шагая рядом с Асфоделией, я понимал, что к дому мне пройти не удастся. Будет ли там стена перегораживать улицу, отбросит ли меня снежный вихрь, или Голем - не важно. Раз мне запрещено туда идти, значит - и не пойду.
И я смирился с этим, и шел теперь в Кутну Гору.
Вот лес - густой и древний; плотно сдавливавший дорогу обледенелыми колонными вековых стволов, протянувшийся над ней толстой паутиной ветвистых дланей. И с ветвей провисали сосульки - тяжелые и массивные, местами касающиеся земли. И вот мы достигли поваленного дерева, которое перегораживало дорогу.
Тут у меня возникло странное чувство, будто я видел, как оно падало, и будто произошла здесь некая, очень важная встреча... Но вот вспомнить, как все это было, мне тогда не удалось...
* * *
Короткий зимний день подошел к своему окончанию, и сумерки - торопливые предвестники ночи, объяли землю; зашептали шелестом падающих снежинок, о том, что все то, что теперь не спит, должно заснуть и навсегда. Совершенное, избавленное от всякой людской мысли и чувства безмолвие окутало меня и Асфоделию - тоже безмолвных, но идущих.
Несколько раз я пытался заговорить со своей спутницей, однако - она ничего не отвечала. Шла, а вокруг нее, как вокруг Луны в облачном покрове, было недвижимое, миротворящее сияние... И, не обращая внимания на холод, разгребая ногами обильные, свежевыпавшие сугробы, мы шли...
Уже глубокой ночью из мрака выступала чернота древних каменных стен, которые, как и все в этом мире, были покрыты льдом. Вот и арка - волшебным перезвоном отозвались наши шаги на ледовой инкрустации сводов. Вот и ворота - заблестели, отражая свет Асфоделии.
Маленькая дверка в этих воротах словно бы дожидалась нас - стоило ее толкнуть и она раскрылась.
И вышли мы в мир совсем мертвый. И дыхание, и стук сердца казались здесь непростительно громкими. Здесь ничто не двигалось, даже не снег не падал, но нависал скованным маревом. Едва-едва проступали силуэты вязов, и были они расплывчатыми, уходящими в небытие грезами мертвых.
А когда мы все-таки нарушили эту недвижимость - пошли вперед, то под ногами захрустели черепа и кости. Их там было великое множество. Почему их не засыпал снег - загадка. Но, быть может, они специально выступали сюда вверх, чтобы еще раз увидеть живых, идущих?
Конечно, хотелось бы не наступать на эти останки, но их было слишком много, и невозможно было разглядеть, куда опустится в следующий раз нога.
Мы шли медленно, и уже очень долго. Ничего не изменялось в окружающем, и, в, конце концов пришло такое чувство, что мы уже умерли, и не идем мы вовсе, а растворяемся в ничто...
Но вот мы остановились возле неказистой постройки, с затемненными, едва выглядывающими из-под снега окошками. Оттуда не изливалось ни единой крапинки света, ни вздоха, ни шороха - это был мертвый дом.
И все же я явственно чувствовал, что не раз уже бывал здесь прежде, и - что это место очень дорого мне.
Мне пришлось припасть к губам Асфоделии, чтобы услышать, что шепчет она:
Конечно, мне не хотелось с ней расставаться, и, конечно, я смел ее ослушаться - поэтому пошел прочь.
Откуда мне, Аарону Стрепхорту, еврею, уродцу с заячьей губой, могло быть известно, куда идти? Ведь я никогда не был, и не мог быть на этом кладбище. И, все же, как это не противоречиво звучит - я был здесь, и хорошо знал дорогу, по которой мне предстояло пройти.
И вот она - Церковь Всех Святых. Выступила из мрака, взметнулась неожиданно четкой готической образностью. А из-за витражей лился свет - мерцал в разноцветных стеклах; поражал, после безмолвия, своей живой яркостью.
И вот я поднялся по лестнице, по которой - знаю! - ступал и много раз прежде; в большом волнении застучал в дверь. Изнутри раздались шаги, а я сжался, застыл. Волнение мое было настолько сильным, что, несмотря на холод, по лицу моему покатился пот.
"Вот, - думал я, - сейчас увижу этого Матиаса Гуса, и все раскроется".
