Приидите, любящие
“Кое разлучение, о братья, кой плач, кое рыдание в настоящем часе.
Приидите убо целуете бывшую в мале с нами, предается бо гробу,
камнем покрывается, во тьму вселяется, к мертвым погребается
и всех сродников и другов разлучается...
Восплачьте обо мне, братья и друзи, сродники и знаемы:
вчерашний день беседовал с вами
и внезапу найде на меня страшный час смертный.
Приидите все, любящие меня, и целуйте последним целованием”.1.
Сережин проснулся глубокой ночью от ощущения ужаса: опять приснилась эта проклятая Смерть. Взмокший, вскочил с постели, ринулся на кухню, не зажигая света (не дай бог Томку разбудить!) нащупал в шкафчике корвалол, зубами вырвал пластмассовую капельницу, вылил в стакан чуть не половину пузырька, разбавил водой, выпил - и только тогда перевел дух. Подставил лицо под струю холодного воздуха из форточки. Вскоре стало холодно. Вернулся в комнату, ощупью отыскал под диваном шлепанцы, взял со стола первую попавшуюся книгу и пошел в ванную.
Тут было тепло, уютно, светло. Сережин сел на краешек ванны, поставив ноги на край унитаза, открыл книгу. Это было описание путешествий Николая Вавилова. Полистал, разглядывая картинки -пальмы, барханы, слоны, женщины в паранджах, ослы, люди с черными огромными зонтиками, - и начал успокаиваться. “Черт возьми, так и с ума сойдешь незаметно,” - подумал он. Потом -меланхолически: “Ну и сойду. И так все кругом сумасшедшие. Причины разные, результат - один. Паранойя...” Дальше думать уже не хотелось: корвалол подействовал. “Последний флакончик остался... Надой новый покупать - опять придется Томку просить. Не забыть бы...”. Сережину корвалол в аптеках уже не давали - он считался спиртосодержащим.
Вернулся в комнату. В окошко, сквозь паутину ветвей, заглядывали одноглазые фонари. А за ними - серая кладбищенская дорога, смутные силуэты пятиэтажек. Серых, мертвых. Форменная могила.
На диване Араратом белел томкин живот. Сережин аккуратно и ловко перешагнул через него, забрался под одеяло, уткнулся носом в ковер.
Но сна почему-то не стало. Опять мелькнуло перед глазами освещенное синим солнцем белое лицо с провалившимися глазницами, и сердце упало. “Все уйдем. И я, и Томка, и теща, и дети. Куда-то... Навсегда.” Он вздрогнул от этих безрадостных мыслей и совсем уж было собрался ткнуть локтем в мягкий томкин бок, и позвать ласково: “То-омчик!”, - но тут же вспомнил предыдущий опыт. Томка подскочила и быстро проговорила: “А? Опять хлеба нет?”. “Какого хлеба?” - удивился Сережин. - Причем тут хлеб? Просто грустно...”. “Ладно-ладно, - пролепетала она. - Куплю на обратном пути. Две буханки в одни руки, больше не дают”. “Эх ты! - проворчал тогда Сережин про себя. - Две буханки!.. Ну, спи, черт с тобой!”
Синее солнце на мгновение вновь вспыхнуло в голове и медленно погасло. Кошмар отступил. И потянулись мысли: “Подлец я!.. Нет, несчастный я человек. Нет, это Томка несчастный человек. И Маринка с Верочкой. Хотя у этих все несчастья еще впереди. Да, черт знает, что у них впереди! Куда катимся?.. Не хотел бы я жить лет этак через сто. Каннибализм и идиотизм. Тьма... Сейчас и то друг дружку жрут. Вот, как Втемякин меня съел. У, сволочь! А теперь, гад, на пенсии, при всех регалиях и наградах. Как же! Верный ленинец! На лаврах, козел, почивает. В спецмагазин за апельсинами ходит. И в газеты строчит: не та, мол, молодежь нынче пошла! А скольких молодых он сожрал? Без соли, главное? А уж ругани-то, ругани-то сколько было. За сердце хватался. А инфаркта - ни одного. Здоров, как лошадь... А! Наверное, начальники бессмертны. Как олимпийцы. Члены Французской Академии. Да... Олимпийцы... О чем это я?”
Тут на ум пришло имя - Иокаста. Кто такая? Из греческих мифов. Надо бы Куна посмотреть.
Ну все, теперь заклинило. Сережин понял, что теперь не успокоится. Значит, надо встать, найти этого самого Куна (по случаю купил, в Караганде, в аэропорту), чтобы только посмотреть и вспомнить - кто же такая эта Иокаста.
Он полежал, повздыхал. Наконец поднялся. Хрустнули пружины старого дивана. Прыжок через Арарат.
Накинув халат жены, Сережин подошел к стеллажу, пытаясь рукой, наощупь, определить Куна. Ага, вот он. Во тренировка! По корешку книгу находит! Как в старом фильме: “Пальчики-то помнят! Золотые пальчики-то!..”.
С книгой Сережин снова пошел в ванную. К несчастью, в этом облегченном издании Куна не было указателя мифологических персонажей. Видно, придется перелистывать всю книгу.
Прошло минут сорок, пока он добрался до предания о царе Эдипе. Иокаста оказалась матерью Эдипа, на которой этот несчастный волею Рока женился и даже имел от нее детей. Сережин увлекся, снова перечитывая печальную историю царя.
Было уже пять часов. Сережин решил, что, пожалуй, надо бы одеться.
Он выбрался из ванной, натянул спортивные штаны, рубашку. “Только бы теща не проснулась...” - думал он. Тут же из-за стенки донеслись мощный всхрап и индюшачье бормотание. “Спит, зараза...”. Но тут закричала младшенькая, Верочка: кто-то темный гнался за ней по причудливому лабиринту сна. Сережин метнулся к кроватке: “Ч-ш-ш! Что ты, маленькая?..”. Верочка застонала, вздохнула и засопела.
