Глава третья
ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОНАСТЫРЬ
Уже до того дошло, что на улицах Рима, повсюду, где бы я ни появлялся, прохожие останавливались, а некоторые из них, смиренно склонясь, подходили ко мне и просили у меня благословения. Как видно, мои строгие и неустанные подвиги покаяния привлекли к себе внимание, и во всяком случае появление чужого и не совсем обыкновенного человека неизбежно должно было породить легенду у пылких римлян с их богатым воображением; ничего не подозревая, я стал у них героем какой-то благочестивой небылицы. Робкие вздохи и шепот молитв часто нарушали состояние глубокого молитвенного экстаза, в который я погружался, лежа на ступенях алтаря, и я замечал тогда, что вокруг меня стояли на коленях верующие и, казалось, испрашивали моего предстательства за них. А позади я слышал, как это было уже в монастыре капуцинов, возглас "Il santo"/ Святой (ит.)/, и словно удары кинжала пронзали мне грудь! Я хотел было покинуть Рим, но как же я испугался, когда настоятель монастыря, где я пребывал, возвестил, что папа повелевает мне явиться к нему. Мрачные предчувствия овладели мной, опасения, уж не пытается ли злой дух снова опутать меня своими вражескими сетями, но, пересилив себя, я к назначенному часу отправился в Ватикан.
Папа, широко образованный человек в расцвете сил, принял меня, сидя в богато изукрашенном кресле. Два дивной красоты мальчика в церковных одеяниях подавали ему воду со льдом и помахивали огромными опахалами из перьев цапли, навевая прохладу, ибо день был очень жаркий. Я смиренно подошел к нему и, как положено, преклонил колена. Он зорко всмотрелся в меня, но во взгляде его светилось благодушие, и не было обычной строгости в выражении лица, озаренного на этот раз кроткой улыбкой. Он спросил меня, откуда я и что меня привело в Рим... словом, задавал самые обыкновенные вопросы о моей жизни, а затем встал и промолвил:
— Я просил вызвать вас по той причине, что мне рассказали о вашем редкостном благочестии... Почему ты, инок Медард, избрал местом своих покаянных деяний и молитв самые посещаемые церкви?.. Уж не хочешь ли ты сойти за святого, дабы суеверная чернь молилась на тебя? Загляни-ка в свое сердце и сам разберись в том глубоко затаившемся умысле, какому ты, может быть безотчетно, следуешь, так поступая... И если ты не чист перед господом Богом и передо мною, его наместником на земле, то скоро, скоро ты дождешься постыдного конца, инок Медард!
Слова эти папа произнес голосом громким и проникновенным, глаза его метали молнии. Впервые после долгого времени я почувствовал себя невиновным в грехе, в котором меня обвиняли; вот почему я не только не потерял присутствия духа, но, поддерживаемый сознанием, что покаяние мое — это плод искренне сокрушенного сердца, с воодушевлением заговорил:
— Вам, святейший наместник Христа, свойствен, разумеется, дар, который позволяет вам видеть насквозь мою душу; и вам нетрудно будет убедиться в том, что невообразимое бремя моих грехов придавило меня к земле; но ясно вам станет и то, сколь правдиво мое раскаяние. Далека от меня и отвратительна мне мысль о лицемерии, далеко от меня честолюбивое намерение нечестивыми путями обманывать народ... Но да будет позволено мне, окаянному иноку, в немногих словах открыть вашему святейшеству как свою злодейскую жизнь, так и то, что совершено мною в глубочайшем покаянии, с истерзанным сердцем...
Начав таким образом, я поведал, не называя имен и как можно более сжато, о своем жизненном пути. Все внимательней и внимательней слушал меня папа. Он уселся в кресло, склонил голову на руки и сидел, потупив глаза, а затем вдруг вскочил; скрестив руки на груди, он выставил вперед правую ногу, устремил на меня горящие глаза и, казалось, готов был броситься на меня. Когда я окончил, он снова сел.
— История вашей жизни, инок Медард, — промолвил он, — самая удивительная из всех, какие мне когда-либо приходилось слышать... Верите ли вы в открытое, зримое действие той злой силы, которую церковь называет дьяволом?
Я хотел было ответить, но папа продолжал:
— Верите ли вы, что именно то вино, которое вы украли из зала реликвий и выпили, толкнуло вас на злодеяния, кои были вами совершены?
— Да, подобно воде, насыщенной ядовитыми испарениями, оно дало силы таившемуся во мне ростку зла развиться и разрастись.
Выслушав этот ответ, папа помолчал, затем произнес со строгим, сосредоточенным взглядом:
— Что, если природа распространила законы, присущие человеческому телу, и на духовную жизнь человека, так что и тут подобное порождает лишь подобное?.. И как заключенная в зерне сила непременно окрасит листья развившегося из него дерева в зеленый цвет... так склонности и стремления передаются от поколения к поколению, исключая возможность всякого произвола?.. Ведь бывают целые семьи убийц, разбойников!.. Вот вам наследственный грех, вечное, недоступное никакому искуплению, неистребимое проклятие над преступным родом!..
— Но если сын грешника должен грешить лишь потому, что он унаследовал греховный организм... тогда и греха тут нет, — прервал я папу.
— Но все же, — молвил он, — предвечный дух создал исполина, который в силах подавлять и держать в узде беснующегося в человеке слепого зверя. Исполин этот — сознание, и в его борьбе с животными побуждениями крепнет самопроизвольность человеческого духа. Победа исполина — добродетель, победа зверя — грех.
Папа замолк, но уже спустя несколько мгновений весело улыбнулся и ласково спросил:
— А как вы полагаете, инок Медард, приличествует ли наместнику Христа так умничать с вами о добродетели и грехе?..
— Ваше святейшество, — возразил я, — вы удостоили слугу вашего выслушать глубокие мысли о сущности человеческого естества, и вам, разумеется, вполне пристало высказываться о борьбе, какую сами вы уже давно завершили блистательной, исполненной славы победой.
— Э, да ты, я вижу, хорошего мнения обо мне, брат Медард, — сказал папа, — или ты, быть может, полагаешь, что тиара — это лавровый венец, возвещающий миру, что я герой и триумфатор?..
— Неизреченно велико предназначение, — заговорил я вновь, — быть государем и царствовать над народом. Кто столь высоко вознесен, тот все окружающее объемлет во всей его совокупности и в надлежащей соразмерности. Благодаря высокому положению в государстве развивается чудесный дар окидывать все орлиным взглядом, и у прирожденных государей — это дар свыше.
— Ты думаешь, — подхватил папа, — что даже тем государям, кто недалек умом и слаб волей, присуща некая дивная проницательность, которая легко может сойти за мудрость, и это как раз и производит огромное впечатление на толпу. Но к чему ты клонишь?