Дверь раскрылась, и на меня хлынула столь яркая световая река, что я на некоторое время ослеп. Когда же глаза немного привыкли, то увидел перед собой фигуру в черном монашеском одеянии, и, судя по выступающим граням, под одеждой был скелет. И голос был неживой - он словно бы не из легких проступал, но выдавливался из морозного воздуха:
Сказав это, скелет прошел мимо меня, стал спускаться по лестнице. Понимал, что сейчас они сольются с ночью, и уже никогда нам не доведется свидеться, я бросился за ним.
Тогда я пробормотал нечто вроде слов прощанья, и поспешил в Церковь Всех Святых.
* * *
Внутри меня поджидало буйство свечей. Свечи были повсюду - они мерцали на скамьях; они сонмами верующих столпились возле алтаря; они стояли на полу, на подоконника, даже в верхних галереях; они вздыхали вместе с малейшими колебаниями ветра, они полнили воздух приятным, теплым ароматом.
Вот я подошел к алтарю, и обнаружил, что на нем лежит хлеб - совсем свежий, еще даже дымящийся; также - там стояла чаша с вином. Отломил хлеб, попробовал - никогда прежде не доводилось пробовать такой отменной выпечки. И тут я почувствовал, как голоден - съел полбатона, запил вином, и вспомнил про Асфоделию - она то как, ей ли не надо? Но тут внутренний голос подсказал мне, что - нет - не нужна ей наша человеческая еда.
Затем я медленно прошелся по зале, оглядывал витражи, останавливался возле святых ликов, и ясно понимал - это мой дом. И оставалось мне только изумляться: почему это не пришел сюда прежде, а мучился в том чуждом, жестоком мире?
А затем - прошел в маленькую галерею, сокрытую в тени от одной из колон. В галерее было несколько дверей, и я безошибочно толкнул последнюю из них.
Предстало жилище аскета: жесткая кровать, стул, стол, полка с книгами исключительно богословского толка.
На свет обнаружилось небольшое количество листов, написанных чрезвычайно аккуратным (без единой помарки) подчерком. И на первом же листе значилось "Матиас Гус". Тогда я уселся за стол, и, чтобы удобнее было читать, придвинул одну из многочисленных свечей.
Я ожидал прочитать жизнеописание, а наткнулся на описание возвышенных чувств, связанных с Асфоделией. Я не стану утомлять читателя бесконечными сентиментами, а отмечу только, что Асфоделия Матиаса Гуса располагалась в то же помещении, где попросила остаться моя Асфоделия.
А на последней странице подчерк менялся - он торопливо скакал, кривился в разные стороны, и мне не мало пришлось поломать глаза, прежде чем я все-таки разобрал, что и в его жизни появился Самэль, и что, более того - этот Самэль, оказывается был и при его рождении. И на этом записи прерывались...
Тогда я вскинул голову, и возмущенно воскликнул:
Никакого ответа не последовало, только свеча по прежнему мерцала да потрескивала в успокаивающем тихом ритме. Тогда я внимательнее стал вглядываться в то, что там было написано.
"...Асфоделия - не человек, земная любовь не применима к ней...", "...Асфоделия - вне времени. И, приближаясь к ней, выпадаешь из привычного течения мгновений...", "Приблизившись к ней - возносишься в иные, высшие сферы мироздания".
Эти отрывки показались мне наиболее значимыми, и я их еще несколько раз перечитал.
Вдруг возникла во мне страстная жажда бежать к ее домику. И вот я уже вырвался на крыльцо Церкви. А там поджидал меня Ворон - на этот раз он был в облачении птицы - ворона; сидел нахохлившись и буравил меня черными своими глазищами.
Из-за твоего бесовского норова и так уже слишком много всякого зла приключилось. Иди же! Проводи дни в работе, а ночи - в молитве. Усмиряй свое греховное, злое сердце.
Затем он взмахнул крыльями - сорвался с них вихрь, и буквально впихнул обратно, в церковь.
* * *
И вот я вернулся в комнатку, где прежде жил Матиас Гус, сел на диван, и, глядя на толстые корешки богословских книг, стал размышлять, что же мне дальше делать.
И не заметил я, как сомкнулись глаза мои, и пришло виденье...