Сережин, наконец, добрался до стола, пошарил под грудой приготовленного для глаженья детского белья, нащупал папку с рукописью. Потянул. Груда поползла, а вместе с ней - скатерть. “Тьфу, черт! И когда я их только к порядку приучу?.. Трудно было белье на стуле сложить?”.
Вытянув, наконец, папку, он на цыпочках двинулся к кухне.
- Опять не спишь? - раздался за спиной зловещий шепот. Сережин в испуге обернулся: теща Людмила Семеновна белела во тьме ночной рубашкой, занимая собой весь дверной проем. - Утром спать будешь, а Мариночку в сад кто поведет? Опять Томка?.. Ну, нашел дуру. Я бы на ее месте...
Сережин крепко зажмурился, помотал головой. Открыл глаза: теща исчезла. Из-за двери по-прежнему доносились сладкое бульканье вперемешку с храпом.
Сережин плотно закрыл за собой кухонную дверь, включил свет. Поставил чайник на плиту. Открыл папку с рукописью. Но работать отчего-то расхотелось. “Эх, Людмила Семеновна! Если бы я с вами познакомился раньше, чем с вашей дочкой - ноги бы моей здесь не было! А теперь - куда?.. Четыре женщины в доме. Из них две - неоперируемые дуры”.
“Ка-ак ты сказал?? - Сережин явственно услышал задыхающийся тещин баритон. - Ну, спасибочки, зятек! Ну, наградил! Я сорок лет в школе проработала и никогда ни от кого таких слов не слыхала! Ни-ког-да! А этот... Ишь, ученый больно! Умный! А я, значит, дура!.. Погоди, я тебя выселю из моей квартиры. Завтра же к прокурору пойду. Ты у меня заплачешь кровавыми слезами!.. Ох, Мариночка! Принеси бабе корвалолу! Вот спасибо, умница моя. Видишь, до чего твой папа бабу доводит?.. А чего корвалолу так мало осталось??.”.
Сережин опять чертыхнулся и помотал головой. “Нет, Людмила Семеновна! - с ожесточением подумал он, как бы отвечая теще. -Не поможет вам прокурор! Даже ветеринар не поможет! Не знаю, чему вы сорок лет детей учили, но дочек моих уродовать я вам не позволю! Так и знайте! И прокурору своему скажите!!”
“Уж я скажу-у... Все скажу. Я тебе эту “дуру” припомню. Ты у меня в ногах валяться будешь!”
“Не буду!!”
“Бу-удешь!”
На этом внутренний диалог прервался. Сережин задохнулся от возмущения. Вот же стерва старая, а? Вот же падла! Да разве можно так жить? Уж лучше в тюрьму - там тоже квартирой и едой попрекают, но хоть не воспитывают день и ночь.
Сережин пытался избавиться от наваждения, ходил по кухне, но тещин баритон все пилил и пилил, точил его и точил: “Приютила змея подколодного. Обогрела. В люди вывела. И вот благодарность - “дура”. Нет, я этого не оставлю. Меня весь город знает. Меня все уважают. Я тебя посажу! Отсидишь -поумнеешь! Я тебе такую дуру покажу!..”.
Черт возьми! И в таких-то условиях сочинять роман о чистой любви? Невозможно!
Он раскрыл папку, разворошил листы. Вытянул наполовину исписанный лист и, внутренне всхлипнув, стал быстро писать:
“Сергееву не спалось. Было душно, жарко, подушка намокла от пота. Надо было встать, покурить, успокоиться... Накануне он разругался с тещей. Началось, конечно, с пустяка, а дошло до базарной брани. В результате Сергеев схватил полотенце, зубную щетку, какое-то белье, сунул все это в полиэтиленовый пакет и выскочил из квартиры.
Было уже поздно, горели фонари. Погода стояла славная, предновогодняя: тихо падал снег, горела над пятиэтажками ясная огромная луна. Сергеев перелез через сугроб и оказался на тротуаре. Остановился, огляделся, уворачиваясь от целеустремленных прохожих. Куда идти-то? На работу? Неудобно перед вахтерами: такое уже было однажды. Да и спать на своем рабочем столе - удовольствия мало. К сестре? Стыд и срам! Одних объяснений сколько потребуется, а разговоров-то, а сплетен-то сколько будет! Да и ребятишки у нее - потеснить придется. К другу-однокласснику? Далеко. Да и неудобно опять же...
Сергеев постоял, подышал... Через дорогу молодая мама вела девочку - неуклюжую в огромной, до пят, шубе. Тут он вспомнил про своих - скоро появятся из садика. Домой придут: “А папа где?”. Томка, конечно, с мамочкой сцепится, потом побежит к соседям - на работу ему звонить... Нет, уходить нельзя. Надо их дождаться.
Сергеев опять перелез через сугроб, вошел во двор, сел на скамейку, поставил рядом пакет. Вышла из подъезда дама с болонкой. Болонка обнюхала ноги Сергеева, фыркнула, побежала за скамейку. Следом появились две старушки. Покосились на Сергеева - и увлеклись беседой о болезнях, сахаре в моче и прочих приятных вещах. Две девочки на обочине лепили снежную бабу. Тарахтя, проехал инвалидский “Запорожец”, - болонка с лаем кинулась за ним.