— Я хотел, — продолжал я, — высказаться сначала о помазании государей, царство которых здесь, на земле, а затем перейти к святому боговдохновенному помазанию наместника Христа. Дух господен таинственно нисходит на высших священнослужителей, из коих составляется конклав. Разобщенные, они в отдельных покоях предаются благочестивому созерцанию, и луч небес озаряет их взалкавший божественного откровения дух, и вот одно-единственное имя срывается с вдохновенных уст как хвалебный гимн Предвечному... Так возвещается на земном языке глагол Предвечного, избравшего себе достойного наместника на земле, и, следовательно, ваше святейшество, тиара ваша, тремя кругами своими возвещающая миру троичную тайну творца вселенной, в действительности и есть лавр, победно венчающий вас как героя и победителя... Царство ваше не от мира сего, и, однако, вы призваны править всеми царствами земли как членами незримой церкви, сплотившимися под хоругвью Христа!.. А то господство, которое вам дано как светскому государю, для вас только цветущий пресветлым благолепием престол.
— Так ты считаешь, — перебил меня папа, — ты считаешь, брат Медард, что у меня все основания быть довольным доставшимся мне престолом? Действительно, мой блистательный Рим украшен с неземным великолепием, и ты это, разумеется, почувствуешь, если взор твой еще не вовсе отвратился от земного... однако я этого не думаю... Ты дельный оратор, и говорил ты, вполне сообразуясь с моими мыслями... Вижу я, что мы сойдемся с тобой во взглядах!.. Оставайся здесь!.. Спустя несколько дней ты, быть может, станешь приором, а затем я, пожалуй, изберу тебя своим духовником... Ступай... Но поменьше кривляйся в церквах, ибо в святые ты уже не попадешь, календарь переполнен ими. Ступай.
Последние слова папы изумили меня, равно как и все его поведение, резко противоречившее тому представлению, какое сложилось у меня о высшем пастыре христианской общины, коему дана власть связывать и разрешать. Я не сомневался, что он принял все мною сказанное о высокой божественности его сана за пустую, лукавую лесть. У него, по-видимому, составилось мнение, что я метил попасть в святые, а так как ему по каким-то соображениям пришлось закрыть мне этот путь, то я будто бы задумал достигнуть почестей и влияния совсем иным способом. Здесь-то он, тоже по каким-то особым и непонятным для меня причинам, и собирался мне помочь.
Я решил продолжать свои покаянные моления и думать позабыл о том, что еще до вызова к папе намеревался было покинуть Рим. Но слишком взволнована была у меня душа, чтобы я мог всецело обратить ее к небесному. Даже во время молитвы я невольно думал о моей прежней жизни; память о грехах померкла, и пред моими духовными очами красовались только блистательные картины моего поприща, которое я начал фаворитом владетельного герцога, продолжу духовником папы, а закончу бог знает как высоко. И вышло так, что я не по запрещению папы, а невольно прекратил подвиги покаяния и бесцельно бродил по Риму.
Однажды на Испанской площади я увидел толпу, обступившую балаган кукольного театра. До меня доносились потешные взвизгивания Пульчинеллы и ржание простонародья. Только что окончилось первое действие, вот-вот начнется второе. Крышка балагана приподнялась, показался юный Давид со своей пращой и мешочком с камешками. Потешно размахивая руками, он бахвалился, что нынче-то уж наверняка этот нечестивый великан Голиаф будет повержен во прах и Израиль спасется. Но вот что-то смутно зашуршало, забормотало, и медленно стал подниматься Голиаф, огромный, с чудовищной головой... Я был поражен, ибо с первого же взгляда на голову Голиафа узнал сумасброда Белькампо. С помощью особого приспособления он прикрепил прямо под головой маленькую фигурку с ножками и ручками, а свои плечи и руки скрыл в широчайших складках драпировки, которой придал вид плаща Голиафа. Голиаф начал, строя страшные рожи и шутовски подергиваясь всем своим карликовым туловищем, хвастливую речь, которую Давид порой прерывал пискливым хихиканьем. Народ безудержно хохотал, да и я сам, заинтригованный этим неожиданным появлением Белькампо на сцене, незаметно увлекся и стал смеяться давно позабытым непринужденным детским смехом... Ах, до чего же часто смех мой бывал лишь судорожным проявлением душераздирающей муки! Поединок с исполином предварялся продолжительным диспутом, в котором Давид витиевато и не без ученого педантизма доказывал, почему он должен-таки убить — и убьет! — грозного противника. Белькампо так проворно играл всеми мускулами своего лица, что сдавалось, это батарея ведет беглый огонь по врагу, и при этом маленькие ручки Голиафа замахивались на совсем уже крохотного Давида, который ловко увертывался, а потом поспешно выглядывал то в одном месте, то в другом, даже из складок плаща великана. Наконец камень угодил Голиафу в голову, он грянулся об пол, и крышка захлопнулась. Я смеялся все громче, возбужденный безумным гением Белькампо, но тут кто-то тихонько похлопал меня по плечу. Возле стоял какой-то аббат.
— Меня радует, — так начал он, — что вы, достопочтенный отец, еще не разучились безудержно предаваться земному веселью. Мне памятны ваши подвиги покаяния, и я ни за что не поверил бы, что вы можете так хохотать над балаганными дурачествами.
И только аббат промолвил это, как мне показалось, что я и впрямь должен был устыдиться своего смеха, но я невольно ответил ему, хотя мне тотчас же пришлось горько раскаяться в своих словах:
— Поверьте, господин аббат, — сказал я, — что у того, кто был отважным пловцом по бурному океану жизни, никогда не иссякнут силы; он вынырнет из беспросветной пучины и снова мужественно поднимет голову.
Аббат взглянул на меня засверкавшими глазами.
— Ах, как ловко вы подыскали сравнение и развили его! Теперь-то я вполне разобрался в вас и восторгаюсь вами до глубины души.
— Не понимаю, сударь, каким образом бедный кающийся монах мог возбудить восторг вашей милости.
— Отлично, почтеннейший!.. Возвращайтесь же к своей роли!.. Ведь вы папский фаворит?
— Его святейшество, наместник Христа, удостоил меня воочию лицезреть его... И я почтительно склонился ниц перед ним, как подобало склониться перед саном того, кто избран Предвечным за небесную чистоту добродетелей, сияющих у него в душе.
— Что ж, ты достойный вассал у престола того, кто увенчан тройной тиарой, и ты, вижу, будешь отважно исполнять при нем свои обязанности!.. Но, поверь, нынешний наместник Христа — это сокровище добродетелей по сравнению с Александром Борджа, и ты можешь обмануться в своих расчетах!.. А впрочем, играй, играй свою роль... каков еще будет твой конец!.. Желаю здравствовать, почтеннейший!