Все те черепа и скелеты, которые лежали на кладбищенской земле, задвигались, поднялись, и поплыли к Церкви. Вплывая в распахнутые двери, они танцевали в воздухе, сплетались, целовались, все глубже и глубже проникая друг в друга, и образовывали причудливые строения, в которых присутствовали все кости и косточки, которые только можно найти в человеческом теле. Сооружения эти вырастали пирамидами, вытягивались по стенами, люстрами свешивались со сводов. Среди всего многообразия форм не было ни единой крапинки человеческой плоти...
И неожиданно я очнулся. За окном поскрипывал снегом ветер - судя по тусклому сероватому свету, наступал новые день. Вот я вышел в залу - оказывается, все давешние свечи бесследно исчезли - не осталось ни восковой накипи, ни дужек - ничего. Церковь утопала в тишайшем полумраке.
Я чувствовал, что должен делать хоть что-то, иначе - сойду с ума. Конечно хотелось бежать к Асфоделии, но, помня давешний запрет Ворона - я сдерживался.
И вот, стремительно прохаживаясь из стороны в стороны, то выступая в блеклый, изливающийся из окон свет, то вновь погружаясь в тень, и, как бы растворяясь в ней, я решил, чем займу себя в ближайшее время - я стану приносить с кладбища черепа и кости, и складывать те фигуры, которые привиделись мне ночью. И это, раз возникшее желание, сразу стало страстью - и вот я уже выбежал наружу.
В этот раз на крыльце никого не было. Серая, беспросветная перина провисала над кладбищем ; беззвучно неслись тончайшие снеговые вуали, вязы привычно вздрагивали, роняли ледяные слезы.
Кладбище простиралось во все стороны настолько, насколько было видно. Снег и лед пестрели костяной инкрустацией, и, когда я сошел туда, когда протянул к этим остовам руки, то по всему кладбищу прокатился вздох - так я получил благословение.
* * *
Работа была тяжелой. Ведь для того, чтобы
высвободить кости из льда, не мог я действовать
заступом или каким-либо иным грубым
инструментом. Здесь требовалась работа самая
аккуратная, кропотливая. Одежда не согревала, и
дрожал я, а ледовая короста часто покрывала мое
лицо и тело. Конечно, мной дождался бы весны, пока
не растает. Я ждать не мог. Я делал то, что, как
чувствовал - действительно должен делать, и
каждая минута промедления представлялась
недопустимой. Об Асфоделии я старался не думать -
если же такая дкма все-таки приходила, то скрипел
зубами, и зарывался лицом в снег.
На сон уходило три-четыре часа в день, остальное время я работал. Медленно продвигалась эта работа. Раз в несколько час я, впуская обильные паровые клубы, врывался в Церковь. При мне была тележка, а в тележке лежали части мертвых.
Ну, а затем я начинал их раскладывать у стен - получались пирамидки, соединенные тончайшей костяной вязью.
Дни были настолько похожи один на другой, что я быстро сбился, и мне казалось, что с моего появления в Церкви Всех Святых прошли уже месяцы. А зима все не кончалась.
И за все это время ни разу не блеснул лучик Солнца. Да и видел ли я когда-нибудь Солнце?.. Вновь и вновь задавал себе этот вопрос, силился вспомнить, и понимал, что не видел.
* * *
Прошло нескончаемое время, тысячи зим
зародились, проревели в снежно-ледовом танце,
протянулись в вое метелей, проскрежетали в
ледовых наростах на окнах...
И вот после этого пришла весна. Я был отлучен от ясного неба и от солнца, и все же я чувствовал весну.
Разочарованно вздыхали и унимались ледяные ветры, а на смену им приходило теплое, ясное дыхание. Снег и лед, которые еще недавно казались несокрушимыми, сдавали свои позиции: темнели, прижимались к земле и, вдруг, давали жизнь звонкогласым ручьям.
Кладбище стало совсем темным, размытым грязью, в которой серели еще неубранные мною остовы, а в один из дней откуда-то из глубин туч пришло пение возвращающихся птиц. Они летели в леса, на поля, быть может - даже в Прагу, но только не на это кладбище.
И я с жадностью вслушивался в это пение жизни, звал их, но птицы, конечно улетали...