Сидеть стало холодно. Люди шли и шли мимо, возвращаясь с работы, из магазина. “У всех дом, очаг, - думал Сергеев, -один я пес приблудный. Виноват я, что начальник у меня -сволочь? Обещал ведь квартиру, еще когда обещал!.. А, ну его... Не надо было рыпаться на собраниях. Сидел бы тихо, не выступал - давно бы с квартирой был. А то - “перестройка”. Какая тебе перестройка? Демократии захотелось? Сначала квартиру получи, а потом перестраивайся. Если захочешь еще. А эта... - он вспомнил тещу. - “Я кровью и потом квартиру зарабатывала! Заслужила! За меня весь педсовет в горисполком ходил!..”. Ну, за меня-то педсовет никуда не пойдет. Какой педсовет! Каждый под себя гребет, каждый следит за каждым: как бы не опередил, не обошел, не отоварился раньше, как бы из очереди не выпер... Шкуры. Профессию бы сменить... Пойти вон на завод, - он вспомнил дурацкое объявление, мимо которого проходил ежедневно, - гибщиком труб... Да и там бардак, развал, хамство”.
Пока он сидел и думал, снег основательно припорошил его. Стало холодно и совсем неуютно. Сергеев поднялся: “Схожу хоть в кафетерий, соку, что ли, попью...”.
И тут же увидел Томку с девочками. Младшая, Верочка, шла, крепко ухватившись за мамин карман. Мариночка солидно вышагивала чуть в стороне - показывала, что самостоятельная.
- А вон папа! - Верочка отцепилась от кармана, засеменила к отцу. Сергеев приподнял ее, чмокнул в румяную щеку.
- Что, опять? - спросила Томка.
- Опять...
- Папа, папа! - звала Верочка и дергала за полу пальто.
- И далеко собрался?
- Не знаю! - вспылил Сергеев. - Голодный, замерз, и ты еще!..
- Да я ничего... Марина! Не лезь в сугроб! Полные валенки наберешь, простудишься! Давно уколов не пробовала?.. Вера, отстань от папы, кому говорят?
Домой они вернулись вместе. Теща не показывалась из своей комнаты до самой ночи - только вышла перед сном в туалет, да кефир из холодильника забрала.
В половине одиннадцатого угомонили детей, посидели вдвоем на кухне. И спать легли. Сергеев было уснул, но вот - будто толкнул кто. Очнулся, и нет больше сна.
В конце концов, придется встать...
Он перебрался через жену, оделся, взял какую-то книжку, пошел в ванную покурить. И что-то случилось: вдруг вырвало.
Долго мыл раковину, потом пил на кухне горячий чай. Спать совсем расхотелось. Включил потихоньку приемник - заунывно запела далекая флейта, и в тесной комнатке стало еще тоскливее и безысходнее.
Тогда Сергеев на цыпочках вернулся в комнату, отыскал на стеллаже рукопись своего романа. Вернулся, начал перекладывать листы. Стал читать и незаметно увлекся, и забыл про тесную кухню, про мрак за окном, про тещу, про ее злые, глупые слова.
“...Ковалев вышел на круглую, серую в утреннем свете привокзальную площадь. Вышел и осмотрелся, будто оказался здесь впервые. Погода стояла пакостная - не то снег, не то дождь. Мигал вдали желтый глаз светофора. Несколько машин стояли у выхода с перрона - наверное, в ожидании утреннего поезда. Но в машинах, кажется, никого не было, и площадь была пустынна, только возле входа в автовокзал маячили несколько темных расплывчатых фигур.
“Кой черт меня сюда занес? - спросил сам себя Ковалев, тряхнул головой и чуть не взвыл от боли - в голове что-то ухнуло и накренилось. - Однако, крепко мы вчера... Ни черта не помню...”. Он оглянулся на стеклянные двери вокзала, только что выпустившие его, повернулся и побрел через площадь, туда, где темнела серая башня гостиницы.
В голове гудело. Гнусно было во рту и муторно в животе. И на душе совершенно пакостно. Ковалев прошел в просвет между мокрыми кустами акации, внезапно остановился и застонал, схватившись за живот. Его качнуло, согнуло, изо рта под куст брызнула вонючая жижа. “Портвейн, - машинально определил Ковалев. - Портвейн и пирожки с рисом и яйцами, из вокзального буфета...”.
Вскоре полегчало. Ковалев отплевался, тщательно вытер подбородок, добрел, пошатываясь, до ближайшей скамейки и рухнул на нее. Порылся в карманах. Нашел измятую, отсыревшую сигарету. А спичек не нашел.
“Гады, - подумал он. - Спички сперли. С кем это я вчера, а?”
Часы над вокзалом показывали 6 часов 29 минут.
Накренившись на бок, промчался мимо троллейбус, расплескивая грязь. Вынырнуло такси из мутной пелены, подрулило к вокзалу. Из такси выбралась старуха с сетками и сумками.
“Паршивый городок-то какой, надо же!” - Ковалев осторожно коснулся простреленного навылет виска. Нюхнул рукав пальто, сморщился и потер его о мокрые ребра скамейки. “Вон идет добрый человек... Надо у него спички попросить...”
Из серой бесконечности к нему приближался некто - высокий, подтянутый, в блестящих сапогах. Когда он приблизился настолько, что можно было различить черты невыразительного лица, Ковалев привстал:
- Друг, спичек не будет?
Человек в шинели, перетянутой портупеей, остановился прямо над ним. Секунду молчал, будто глубоко задумавшись, потом вдруг отрывисто сказал:
- Документы ваши попрошу!
“Во тип!” - подумал Ковалев и промолчал.
- Документики ваши где? - повторил человек в портупее.
- А дома, - нахально соврал Ковалев. - В комоде забыл...
- В комоде, значит?.. - Человек внезапно схватил Ковалева за плечо, рывком приподнял. - Пошли.
- А какое у вас право? - спросил Ковалев, пытаясь вырваться. - Я, может, за утренней газетой вышел. Международным положением интересуюсь, может быть, а?..
- Международным, значит? - почти игриво переспросил человек. -А я вас задерживаю за появление в нетрезвом виде. Пройдемте, будем личность выяснять.