Презрительно и резко расхохотавшись, аббат скрылся, а я остолбенел. Когда я сопоставил его последний намек с моими собственными наблюдениями, то мне стало ясно, что папа в схватке с животным началом вовсе не был тем победителем, каким я его считал; но я пришел в ужас, когда сообразил, что мое покаяние, по крайней мере для тех, кто возвышался над толпой, казалось явным лицемерием, стремлением во что бы то ни стало выплыть наверх. До глубины души уязвленный, я возвратился в монастырь и начал истово молиться в безлюдной церкви. И точно пелена спала у меня с глаз — я увидал, что сатана вновь искушает меня и расставляет свои сети, а я падок на грех и уже близок час кары Божьей... Только стремительное бегство еще может меня спасти — и я решил бежать чуть свет. Уже наступала ночь, когда кто-то громко позвонил у ворот монастыря. А вскоре ко мне в келью вошел брат-привратник и сказал, что какой-то странно одетый человек настоятельно желает со мной поговорить. Я поспешил в приемную, и вдруг Белькампо, как всегда словно полоумный, подскочил ко мне и стремительно увлек меня в дальний угол.
— Медард, — начал он торопливым шепотом, — Медард, как бы ты ни поступал, навлекая на себя гибель, глупость мчится за тобой на крыльях западного, южного, юго-юго-западного или какого-то там еще ветра и, если у самого края пропасти мелькнет хоть уголок твоей сутаны, хватается за него и тащит тебя наверх. О Медард, узнай все, узнай, что такое дружба, узнай, как могущественна любовь, припомни Давида и Ионафана, дорогой ты мой капуцин!..
— Я в восторге от вашей роли Голиафа, — перебил я болтуна, — но говорите поскорей, в чем дело... что вас привело сюда?
— Что привело? — удивился Белькампо. — как что привело?.. Безумная любовь к тому капуцину, которому я как-то привел в порядок прическу, к тому, кто швырялся червонцами с эдаким кровавым отблеском... и кто общался со всякой нежитью... к тому, кто, отправив кое-кого на тот свет, вздумал вдруг жениться на прекраснейшей в мире девушке, жениться в качестве мещанина, дворянина или как там еще...
— Замолчи, — воскликнул я, — замолчи, седовласый глупец! Я горько поплатился за то, в чем ты упрекаешь меня, так злодейски вышучивая все, что произошло со мной.
— Ах, вот оно что, сударь, — продолжал Белькампо, — значит, еще не вовсе утихла боль от ран, какие нанесла вам нечистая сила?.. Значит, вы еще не вполне исцелились?.. Если так, то я становлюсь кроток и тих, как благонравное дитя, я решительно обуздываю себя, не потерплю больше прыжков телесных и духовных и только скажу вам, дорогой мой капуцин, что я вас так нежно люблю главным образом за ваше возвышенное сумасбродство; и вообще нахожу полезным, чтобы любой сумасбродный принцип жил и процветал на земле так долго, как это только возможно, — оттого я спасаю тебя от смертельной опасности всякий раз, как ты на нее беспечно нарвешься. Я подслушал в своем кукольном балагане касающийся тебя разговор. Папа вознамерился вознести тебя, сделав приором здешнего монастыря капуцинов, а затем своим духовником. Беги же скорее, скорей беги из Рима, где кинжалы подстерегают тебя. Я даже знаю того браво, которому поручено спровадить тебя на тот свет. Ты встал поперек пути доминиканцу, нынешнему папскому духовнику, и всем, кто заодно с ним... Беги, завтра тебя тут не должно быть...
Это новое предостережение как нельзя лучше согласовывалось с намеками незнакомца-аббата; я был так встревожен, что и не замечал, как сумасбродный Белькампо все прижимал и прижимал меня к своей груди, а под конец, строя забавные рожицы и подпрыгивая, распрощался со мной...
Было уже, должно быть, за полночь, когда загремели наружные ворота монастыря и по булыжному двору глухо застучали колеса экипажа. Вскоре кто-то стал подниматься наверх и постучался ко мне, я отпер дверь и увидел отца-настоятеля в сопровождении человека в маске, с пылающим факелом в руке.
— Брат Медард, — обратился ко мне настоятель, — умирающий ждет от вас последнего напутствия и соборования. Исполните свой пастырский долг, следуйте за этим человеком, он доставит вас туда, где вы нужны!
Ледяная дрожь пробежала у меня по телу, в голове промелькнула мысль, что это меня самого ведут на смерть; но я не смел отказаться и последовал за человеком в маске, а тот распахнул дверцу экипажа и втолкнул меня внутрь. Двое находившихся там мужчин посадили меня между собой. Я спросил, куда меня повезут и кто именно от меня ждет напутствия и последнего помазания... Никакого ответа. Так в глубоком молчании проехали мы несколько улиц. Мне показалось по стуку колес кареты, будто мы уже за городом, но вскоре я отчетливо услыхал, что мы въехали в какие-то ворота, а потом снова покатили по мостовой. Наконец экипаж остановился, мне быстро связали руки и накинули на голову непроницаемый капюшон.
— Вам не причинят ничего дурного, — произнес чей-то хриплый голос, — но вы должны молчать обо всем, что здесь увидите и услышите, иначе вас ожидает верная смерть... Меня вывели из кареты; загремели замки, и ворота застонали на тяжелых, неповоротливых петлях. Сначала мы шли по длинным коридорам, потом стали спускаться по лестнице, глубже и глубже. По звуку шагов я догадался, что мы в подземелье, назначение которого нетрудно было определить по одному трупному запаху. Наконец, мы остановились, мне развязали руки и стащили с головы капюшон. Я находился в просторном, слабо освещенном висячей лампой помещении. Человек в черной маске, как видно тот, что доставил меня сюда, стоял подле меня, а вокруг на низких скамьях сидели монахи-доминиканцы. И вспомнился мне ужасный сон, который я когда-то видел в тюрьме; я был уверен, что меня ждет мучительная смерть, но, не теряя присутствия духа, усердно молился про себя, и не о том, чтобы опасность миновала меня, а о ниспослании мне блаженной кончины. Так прошло несколько минут тягостного, тревожного молчания, после чего ко мне подошел монах и промолвил глухим басом:
— Медард, нами осужден один из братьев вашего ордена, и сейчас приведут в исполнение приговор. От вас, святой муж, он ждет отпущения грехов и предсмертного напутствия!.. Так идите же и исполните свой долг.
Стоявший возле меня человек в маске схватил меня под руку и повел по узкому коридору дальше, в небольшой сводчатый покой. Тут в углу лежал на соломе бледный, высохший, как скелет, узник. Человек в маске поставил принесенную им лампу на каменный стол посреди склепа и вышел. Я приблизился к узнику, он с трудом повернулся ко мне; я остолбенел, различив почтенные черты благочестивого Кирилла. Улыбка небесного просветления скользнула по его лицу.