Весной кипит кровь, и я жаждал броситься к Асфоделии - впервые за долгие месяцы увидеть ее. Такое желание возникало поминутно, иногда я, стиснув зубы, оставался на месте, иногда, все же бежал, но увязал где-нибудь на пол пути, и шептал, что это запрещено... И тогда с новым упоением брался за свою работу - складывал черепа да кости.
* * *
Вслед за свежей весной пришло жаркое, душное лето. На вязах появилась листва; однако листва была темной, а в шелесте ее слышались голоса мертвых...
За прошедшие месяцы я успокоился - уже никуда не бежал, но, помимо составления костяных форм, многие часы проводил в созерцании кладбища. Я ждал, что что-то должно произойти, но само ожидание было умиротворенным, и я совсем не замечал, как дни сменялись днями...
Уже глубокой осенью, когда отшумели затяжные дожди и мир стянулся вуалями льда и побелел под первым снегом, в Церковь вошел Ворон. Он внимательно осмотрел пирамиды из черепов и костей, подошел ко мне, и спокойно сказал:
Я не пошел, а побежал.
Дом стоял черный, безмолвный, промерзший - ее там не было. Я закричал громко, выбежал и наткнулся на Ворона, который смотрел поверх моей головы, и вещал:
Он свистнул, и тут же из тумана выступили два вороных коня.
По черным, замерзшим полям, по застывшим лесам скакали мы; и вряд ли нашлась бы такая лошадь, которая могла бы за нами угнаться.
Но вот мы вылетели к берегу Влтавы. Грозный, зловещий вид открывался. Черную, похожую на кровь воду пытался сковать лед, но вода противилась, и взламывала лед - он вздымался метровыми, переломанными клыками, спадал, вновь пытался сковать реку... Треск стоял невообразимый.
И тогда Ворон сказал:
* * *
Шли годы. За все это время я едва ли перемолвился несколькими словами; причем - это были однозначные реплики - "да" или "нет". Какие-то важные клирики приходили в Церковь; удивлялись моей работе, потом - хвалили. Никто мне не мешал, и я чувствовал, что есть высшее покровительство, что до назначенной Встречи я останусь при Церкви.
Если бы кто-нибудь спросил моей имя, я не смог бы ответить. Аарон Стрепхорт или Матиас Гус? Я не мог вспомнить жизни Матиаса, но знал, что он созерцал кладбище, думал о смерти, а потом встретил Асфоделию. Что касается Аарона Стрепхорта, то я мог припомнить, что в детстве и юности он много бедствовал, но сами эти беды я уже не мог, не хотел вспомнить. Мог сказать, что некоторое время жил в доме Мэри, мог рассказать об этом (что и сделал выше), но все это было как события из жизни стороннего человека, словно прочитанное в книге и пересказанное.
И в жизни Матиаса, и в моей жизни была Церковь, Кладбище и Асфоделия - это нас объединило, а остальное отпало, словно прошлогодняя листва.
...Шли годы... Что сказать о них? Медленно сменялись декорации: из зимы выступала весна, весна рождала лето, но лето увядало осенью, которая умирала в зиму; из мертвого чрева зимы выходила весна, и так без конца. Ничего такого, что могло бы Вас заинтересовать, не могу сказать про эти годы. Но я продолжал работать, и постепенно Церковь Всех Святых превращалась в костяное царство.
И шептал я, выполняя тончайшую работу:
* * *
То было в зимнюю пору, но уже накануне весны. Я видел свое отражение на отполированной поверхности черепа: изъеденный морщинами старец с седыми волосами, со впалыми глазами - таким я себя увидел, и вздохнул устало:
И тут рядом со мной оказался Ворон. (впрочем, быть может, он все время был рядом). Он сказал:
И мы вышли на кладбище. Под темными небесами распахнул Ворон потайной люк, и ступили мы в подземный ход.
Не стану описывать этой дороги, и скажу только, что с каждым шагом возвращались ко мне силы юности, а, когда я дотронулся до своего лица, то почувствовал, что нет на нем больше ни одной морщины.
А потом мы оказались в большой зале, в центре которой на черном столе лежал череп.
И вот я подошел к столу, взял череп, взглянул в его глазницы. Там была чернота - живая, полная образов, зовущая. Это был сон, и он поглотил меня - я растворился в нем, и не испытал никакого сожаления.