“Во дает! - подумал Ковалев. - Ну, тип!..”. Ему стало смешно, он криво улыбнулся и встал со скамейки.
Человек тут же крепко ухватил его за руку и потащил в сторону вокзала.
- Слышь, полковник! - взмолился Ковалев, уяснив, что намерения у портупейного самые серьезные. - Я тебе что сделал-то? Брось, слышь? Сейчас поезд подойдет, я жену встречаю.
Портупейный молчал, только крепче сжал его руку.
В зале ожидания вокзала Ковалев резко остановился, вырвал руку:
- Нет, серьезно, слышь...
Портупейный как бы в недоумении глянул на Ковалева, потом быстро заломил ему руку за спину.
- Ой! Больно!.. Ты чего? Ну, ненормальный какой-то! - Ковалев посмотрел на уборщицу, возившую мокрую мешковину по каменному полу. Уборщица разогнулась, Ковалев умоляюще глядел на нее снизу вверх - в позе, не очень-то удобной для апелляций.
- Этот тут и спал, - раздумчиво пожевав губами, сказала уборщица. - Видела я его, он еще вчерась тут у буфете фулюганил.
- Понятно... - промычала портупея.
Через минуту Ковалев оказался в дежурной части. На него через перегородку сонно глядел сержант, что-то мычавший в телефонную трубку. Сержант был рыжим, в веснушках. Руки у него тоже были в веснушках, и даже уши. А глаза - оловянного цвета.
Портупейный сказал:
- В скверике, на скамейке...
- Водкой, что ли, торговал? - спросил рыжий.
- Да нет. Пьяный и выражался.
- Это когда я выражался? - вскинулся Ковалев, но тут же замолчал, осаженный криком: “Сидеть!”. Но все же продолжил упавшим голосом: - Только и выразился, что прикурить попросил...
- Фамилие ваше! - строго спросил сержант.
- “Фамилие”... - фыркнул Ковалев. - Фамилия, а не “фамилие”.
- Вы еще поучите, - сказала портупея. - Вы еслив грамотный, так людей не обижайте.
Ковалев промолчал. Он понял, что может быть еще хуже.
- Ну так что, будем говорить? - сержант занервничал, уши у него, и без того красные от веснушек, вспыхнули факелом.
- Ковалев, - сознался Ковалев и вздохнул, чувствуя себя законченным рецидивистом. - Виктор Владимирович. Год рождения 59-й. Не судим. - Подумал и добавил: - Пока еще...
- Что значит “пока еще”? - не утерпел сержант. - Вас суда не судить привели.
- А для чего?
- А для того, чтоб порядок не нарушали. Сколько выпили?
- Да много... - махнул рукой Ковалев. - Вчера, на поминках.
Портупея склонилась над сержантом, зашептал что-то. Сержант качнул головой, записал что-то.
- Работаете где?
- В редакции. В газете.
- Где-где? - сержант оторвался от бумаги.
- Ну, в газете. “Знамя Ильича” называется.
Портупея с рыжим обменялись непонятным взглядом. Сержант протянул Ковалеву лист бумаги.
- Пишите.
- Чего писать?
- Поясните, почему нарушали. Что у вас там было - поминки, что ли...
- Насчет поминок - это я соврал. Так, выпили за субботу.
- Может, вы и насчет редакции соврали? - угрюмо спросила портупея.
- Может, и соврал...
Стражи порядка снова обменялись непонятными взглядами, посовещались вполголоса, рыжий кивнул Ковалеву:
- А вы пишите, пишите...
Ковалев взял непослушными пальцами казенную ручку и накарябал на бланке протокола:
“Поясняю, что вчера вечером выпили с друзьями по поводу приближающейся годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. В результате чего, проснувшись утром, вышел на улицу с целью проветриться и попросить прикурить...”.
- Вызывай машину, - сказал вполголоса портупейный сержанту.
Ковалев насторожился, поднял глаза.
- Не примут же! - отозвался сержант и - Ковалеву: - А ну-ка, встаньте. Встаньте, встаньте... Закройте глаза.
“Бить, что ли, будут?” - подумал Ковалев.
- Руки вперед, - командовал сержант. - Вперед руки! Приседание сделайте.
Ковалев сделал. И стоял, зажмурившись - не потому, что не было команды открыть глаза, а потому, что сейчас, с закрытыми глазами, все происходящее показалось ему дичайшим бредом.
- Средняя степень, - вполголоса сказал сержант. - И то не тянет... Могут не взять.
- А нам какое дело? - набычился портупейный.
Ковалев открыл глаза, глядел на них и тоскливо думал: “Загремлю в трезвяк. И за что? Хоть бы уж действительно пьяный, а то так, не проспался просто... Вот шеф-то обрадуется!” Они еще что-то выясняли, звонили куда-то. Наконец портупейный ушел, обиженно нахлобучив фуражку на самые уши. А сержант вдруг поднял бесцветные глаза и сказал:
- В общем, давай иди отсюдова.
- А? - не понял Ковалев.
- Топай, говорю. Как раз поезд пришел. Он на перроне, -смотри, не попадись. Другой раз не выпустит.
- А чего он злой такой? - спросил Ковалев. Сержант посмотрел на него, как на пустое место. Ковалев поспешил к двери.
Через несколько минут он был уже далеко от привокзальной площади. Радость его по поводу счастливого освобождения еще не улеглась и он, сидя в трамвае, перебирал от нетерпения ногами - так хотелось поскорее этой радостью поделиться. Трамвай, погромыхивая, уносил его все дальше от центра города, мимо грязных панельных пятиэтажек, мимо пустырей, заборов, луж и мокрых голых тополей.