— Так значит, — начал он слабым голосом, — ужасные приспешники дьявола, которые тут хозяйничают, не обманули меня. От них я узнал, что ты, любезный брат мой Медард, находишься в Риме, и, когда я стал томиться желанием повидаться с тобой, ибо я незаслуженно тебя заподозрил, они мне обещали, что в смертный час мой приведут тебя ко мне. Час этот пробил, и они сдержали свое слово.
Я опустился на колени возле почтенного старца, умоляя открыть мне, как могло случиться, что они бросили его в узилище и приговорили к смерти.
— Любезный сердцу моему брат Медард, — молвил Кирилл, — дай мне сперва покаяться в том, как я по заблуждению согрешил против тебя, а затем уж, когда ты примиришь меня с Богом, я отважусь говорить с тобой о беде, которая привела меня к моей земной гибели!.. Тебе известно, что я и весь наш монастырь считали тебя самым закоренелым грешником; ты совершил, как мы думали, чудовищные преступления, и потому мы исключили тебя из нашей общины. Да, был у тебя роковой миг, когда дьявол набросил тебе петлю на шею, оторвал тебя от святой обители и толкнул тебя в греховную мирскую жизнь. Присвоив себе твое имя и одеяние, одержимый бесами лицемер совершил благодаря сходству с тобой те злодеяния, за которые тебя чуть было не предали позорной смерти. Но Предвечный открыл нам, что хотя ты и грешил по легкомыслию своему и даже намеревался нарушить священные обеты, но чиста душа твоя от тех окаянных злодеяний. Возвращайся же в наш монастырь, там Леонард и вся братия с любовью и радостью примут своего нежданно обретенного брата... О Медард...
Поникнув в полном изнеможении, старец впал в глубокий обморок. Я поборол волнение, вызванное в душе у меня его словами, которые, казалось, предвозвещали мне какое-то новое, граничащее с чудом событие; сосредоточившись только на Кирилле, я думал лишь о спасении его души; пытаясь вернуть его к жизни, я, будучи лишен всех других средств, своей правой рукой неторопливо и тихо поглаживал ему голову и грудь — так у нас в монастыре принято было приводить в чувство неизлечимых больных. Кирилл пришел в себя и исповедался, он — блаженный мученик, мне — преступному грешнику!.. Но когда я отпускал грехи старцу, наибольшая вина которого состояла лишь в возникавших у него порой сомнениях, я свыше был осенен благодатью и чувствовал себя только обретшим зримую оболочку послушным органом предвечной силы, пожелавшей в этот миг на земном языке снестись с человеком, еще не утратившим связи с землей. Кирилл устремил к небу исполненный молитвенного вдохновения взор и промолвил:
— О Медард, брат мой, как ободрили меня твои слова!.. Радостно мне теперь идти навстречу смерти, которая уготована мне этими нечестивыми злодеями. Я погибаю жертвой отвратительного лицемерия и грехов людей, сплотившихся вокруг престола того, кто увенчан тройной короной.
Послышались глухие шаги приближающихся людей, заскрежетали ключи в замках. Собрав остаток сил, Кирилл с трудом поднялся, схватил меня за руку и шепнул мне на ухо:
— Возвращайся в наш монастырь. Леонарда обо всем предупредили, он знает, за что я приговорен... уговори его молчать о моей смерти... Ведь она все равно вскоре настигла бы меня, дряхлого старика... Прощай, брат мой!.. Молись о спасении моей души!.. Когда вы будете отправлять по мне заупокойную службу, знайте, что я с вами. Обещай мне молчать обо всем, что ты здесь узнаешь, иначе ты навлечешь погибель на себя и неисчислимые беды на нашу обитель!
Я дал ему это обещание. Вошли люди в масках, подняли старца с его одра, и так как он, вконец изнемогший, не в силах был идти самостоятельно, то его поволокли по коридору в подземелье, где я был прежде. По знаку одной маски я последовал за ними. Доминиканцы образовали круг, в который втолкнули старца, и велели ему преклонить колени на кучке земли, насыпанной посредине. В руки ему сунули распятие. Я вошел в этот круг по долгу духовника и стал громко читать молитвы. Какой-то доминиканец схватил меня за руку и оттащил в сторону. Внезапно в руках одного из замаскированных сверкнул меч, и окровавленная голова Кирилла покатилась к моим ногам...
Я потерял сознание и упал. Придя в себя, я увидел, что нахожусь в маленькой, похожей на келью комнате. Ко мне подошел доминиканец и промолвил со злорадной улыбкой:
— Ну и перепугались же вы, брат мой; а ведь по-настоящему вам надлежало бы радоваться, ибо вы своими глазами лицезрели прекрасную мученическую кончину. Так ведь, кажется, следует называть даже вполне заслуженную казнь одного из братьев вашего монастыря — у вас ведь все вообще и каждый в отдельности святые?
— Нет, не святые мы, — возразил я, — но у нас в монастыре еще никогда не умерщвляли невинного!.. Отпустите меня, я с радостью исполнил свой долг. Дух просветленного, в Боге почившего брата укрепит меня, если я попаду в руки нечестивых убийц!
— Не сомневаюсь, — ответил доминиканец, — что покойный брат Кирилл окажет вам эту у слугу, только не следует, дорогой мой брат, называть убийством его казнь!.. Ибо тяжко было прегрешение Кирилла против наместника Христа, и тот самолично повелел предать его смерти... Впрочем, покойный, конечно, не преминул открыть вам все на исповеди, и, значит, нечего об этом толковать. Отведайте-ка лучше этого вина, оно подкрепит вас и освежит, вы так бледны и расстроены!
С этими словами доминиканец подал мне хрустальный бокал, в котором пенилось темно-красное, издававшее сильный аромат вино. Когда я поднес его к губам, в душе, как молния, блеснуло предчувствие, — я вспомнил запах того вина, каким потчевала меня в ту роковую ночь Евфимия, и я невольно, не отдавая себе отчета, вылил его в левый рукав сутаны, подняв левую руку к глазам, будто меня ослепил висячий светильник.
— На здоровье, — воскликнул доминиканец, торопливо подталкивая меня к выходу.
Меня швырнули в карету, в которой, к моему удивлению, было пусто, и повезли. Ужасы минувшей ночи, душевное напряжение, скорбь о кончине злосчастного Кирилла вызвали у меня некое душевное оцепенение, и я не сопротивлялся, когда меня поволокли вон из кареты и, не чинясь, бросили наземь. Забрезжило утро, и я, увидев, что лежу у ворот капуцинского монастыря, поднялся и потянул за ручку звонка. Привратник, пораженный моим расстроенным, без кровинки, лицом, вероятно, доложил приору, в каком виде я возвратился, ибо тотчас после ранней мессы тот вошел ко мне в келью, озабоченный моим состоянием. На его расспросы я только и ответил, что смерть человека, которого мне пришлось напутствовать, была так ужасна, что я нравственно потрясен: но яростная боль в левой руке не позволила мне продолжать, и я громко закричал. Вызвали хирурга монастыря, содрали прикипевший к мясу рукав сутаны и увидели, что вся рука разъедена и сожжена каким-то едким веществом.