Подъезд, куда он вошел, тоже был грязным. Причем грязь была многолетняя, даже какая-то особенная. Наверное, такая возникает при крупных стихийных бедствиях вроде землетрясения, пожара или совершенно случайного попадания авиабомбы.
Стены подъезда украшали надписи на разных языках, включая собачий, ступеньки были обломаны, будто по ним били кувалдой, и арматура торчала, как корешки.
Но Ковалев всего этого не замечал, поскольку в других подъездах ему бывать не приходилось. Он взбежал на пятый этаж, постучал в обшарпанную, разбитую дверь. Никто не отозвался. Ковалев взялся за ручку, державшуюся на одном шурупе, и дверь открылась. В квартире пахло сортиром и помойкой. В единственной комнатке с плотно задернутыми шторами на диване лежал кто-то большой и толстый, с намотанной на голову простыней.
- Тэ-эк! - сказал Ковалев, закуривая. Нагнулся, потолкал его и сказал: - Товарищ! Верь!
Спящий не отозвался. Ковалев опять потолкал:
- Взойдет она, слышь?
- Хто? - донесся шелестящий голос.
- Звезда! Пленительного счастья!
Спящий засопел, закряхтел, забулькал. Из-под простыни показался красный бессмысленный глаз.
- Куда?
- Звезда-то?
- Ну.
- На небосвод взойдет... Вставай, алкаш, проклятьем заклейменный... Случай тяжелый, но будем лечить.
- Кого?..
- Тебя.
- Зачем?
- А как же? Так и помрешь непролеченным?
Простыня заколыхалась, показались кудлатая голова и мятое лицо, человек заворочался, приподнялся, сполз с дивана.
- Ты куда? - строго спросил Ковалев.
- Во-ды... - простонал несчастный запекшимися губами и рванулся в сторону кухни.
- Э, нет. Стой. Сначала скажи: у тебя опохмелиться есть?
- Не... не... не зна-аю...
- Так, не знаешь. Ай-яй-яй.
Ковалев прошел на кухню, осмотрелся. Его цепкий взгляд тут же выловил из горы немытой посуды, объедков и окурков граненый канцелярский графин с остатками самогонки. Ковалев поднял графин, открыл, нюхнул и удовлетворенно заключил:
- Е-есть. Ну, иди, харю сполосни. Да побыстрее, а то я ждать не буду.
Пока хозяин квартиры, стеная и охая, плескался в ванной, Ковалев сполоснул стакан, налил из графина, разбавил водой. Подошел к окну и рассеянно посмотрел во двор. Двор был обычный, гнусный. Мамаши с детьми бежали к автобусной остановке. В доме напротив из такого же кухонного окна на Ковалева глядел старик в майке. Он методично махал гантелями.
- Ты, собс-но... - хозяин появился в кухне. Он был голый до пояса, в выцветших и вытянутых на коленях спортивных штанах, босой. Лицо опухло, на животе синел кровоподтек.
- Друг! Вова! - закричал Ковалев. - Я хочу выпить, понимаешь ты, или нет, скот ты без упрека!
- Но ты, собс-но... - Вова скосил глаза на живот, оттянув губу, прищурил глаза и махнул рукой. - Собс-но, конечно... Наливай...
Ковалев нашел другой стакан, плеснул. Они чокнулись.
- За то, чтобы! - сказал Ковалев и выпил. Тут же поперхнулся, закашлялся и, выпучив глаза, бросился к раковине. Его вывернуло.
- Собс-но, так и бывает, - меланхолично заметил Вова. -Натощак, оно...
Он выпил и пока Ковалев обнимал раковину, немного оживился.
- Нехорошо ты поступаешь, - сказал он, хрупая полуистлевшим соленым огурцом. - Непорядочно. Пришел и начал блевать. Порядочные люди поступают наоборот.
Он налил еще немного и снова выпил и снова закусил. Ковалев поплескал в лицо водой, нащупал рукой грязное полотенце, утерся, сел и улыбнулся, глядя светлыми, чистыми глазами.
- Ну, вот и я, - сказал он жизнерадостно. - Здравствуй, Вова!
Вова хрупнул огурцом.
- Собс-но, порядочные люди сначала здороваются, а потом уже блюют.
- Так то порядочные! - подхватил Ковалев. Он налил себе снова, развел водой, зажал нос и выпил. - Порядочные-то и на вокзалах не ночуют.
- А ты ночуешь?
- Да!
Вова развел руками:
- Тогда ты скот вдвойне.
- Именно! Вдвойне! Уснул не помню как, а проснулся - игральный автомат под ухом щелкает. Ну, что ты будешь делать? Встал с лавки и пошел. Только в себя начал приходить - милиционер. Хвать меня, гад, и потащил в кутузку. Еще руку вывернул... -Он пощупал руку. - До сих пор больно, гадство.
- А потом?
- А потом, Вова, в их рядах нашелся Иуда. Он меня выпустил.
Вова подумал, отрыгнул и сказал:
- Не верю.
Они выпили снова и закурили.
- А все ж-таки, Вова, и хорошо же иногда бывает жить на свете!
Вова вдруг булькнул. Слеза покатилась по щеке.
- Друг! Вова! Ты меня понимаешь. Понимаешь же, да?
Вова сграбастал Ковалева, всхлипнул в ухо:
- Во... Это самое... Вот ты понял. А они - не...
- Да ну их! Плюнь! Есть это, как его? Упоение в бою!
Ковалев высвободился из объятий и поискал глазами графин. - Нет, - Вова поднял палец. - Не так. А вот как: “С души...”. Как это?
- Воротит?
- Не... Сам дурак, иди отсюда... А! “...как бремя скатится, сомненья далеко. И верится, и плачется, и так, это, мать его, легко-легко”... А? А?
- Сомненья далеко, а поэт-то повесился, - сказал Ковалев.