— Меня принудили пить какое-то вино. .. я вылил его в рукав, — простонал я, теряя сознание от жесточайшей муки.
— Яд, разъедающий яд был подмешан в это вино! — воскликнул врач и пустил в ход все средства, которые вскоре несколько смягчили яростную боль. Благодаря искусству врача и заботам распорядительного приора мне спасли руку, а ведь сперва ее хотели отнять — она вся до кости иссохла от проклятого яда, и я не мог ею шевельнуть.
— Я теперь ясно вину, — сказал приор, — связь приключившегося с вами события и потерей вами руки. Благочестивый брат Кирилл непостижимым образом исчез из нашего монастыря и из Рима, и вы, любезный брат Медард, погибнете так же, как погиб он, если как можно скорее не покинете Рим. Подозрительно, что о вас уже справлялись, когда вы лежали на одре болезни, и только бдительности моей и единодушию благочестивой братии обязаны вы тем, что смерть, подкрадывавшаяся к вашей келье, не смогла в нее проникнуть. Вообще-то вы кажетесь мне удивительным человеком, которого всюду опутывают какие-то роковые узы, и, как видно, за время вашего краткого пребывания в Риме вы помимо вашей воли стали до того примечательны, что некоторым высокопоставленным особам не терпится поскорее убрать вас с дороги. Возвращайтесь же на родину, в свой монастырь!.. Мир вам!..
Я и сам прекрасно понимал, что, пока я в Риме, жизнь моя подвергается постоянной опасности, но к мучительным воспоминаниям обо всех совершенных мною злодеяниях, не покидавшим меня и после строжайшего покаяния, теперь присоединилась еще и телесная боль в отмиравшей руке; я стал калекой, и мучительная жизнь так обесценилась в моих глазах, что внезапная смерть только избавила бы меня от тягостного бремени. Я все более свыкался с мыслью о насильственной смерти которая казалась мне даже преславным венцом мученика, заслуженным подвигами покаяния. Мне все чудилось, будто я выхожу за стены монастыря и вдруг какой-то мрачный незнакомец мгновенно пронзает меня кинжалом. Вокруг окровавленного тела сгрудился народ... "Убит Медард, благочестивый, кающийся Медард!" — несутся по улицам крики, и вот уже громко ропщущая толпа обступила умершего.
Женщины становятся на колени и вытирают мне белыми платками все набегающую кровь. Одна из них замечает у меня на шее рубец в виде креста и громко восклицает: "Это мученик, это святой... взгляните, у него на шее знак Господень!" — тут все бросаются на колени, ибо счастлив тот, кто коснется тела святого или даже края его одежды!
Тотчас же приносят носилки, кладут на них тело, украшают цветами, и под громкое пение псалмов и молитв юноши поднимают меня, и торжественная процессия направляется в собор Святого Петра!
Так работало мое воображение, создавая сияющую яркими красками картину моего апофеоза еще в этой, земной юдоли, и не подозревал я, не догадывался, что это злой дух снова, но на иной лад пытается меня обольстить, внушая мне греховную гордыню, — да, я решил после полного выздоровления остаться в Риме и продолжать свой прежний образ жизни, чтобы умереть, снискав себе мученический венец, или же, вырвавшись с помощью папы из рук моих врагов, подняться в сонм высших иерархов церкви.
Моя живучая, крепкая натура позволила мне претерпеть невыносимые боли и справиться с действием дьявольского яда, который, разрушая меня извне, подрывал и мои духовные силы. Врач сулил мне скорое выздоровление, и, в самом деле, я лишь в минуты разброда мыслей и чувств, какой обычно наступает перед сном, подвергался приступам лихорадки, во время которых ледяная дрожь мгновенно сменялась жаром. Именно в такие минуты я, как это уже часто случалось со мной, весь под впечатлением картин моего собственного мученичества увидел себя однажды сраженным ударом кинжала в сердце. Но на сей раз, как представлялось мне, случилось это не на Испанской площади, где я, поверженный, лежал среди тьмы народа, прославлявшего меня как святого, а в аллее монастырского парка близ Б. и в полном одиночестве.
И не кровь, а какая-то отвратительная бесцветная жидкость текла из моих широко отверстых ран, и чей-то голос вопрошал: "Да разве это — пролитая кровь мученика?.. Но я эту мутную жидкость очищу и придам ей надлежащий цвет, и тогда его осияет пламя, которое победит свет". Это я сам произнес эти слова, но когда я почувствовал себя окончательно разобщенным с моим умершим "я", то убедился, что я всего лишь несущественная мысль моего собственного "я", и вслед за тем я осознал себя как некую реющую в эфире алость. Я вознесся на лучезарные вершины гор и хотел чрез врата золотистых утренних облаков вступить в родной мой град, но молнии скрестились на небосводе, словно змеи, вспыхивающие в пламени, и я пал на землю влажным бесцветным туманом. "Это я — "Я", — вещала мысль, — окрашиваю ваши цветы... вашу кровь... Кровь и цветы — это ваш брачный наряд, и готовлю его я!"
Опускаясь все ниже и ниже, я увидал свой труп с зияющей на груди раной, из которой ручьем лилась все та же мутная жидкость. Под моим дыханием жидкость эта должна была превратиться в кровь, но этого не случилось, труп мой внезапно поднялся и вперил в меня глубоко запавшие, страшные-престрашные глаза и завыл, будто северный ветер в глубоком ущелье: "Слепая, нелепая мысль, нет никакой борьбы между светом и пламенем, но свет — это огненное крещение той самой алостью, которую ты замыслила отравить". Труп снова опустился на землю; все цветы на лугу поникли блеклыми головками, а какие-то люди, подобные бледным призракам, пали ниц, и в воздухе пронесся тысячеголосый безутешный вопль: "О Господи, Господи! Неужели столь тяжко бремя наших грехов, что твоим попущением Враг обращает в ничто искупительную жертву нашей крови?" Эта жалоба звучала все громче и громче, вздымаясь ввысь, будто волны бушующего моря!..
Мысль уже готова была раствориться в могучем безысходно-горестном стенании, но я внезапно проснулся, будто меня пронзил электрический разряд.
На монастырской колокольне пробило двенадцать, и ослепительный свет, вырывавшийся из окон церкви, озарил мою комнату. ",Это мертвецы восстали из гробов и служат заупокойную мессу", — послышался во мне внутренний голос, и я принялся читать молитву. Но вот раздался тихий стук. Я подумал, что это пришел ко мне какой-то монах, но тут же, потрясенный ужасом, услыхал жуткое хихиканье и смех моего призрачного двойника, который звал меня, издеваясь и дразня: "Братец... братец... Ты видишь, я снова с тобой... рана кровоточит... кровоточит... алая...алая... Пойдем со мной, братец Медард! Пойдем-ка со мной!"
Я готов был сорваться с постели, но ужас ледяным покровом придавил меня, и любое движение вызывало страшную судорогу, разрывавшую мне мускулы. Только одна звучала во мне мысль, и она вылилась в горячую молитву: "Господи, спаси меня от темных сил, готовых ринуться на меня из отверстых врат ада!" И случилось так, что эту молитву, которую я твердил лишь в глубине души, я отчетливо слышал как произносимую вслух, и она заглушала постукивание, хихиканье, жуткую болтовню страшилища-двойника; ослабевая, звуки эти превратились наконец в какое-то странное жужжание, словно это южный ветер поднял в воздух тысячи зловредных насекомых, и они, опустившись на поле, высасывали своими ядовитыми хоботками сок из наливавшихся злаков. Внезапно это жужжание перешло в безутешную человеческую жалобу, и вот уже душа моя вопрошала: "Не вещий ли это сон, что прольет целительный, умиротворяющий елей на твои кровоточащие раны?"
В это мгновение сквозь угрюмый бесцветный туман прорвалось пурпурное сияние вечерней зари и на фоне ее обозначилась чья-то высокая фигура.
Это был Христос — у него из каждой раны капельками сочилась кровь, и земля празднично расцвечивалась алым, и стоны людей сменились ликующим гимном, ибо алое означало милосердие Божие, которое всех осенило! Только кровь Медарда бесцветным ручьем лилась из раны, и он истово молил: "Неужели на всем земном просторе лишь я один лишен надежды и обречен на вечные муки проклятия?" Но вот в кустах что-то зашевелилось, и роза, ярко окрашенная огнистым пурпуром зари, подняла свою головку и взглянула на Медарда с ангельски-нежной улыбкой, и тонкое благоухание разлилось вокруг него, и было это благоухание волшебным свечением чистейшего весеннего эфира. "Победил не огонь, ибо нет борьбы между светом и огнем... Огонь — это слово, озарившее грешника"... Казалось, это произнесла роза, но роза исчезла, а на ее месте была неизъяснимо милая девушка.
В делом одеянии, с розами, вплетенными в темные волосы, она шла мне навстречу... "Аврелия!" — воскликнул я, просыпаясь. Чудесное благоухание розы наполняло келью, и что это, не обман ли возбужденных чувств? — наяву мне ясно представилась Аврелия; она устремила на меня свой задумчивый взор, а затем, с первыми лучами утреннего солнца, заглянувшими в келью, растворилась в них, рассеялась, как легкий аромат.
Отныне ясны стали мне все искушения сатаны и моя греховная слабость. Я поспешно спустился вниз и, придя к алтарю святой Розалии, пламенно молился перед ее образом.
И больше никаких бичеваний, никакого покаяния в монастырском духе. А когда полуденное солнце бросало на землю отвесные лучи, я находился уже в нескольких часах ходьбы от Рима.
Не только увещания Кирилла, но и неудержимое духовное томление по родине гнало меня по той же самой тропе, по какой я совершил свое странствование в Рим. Так, задумав бежать от того места, где я связал себя обетом, я, помимо своей воли, шел кратчайшим путем к поставленной мне приором Леонардом цели...
Я прошел стороной герцогскую резиденцию, но вовсе не из страха, что меня узнают и предадут суду, а потому, что не мог же я без душераздирающих воспоминаний возвратиться туда, где, в греховной извращенности, я стремился к земному счастью, от которого еще в юности отрекся, посвятив себя Богу... ах, туда, где, отвратившись от вечного и непорочного духа любви, я счел высшим озарением жизни, в котором в едином пламени сольются чувственное и сверхчувственное, — миг удовлетворения плотской страсти... туда, где кипучая полнота бытия, питаемая своим же собственным избытком и богатством, казалась мне началом, враждебным тому стремлению к небесному, которое я мог бы назвать тогда лишь противоестественным самоотрицанием человеческой природы!
Более того!.. в глубине души я опасался, что, несмотря на крепость духа, достигнутую благодаря моему теперешнему безупречному образу жизни и продолжительному тяжкому покаянию, я не смогу стать победителем в той борьбе, на какую внезапно могла вызвать меня вновь та сумрачная, наводящая ужас сила, воздействие которой я столь часто и столь мучительно испытывал на себе.
Увидеть Аврелию!.. быть может, во всем блистательном могуществе ее красоты и грации!.. Да мог ли я подвергнуть себя такому испытанию, не опасаясь, что снова победит дух зла, который все еще распалял адским пламенем мою кровь, — и она, кипя и бурля, неслась по моим жилам.
Как часто являлся мне образ Аврелии, но и до чего же часто в душе зарождались чувства, греховность которых я сознавал и тщился подавить их всею силою моей воли. Только это сознание, заставлявшее меня бдительно присматриваться к самому себе, а также ощущение собственного бессилия, повелевавшее мне уклоняться от борьбы, подтверждали, как мне казалось, искренность моего покаяния, и я черпал утешение в том, что по крайней мере дух гордыни, самонадеянно толкавший меня на дерзкую схватку с темными силами, покинул меня.
Вскоре я очутился в горах, и однажды утром из тумана расстилавшейся передо мной долины выплыл замок, который я, подойдя ближе, сразу же узнал. Я находился в поместье барона Ф. Парк одичал и запустел, аллеи заросли травой и бурьяном; перед самым замком, на том месте, где прежде был такой прекрасный газон, паслись в высокой траве коровы; в окнах замка местами недоставало стекол, лестница обрушилась.
И кругом ни души.
Молча, неподвижно стоял я, переживая чувство полного, навевающего ужас одиночества. Вдруг до меня донесся слабый стон из рощицы перед замком — за нею, как видно, еще присматривали, — и я увидел старика в белоснежной седине, он сидел в этой рощице и, казалось, вовсе меня не замечал, хотя я и стоял довольно близко от него. Подойдя к нему еще ближе, я разобрал слова:
— Умерли... умерли все, кого я так любил!.. Ах, Аврелия, Аврелия... и ты!.. последняя!.. ты умерла... умерла для этого мира!
Я узнал престарелого Райнхольда и на миг замер на месте.
— Аврелия умерла? Нет-нет, ты заблуждаешься, старик, ее как раз и уберег Предвечный от ножа преступного убийцы...
Услыхав мой голос, старик вздрогнул, словно громом пораженный, и громко воскликнул:
— Кто это?.. Кто?.. Леопольд!.. Леопольд!