- Это он в другой раз повесился. Сомненья далеко - так редко бывает. Это только у дебилов сомненья всегда далеко.
- Маяковский об этом писал.
- Да? Не люблю я Маяковского. Еще в школе, помню... Это...
- Да брось. Ни черта мы не помним. И нас не вспомнят.
Вова внимательно посмотрел сквозь Ковалева.
- Это правда...
Разлили остаток, выпили, выловили из трехлитровой банки по помидорине, закусили. Помидоры тоже были старые, прокисшие.
- Тесно тут у тебя... Хоть бы прибрался, что ли?
- Приберешься тут, когда вы шляетесь! - плаксивым голосом сказал Вова. - Что толку прибираться? Придут, накурят, наплюют, наблюют... Скоты, одним словом.
Вова ушел в ванную и там фыркал бегемотом, плескался и в голос вздыхал: “О-о-ох...”.
Входная дверь распахнулась от пинка и в комнату вкатился отставной майор Мясоедов. Он был лысый, маленький и круглый. В руке его была старая, порванная в нескольких местах полосатая сумка.
- Привет! - жизнерадостно сказал Мясоедов, бросил сумку и обнял Ковалева. - Жрете, гады? Все выжрали?
- Все! Ничего нет! - радостным голосом подтвердил Ковалев.
- Кто сказал - “ничего нет”? Ты это сказал?.. - Мясоедов зашустрил по кухне, на ходу снимая куртку, на ходу доставая из сумки заткнутые газетой бутылки и свертки. - Ты соврал, брат! Ты страшно наврал! Лучше признайся сразу!
- Признаю! Наврал! - с готовностью выкрикнул Ковалев и козырнул Мясоедову.
Смутным контуром нарисовался в дверном проеме Вова. С него текла вода, затекала, сбегая по животу, в штаны.
- Вова! Генерал пришел! - объявил Ковалев.
- Я вижу, - слабым голосом отозвался Вова. - Опять пить будете, да? И сколько можно?..
- Будем, Вова. Мы именно будем пить. И столько, сколько нужно!
Мясоедов деловито сполоснул стаканы, разложил на краю стола закуску, откупорил бутылку.
- Ура генералу! - Ковалев выпил и занюхал луковицей.
- Нет, не “ура”, - отозвался Вова и тоже выпил - только булькнуло в безразмерном животе.
Все сели и задымили, счастливо жмурясь.
- Но это еще не все, - сказал Мясоедов. - Я вам, мужики, сегодня солянку сделаю. Настоящую, из курицы... Так что обождите напиваться...
Мясоедов надел фартук, развернул все свои свертки, вооружился ножом. В кухне стало жарко и дымно. Вова и Ковалев, налив себе по “чуть-чуть”, вышли в комнату, расселись прямо на полу.
- Вчера на станции Волокитино катастрофа произошла. Поезда лбами столкнулись. Я по радио слышал. Трупов - тьма, - сказал Ковалев.
- Пока будут править коммунисты - катастрофы будут продолжаться, - сказал Вова и икнул.
- А по-моему, народ такой. Ему все плохие. Иван Грозный, Борис Годунов, Петр Первый, Александр Второй... Хоть золотого поставь - все не тот будет.
- Не клевещи на народ. Россия...
- Чего тебе - “Россия”? Москва тыщу лет под себя гребет. О себе заботится, а преподносит нам как заботу о нас. “Государство”, “держава”... Кому они на хрен нужны, эти державы? Всю Россию раздела, и еще покрикивает - вы там, на Кавказе, чего баламутите?..
Вова вздохнул.
- С другой стороны... Ну, выпьем.
Из кухни вышел Мясоедов, присел на корточки:
- Выпить с вами, что ли?
- Пей. Но не свинячь, как вчера, - предупредил Вова.
- А чего вчера-то? Это ж вы решили самогонку гнать. Флягу с брагой на печку ставили. Пока закапало, бражкой упились... Спасибо, я еще трезвый был, по бутылкам разливал.
Вова вспомнил и захрюкал.
- Жаль, тебя вчера не было, - сказал он Ковалеву. - А может, и не жаль. А то тоже нажрался бы, как скот и повел себя соответственно. Скотским образом.
Мясоедов хлопнул себя по лбу.
- Мужики, чуть не забыл! Я сюда шел - кого встретил-то... Сидит. На песочнице. На край присела и сидит. Ну, мужики!.. Во глазищи! Волосы - во. А я мимо иду, вам, гадам, опохмелку несу. И...
- Стоп! - Вова поднял палец. - Кто сидит-то?
- А я не сказал? Баба, баба сидит. Понимаешь?
- Нет, не понимаю.
- Ну, женщина, понимаешь? Вот, значит, иду я мимо...
- Стоп! - Вова поднялся с пола и пошел на кухню. Через минуту появился с новой порцией.
- Теперь излагай.
- В общем, иду и думаю - вот такую подцепить бы!
- Женщину? - уточнил Вова.
- Ну!
- Кому подцепить - тебе?..
- Тьфу! - Мясоедов обиделся.
- Да ладно тебе, - сказал Ковалев. - Чего она сказала-то?
- Ничего. Куда вам, скотам, оценить такое...
Мясоедов ушел на кухню.
- Ну, Шкаф, ты полегче, - сказал Ковалев Вове. И крикнул: -Слышь, генерал! Ну, пошутил он - Шкафа не знаешь?
Мясоедов будто ждал - сейчас же появился снова.
- Я у нее спрашиваю: ждете кого? Она - ноль внимания. Я стою. Потом говорю: холодно же тут сидеть, елки-палки!
Вова хрюкнул и махнул рукой: ладно, мол, молчу, молчу.
- А она молчит. Только глазами меня окатила. Мне даже нехорошо стало. Я говорю - может, помочь чем? Она хмыкает и просит закурить. А мне неловко - у меня нету, как назло, с трамвая шел - последнюю выкурил. И пачку выбросил.
- Она бы твою “Приму” и не стала курить, - сказал Вова.
- Ну, ясное дело. Так хоть предложить. Ну, я и пошутил: курить, говорю, вредно. Минздрав, говорю, предупредил...
- Да, шутки у тебя. Прямо закатишься...
- А чего?
- Да ладно... Излагай дальше.
- А дальше все.
И замолчал.
Вова подумал, икнул:
- Нет, ты еще забыл рассказать, как она твоей шутке смеялась...
- Да не смеялась она! Слезы у нее на глазах были, слезы!
- От смеха? - уточнил Вова.
- Дурак ты, Шкаф! Ну, дурак!
Мясоедов хотел уйти, но Ковалев удержал его, сам пошел на кухню за новой порцией. Когда он вернулся, Вова говорил:
- А сознайся, что ты про эту бабу наврал!
- Да когда я врал? - кипятился Мясоедов. - Сам можешь поглядеть - она и сейчас в песочнице сидит.
- А ты откуда знаешь?
- А я только что глядел.
Вова раздвинул шторы и скосил глаза вниз.
- Точно - сидит кто-то... А кто - не вижу. Может, это женщина, а может, и мужик.
Ковалев тоже подошел и тоже стал глядеть.
- Так не видно, - наконец сказал он. - Надо балкон открыть.
Вова со вздохом стал открывать балконную дверь. Дверь разбухла от сырости, открыть ее оказалось не так просто. Подошел Мясоедов и стал ковырять кухонным ножом. Дверь подалась. Правда, вылетел кусок стекла и разбился о круглую голову Мясоедова. Через гору пустых бутылок и какой-то рухляди шагнули к перилам балкона. Свесили головы вниз, разглядывая маленькую темную фигуру, застывшую на краю детской песочницы.
- Да, ты не врешь, - задумчиво сказал Вова. - Это знаешь кто? Это Ирка Алексеева. Она во-он там жила...
- А сейчас?
- А сейчас не знаю... Пошли.
Ковалева оттащили от перил чуть не силой. Мясоедов вспомнил про солянку и убежал на кухню.
- Слышь, Вова, а кто она такая?
- Ирка-то?.. Кто ее знает. Женщина.
Ковалев остался неудовлетворенным ответом. Он выпил, закурил и задумался.
- Вова... Ты как думаешь, умные женщины - они какие?
- Не знаю... Моя коп
Ковалев вздохнул и пошел на кухню. Мясоедов у раскаленной плиты вытирал уголком фартука слезящийся глаз - то ли соринка попала, то ли слеза прошибла от избытка чувств.
Ковалев пристроился на подоконнике:
- Слышь, генерал, а за что тебя из армии выперли?
Мясоедов загремел посудой:
- Так я ж тебе рассказывал.
- Забыл. Пьяный же был.
Мясоедов еще погремел, отошел от плиты, налил себе и начал:
- Началось, когда я еще в ЗГВ служил. Почтовый адрес - Москва-88. Германия, значит. Одного парня во время учения танком задавило. Пошумели-пошумели - и притихли. А про виноватых все знали. И все молчали. А я, как дурак, в политотдел написал. Вот и началось. Ну, придираться стали на каждом шагу - долго рассказывать. Потом сюда перевели. Года три я в танковой дивизии прослужил. Опять же, учения. Танк в болоте утонул -кто виноват? Я. Командир взвода на повышение пошел - молодец, мол, не растерялся в сложной ситуации, экипаж спас, а меня - в стройбат. Ну, в стройбате я уж и сам задерживаться не хотел. Ну, пить стал внаглую - пол-беды. Там все пропойцы. А потом одному чурке по морде съездил. Ну, ты представь: ворует кто-то в казарме, а кто, дознаться не могу. И однажды я его, стервеца, за этим занятием и застукал: птакой -втрое сложился и давай верещать, сапогами ворованными морду прикрыл. Сбежались. Дежурный по части начштаба вызвал, и поехало. Суд офицерской чести... А какая у них честь - я хорошо знаю. Я из нормальных войск пришел, мне эти стройбатские порядки поперек горла стояли. Ну, и уволили. За аморалку.
Ковалев курил, скосив глаза вниз, за окно. Темный силуэт на краю песочницы не давал ему покоя.
Мясоедов растрогался от воспоминаний, выпил сам с собой.
- А ведь был на хорошем счету... Да... Часы получил с благодарностью, с гравировкой от самого Гречки...
- Часы? Покажи!
- Да я ж тебе показывал!.. Дома они, в серванте лежат...
На плите зашипело. Мясоедов снял крышку кастрюли и объявил:
- Ну, все. Зови Вовку. Солянка вышла - во!
Он очистил кухонный стол, водрузил на него кастрюлю, порубил хлеба.
Выпили стоя. Курица, действительно, была что надо. Закусывали шумно, нахваливали повара. Мясоедов сиял.
Наевшись, отвалились от стола, закурили.
- Да, мужики, послужил я... Хлебнул этого дерьма через край.
- Да вы, батенька, па-ци-фист? - проговорил Вова и погрозил пальцем.
- Станешь тут пацифистом, елки-палки!.. Хотя, я считаю, армия всегда нужна. Границы охранять надо? А как же...
- От кого? - округлил глаза Вова.
- “От кого”! Будто не знаешь. У них техника какая? Случись что - с землей сравняют, за ночь, и без потерь...
- Правильно. Они ж не дураки - миллионы укладывать. Это наши до сих пор военное искусство изучают по Второй мировой. Это ж надо - гениальный план сражения на Курской дуге!
- А что, не гениальный, что ли? - набычился Мясоедов.