Прибежал мальчик. Он низко поклонился, заметив меня, и произнес:
— Laudetur Jesus Christus! / Слава Иисусу Христу! (лат.) /
— In omnia saecula saeculorum, / Во веки веков! (лат.)/ — ответил я.
Старик вскочил и спросил еще громче:
— Кто тут?.. Кто?..
Только теперь я догадался, что он слеп.
— Тут его преподобие, монах ордена капуцинов, — объяснил мальчик.
На старика напал такой страх, такой ужас, что он закричал:
— Прочь... прочь... Мальчик, уведи меня прочь... Домой... домой... запри двери... пусть Петер сторожит у входа... Скорей отсюда, скорей!
Собрав все свои силы, старик пустился бежать от меня, как от хищного зверя. Опешив от изумления, мальчик испуганно смотрел то на меня, то на старика, а тот, не дожидаясь его помощи, потащил подростка прочь; они исчезли в дверях, и до меня донесся только лязг запоров.
Бежал и я прочь от поприща моих ужаснейших злодеяний, которые с еще небывалой живостью встали передо мной во время этой сцены, и вскоре я очутился в самой чаще леса. Измученный, я сел под деревом на мху; неподалеку был насыпан холмик, а на нем водружен крест. Усталость взяла свое, я уснул, а когда открыл глаза, то увидел, что возле меня сидит старик крестьянин; заметив, что я проснулся, он почтительно снял шапку и промолвил сердечно и простодушно:
— Эх, ваше преподобие, вы, как видно, пришли издалека и очень, должно быть, устали, а не то вы не уснули бы таким глубоким сном, да еще в таком жутком месте. Пожалуй, вы даже не знаете, какая тут приключилась беда?
Я подтвердил, что и в самом деле ничего об этом не знаю, ибо я паломник и возвращаюсь из чужой земли, Италии.
— А ведь это, — молвил крестьянин, — касается близко и вас и всех ваших братьев по ордену. По правде сказать, увидев, как вы тут сладко спите, я сел возле, чтобы уберечь вас от беды. Несколько лет назад здесь, говорят, зарезали капуцина. Во всяком случае некий капуцин пришел однажды к нам в деревню и, переночевав, отправился дальше в горы. В тот же самый день сосед мой пошел в глубокую лощину, что немного в стороне от Чертовой Скамьи, и вдруг услыхал пронзительный крик, чудно пронесшийся в воздухе. Он будто бы даже видел, но это уж нимало не похоже на правду, что некий человек сорвался вниз, в пропасть. Как бы то ни было, все мы, деревенские, сами не зная почему, подумали, уж не сбросил ли кто-нибудь в пропасть капуцина, и вот некоторые из нас отправились на место разыскивать тело бедняги и спускались как только можно было ниже, стараясь, однако, не очень-то рисковать. Нам ничего не удалось обнаружить, и мы посмеялись над соседом, когда он стал нас уверять, будто лунной ночью шел он по той же лощине и чуть не умер со страху, увидав нагого человека, что карабкался из Чертовой пропасти наверх. Ясное дело, это ему привиделось. Но потом до нас дошло, что тут, Бог весть почему, каким-то важным лицом убит капуцин и его труп сброшен в пропасть. Убили его вот на этом самом месте. Это я твердо знаю, и вот почему. Сидел я как-то тут, ваше преподобие, задумавшись и почему-то уставился вон на то дуплистое дерево. Как вдруг мне стало мерещиться, что из дупла торчит клок бурого сукна. Я так и подпрыгнул, кинулся туда и вытащил новехонькую капуцинскую рясу. На одном рукаве запеклось несколько капель крови, а на подкладке внизу было вышито имя "Медард". В простоте сердечной я решил продать рясу, а деньги истратить на помин души покойника, ведь у бедняги капуцина не было времени приготовиться к смерти и отдать отчет Господу Богу. Но когда я пришел на городской рынок, ни один старьевщик не брал рясы, и вблизи не было капуцинского монастыря; но вот наконец пришел человек, судя по одежде, лесник или охотник, и сказал, что ему как раз нужна ряса капуцина, и он щедро заплатил мне за мою находку. Я заказал почтенному нашему священнику отменную заупокойную обедню, а на этом вот месте, в память злой погибели его преподобия, поставил крест, не в пропасть же было его тащить. Смекаю, покойник этот вовсе не был праведником, иначе призрак его не бродил бы тут по временам; и вышло, что заупокойная обедня, которую отслужил наш деревенский священник, не больно-то помогла. Поэтому прошу вас, преподобный отец, как вернетесь вы в добром здравии с дороги, так отслужите мессу за упокой души брата вашего по ордену, Медарда. Обещайте мне это!..
— Вы ошибаетесь, мой друг, — возразил я, — капуцин Медард, несколько лет назад по дороге в Италию проходивший через вашу деревню, вовсе не убит. И заупокойной обедни по нем служить не надо, он жив и еще в состоянии потрудиться для спасения своей души!.. Я сам и есть этот Медард!
С этими словами я распахнул свою сутану и показал вышитое на подкладке имя "Медард". Но едва крестьянин взглянул на это имя, как побледнел и вытаращил на меня полные ужаса глаза. Затем он вскочил и опрометью, с истошным криком кинулся в лес. Ясно было, что он принял меня за бродячий призрак зарезанного Медарда, и тщетны были бы все мои усилия его разубедить.
Уединенность и тишина места, нарушаемая лишь глухим ропотом пробегавшего невдалеке лесного ручья, волнуя воображение, навевали исполненные ужаса картины; я думал о своем отвратительном двойнике и, зараженный страхом, обуявшим крестьянина, чувствовал, что внутренне содрогаюсь, и напряженно ожидал, что двойник мой вот-вот выскочит не из этого, так вон из того угрюмо черневшего куста.
Пересилив страх, я пошел дальше, и только когда избавился от закравшейся в душу ужасной мысли, что я — лишь призрачная тень Медарда, за которую меня и принял крестьянин, мне пришло в голову, что наконец нашла объяснение загадка, каким образом досталась безумному монаху моя сутана, подброшенная им впоследствии мне и без колебаний признанная мною за свою. Приютивший его лесничий, которого он попросил приобрести ему новую одежду, купил сутану в городе у крестьянина. Глубоко запало мне в душу, как удивительно исказила молва роковое событие у Чертовой пропасти, ибо я теперь отлично видел, что все обстоятельства соединились для того, чтобы, меня, злополучного, все стали смешивать с Викторином. Большое значение придавал я и таинственному видению трусливого соседа и надеялся получить более определенные разъяснения всего происшедшего со мной, не предчувствуя, однако, где и как все это осуществится.
Но вот наконец, пространствовав без отдыха несколько недель, я стал приближаться к родине; сердце забилось у меня сильнее, когда я увидел возвышавшиеся передо мной башни женского монастыря бернардинок. Я пришел на незастроенную деревенскую площадь перед монастырским храмом. Издалека до меня донеслись звуки мужских голосов, исполнявших церковные гимны.
Вот заколыхался крест... следом за ним шли монахи, выступавшие попарно, как на процессии.
Ах, это были мои братья по обители, а во главе их престарелый Леонард, которого вел молодой, незнакомый мне брат.
Не замечая меня, они с пением прошли мимо в открытые ворота женского монастыря. Вскоре последовали также доминиканцы и францисканцы из Б., и, наконец, в монастырский двор въехали в наглухо закрытых каретах монахини ордена святой Клариссы из Б. Все это навело меня на мысль, что в монастыре будет справляться какое-то необыкновенное торжество.
Двери монастырской церкви были распахнуты настежь, я вошел и заметил, что все было тщательно убрано и подметено. Гирлянды цветов украшали главный алтарь и приделы, какой-то церковный служка разглагольствовал о свежераспустившихся розах, которые завтра поутру непременно должны быть доставлены сюда, ибо госпожа аббатиса настойчиво приказывала, чтобы главный алтарь был украшен именно розами.
Я решил скорее присоединиться к братьям и потому, предварительно укрепив себя молитвой, вошел в монастырь и попросил проводить меня к приору Леонарду; сестра-привратница ввела меня в зал, где сидел в кресле окруженный братией Леонард; рыдая, с сокрушенным сердцем, не в силах произнести ни слова, я бросился к его ногам.
— Медард! — воскликнул он, глухой ропот побежал по рядам братьев: — "Медард... брат Медард наконец с нами!".. — Меня подняли, братья обнимали меня.
— Благословенны силы небес, вырвавшие тебя из сетей коварного света... но рассказывай... рассказывай, брат Медард!.. — Кричали монахи наперебой.
Приор встал, и по его знаку я последовал за ним в ту келью, которую обычно ему отводили, когда он посещал этот монастырь.
— Медард, — начал он, — ты преступно нарушил свой обет, ты позорно бежал, вместо того чтобы выполнить данное тебе поручение, ты недостойно обманул монастырь... и, если поступать по всей строгости устава, я вправе тебя замуровать!
— Судите меня, высокочтимый отец мой, по всей строгости устава. Ах, с какой радостью я сбросил бы с себя бремя этой жалкой, мучительной жизни!.. Ведь я чувствую, что строжайшее покаяние, которому я предавался, не дало мне ни малейшего утешения здесь, на земле.
— Мужайся, — продолжал Леонард, — приор высказался, а сейчас заговорит друг и отец!.. Ты поистине чудесным образом спасся от смерти, угрожавшей тебе в Риме... Жертвой пал один Кирилл.
— Так, значит, вы все знаете? — спросил я, пораженный.
— Все, — ответил приор. — Знаю, ты напутствовал беднягу. Знаю, там искали и твоей смерти и, якобы для подкрепления твоих сил, поднесли тебе отравленного вина. Как видно, ты сумел его выплеснуть, хотя монахи следили за тобой глазами Аргуса, ибо стоило тебе выпить одну-единственную каплю, и ты не прожил бы и десяти минут...
— Взгляните же, — воскликнул я и, засучив рукав сутаны, показал приору свою иссохшую до кости руку, присовокупив, что, почуяв недоброе, я вылил вино себе в рукав. Леонард отшатнулся при виде высохшей, как у мумии, конечности и глухо, про себя, произнес:
— Пусть ты понес заслуженную кару, ведь ты в чем только не согрешил, но Кирилл... о праведный старец!
Я сказал, что мне до сих пор неизвестна истинная причина совершившейся втайне казни злополучного Кирилла.
— Возможно, — молвил приор, — что и тебя постигла бы такая же участь, явись ты в Рим, подобно Кириллу, уполномоченным нашего монастыря. Ты ведь знаешь, наша обитель своими притязаниями сильно урезывает доходы кардинала ***, незаконно им извлекаемые; по этой причине кардинал внезапно подружился с папским духовником, с которым он до тех пор враждовал, и, таким образом, приобрел в лице доминиканца сильного союзника и сумел натравить его на Кирилла. Коварный монах вскоре придумал способ погубить старца. Он сам привел его к папе и так расхвалил, что тот оставил его при своем дворе как личность замечательную, и Кирилл вступил в ряды духовенства, непосредственно его окружавшего. Кирилл вскоре обнаружил, что наместник Христов слишком предан дольнему миру, именно в нем ищет утех и обретает их; что он игрушка в руках лицемерного негодяя, который, поработив самыми низменными средствами его некогда могучий дух, побуждает папу устремляться то в горний мир, то в преисподнюю. Праведный муж, как и следовало ожидать, был этим смертельно удручен и решил, что призван пламенными боговдохновенными речами потрясти душу папы и отвратить его от земных помыслов. Папа, как человек слабый и изнеженный был и в самом деле поражен увещаниями богобоязненного старца, и доминиканец, пользуясь возбужденным состоянием его святейшества, без особого труда исподволь подготовил удар, предназначенный сразить Кирилла. Он внушил папе, что ему грозит беда — тайный заговор с целью выявить перед лицом церкви, что он недостоин тройственной короны; Кириллу якобы поручено добиться публичного покаяния папы, а оно-де послужит знаком к открытому возмущению кардиналов, которое уже готовится втайне. И папа в благочестивых увещаниях нашего брата стал усматривать некий скрытый умысел; он страстно возненавидел старца и только до времени терпел его в своей свите, дабы опала его не вызвала слишком уж много толков. Кириллу как-то вновь удалось остаться с папой наедине, и старец напрямик сказал ему, что тот, кто не отрекся от земных соблазнов, кто не ведет праведного образа жизни, недостоин сана наместника Христа и представляет для церкви постыдное и неудобоносимое бремя, которое она обязана сбросить. Вскоре обнаружилось, что отравлена вода со льдом, которую папа имел обыкновение пить, и случилось это как раз после того, как видели Кирилла выходящим из покоев его святейшества. Ты хорошо знал старца-праведника, и мне нечего тебя уверять, что Кирилл был тут ни при чем. Но папа был убежден, что вина лежит на Кирилле, почему и было приказано тайно казнить пришлого монаха в подземельях доминиканцев. Ты был в Риме явлением незаурядным; отвага, с которой ты высказался перед папой, особенно же твое правдивое повествование о своем жизненном пути, внушили ему мысль о некоем духовном сродстве между вами; папа полагал, что при твоем содействии он возвысится над заурядной моралью и будет черпать отраду и силу в греховных мудрствованиях о вере и добродетели, чтобы, как я сказал бы, с подлинным воодушевлением грешить ради самого греха. А твои молитвы и покаяния показались ему лишь искусным лицедейством, и он был уверен, что у тебя какая-то тайная цель.