- Гениальный, гениальный, - махнул рукой Вова. - Наши не умением брали - массой. Наши иначе сражений не выигрывали -только если танков больше в три раза, а артиллерии - в десять.
- А ты думаешь, воевать легко было? Фашисты же пуль не жалели!
- А мы людей не жалели. И вообще - ты еще про беззаветную преданность скажи и про политруков впереди.
- И скажу! Без морального духа высокого победы никак не добиться!
- А двадцать второго июня сорок первого у нас моральный дух низкий, наверное, был...
- Внезапность! - завопил Мясоедов.
- И до самого декабря все внезапность была, эх! - Вова махнул рукой. - А чего ж тебя с твоим моральным духом из армии выперли?
- Я случай нетипичный...
- У нас с семнадцатого года все случаи нетипичные... И вообще. Комиссары наши чем занимались? Доносы строчили.
- А ты откуда знаешь?
- Стоп! - сказал Ковалев. - По-моему, мужики, надо успокоиться. По-моему, пора вторую бутылку начать.
Начали вторую. Тяжелый, тупой хмель постепенно разливался по кухне, скрадывая очертания предметов.
- Я сейчас выпью и пойду с Иркой Алексеевой знакомиться, -сказал Ковалев.
Почему-то все промолчали. Потом Вова с Мясоедовым опять заспорили - на этот раз, кто разливать должен.
Ковалев посидел еще, чувствуя, что еще способен передвигаться и внятно говорить. Еще стакан - и эти способности, пожалуй, будут утрачены.
- Ну, я пошел.
- Сиди, - тут же отозвался Вова.
- Почему?
- А мы ее сейчас в гости позовем.
- Ура! - обрадовался Ковалев.
Все втроем они снова вывалили на балкон.
Маленькая фигурка по-прежнему чернела на краю песочницы. Ковалеву показалось, будто двор до самых крыш полон тумана. Он протер глаза - туман исчез, и фигурка внизу стала яркой и отчетливой, ему показалось даже, что он различает складки одежды и пряди волос - обыкновенных волос, ни слишком темных, ни слишком светлых.
- Не пойдет она, - убежденно сказал Мясоедов. - Не зови даже -не из таких.
- Да? А вот посмотрим... - Вова сложил руки рупором: - Ирка!
Женщина внизу подняла голову.
- К нам, к нам! Сюда! - замахал руками Ковалев.
Женщина посмотрела и отвернулась.
- М-да... - сказал Вова. - Не суетись. Это не шалава же, не шлындра подзаборная. Эта - не пойдет.
Вова уперся руками в перила, опустил голову. Постоял, покачался.
- Я прав безусловно. Собс-но, тут нужен совсем другой подход...
Он вернулся в квартиру, постоял перед зеркалом и объявил:
- Ждите с цветами. Форма одежды - парадная.
Когда за ним захлопнулась дверь, Мясоедов принялся искать галстук.
- Есть же у этого бизона галстук, как ты думаешь? - спрашивал он Ковалева, который мечтательно жмурился, покачиваясь на табуретке. - Не могу же я без галстука такую женщину встречать... Как ты думаешь?
- Не можешь, - кивнул Ковалев.
- У нас же как? Встречают же по одфрака и без галстука.
Входная дверь хлопнула, появился Вова. На лице его было написано некоторое недоумение.
- Мужики, она не идет. Вот же стерва, а?
- Кто? - очнулся от своих грез Ковалев.
- Она. Это, правда, не она.
- Не Алексеева? - уточнил Мясоедов, стоя посреди разбросанных штанов, пиджаков, рубашек с цветастым галстуком в руках, лет на двадцать отставшим от моды.
- Ну, - подтвердил Вова. - Но при этом, мужики, Ирка. И, что характерно, Владимировна. А?
Помолчали. Мясоедов бросил галстук, пригладил волосы на затылке:
- Ладно. Тогда иду я.
Вова пошел на кухню заваривать чифир, пояснив, что таких женщин надо встречать, будучи абсолютно трезвым.
Чайник успел вскипеть, чай завариться, Ковалев и Вова опрокинули еще по четверти стакана, и только тогда пришел Мясоедов. Он ничего не сказал. Прошел к столу, молча налил, выпил, закурил, и уставился в потолок.
- Так, - сказал Вова. - Этот тоже выбыл из списка. Остался ты один. Дойди, родимый!
Ковалев поднялся, придирчиво оглядел себя:
- Ну как?
- Краше в гроб кладут, - сказал Вова.
Ковалев отважно пошел к двери.
- Погоди! - встрепенулся Мясоедов. - Галстук надень!
Ковалев погодил. Галстук был ужасен, на резиночке. Но Ковалев стерпел, подождал, пока Мясоедов приладил его.
Он вышел из подъезда и замер: в песочнице никого не было. Он сорвался с места, побежал за угол, выскочил на улицу. На остановке стояли молодые парни, но ее не было. Холодные ветер рябил бесконечные лужи и раздувал хвосты гревшихся на люке теплотрассы голубей.
Он закрыл глаза, зная, что будет дальше.
- Ну что, не пошла? - встретит его Вова. - Видишь, какая! Не то, что моя коп
- Она - гордая, - ответит Ковалев словами Мишки Квакина из “Тимура и его команды”, - а ты - сволочь.
- Каждому - свое, - ответит Вова и предложит выпить.
А спустя полчаса уснет на полу, широко раскинув могучие руки. Мясоедов все будет сидеть на кухне, бормоча что-то про высокий моральный дух и про гадов, которые его подтачивают, а Ковалев будет рассеянно слушать, подперев голову руками и тоскливо думать бесконечную думу о том, что жизнь - штука мрачная, и ничего тут поделать нельзя.
А потом он выйдет из дому и земля будет белой от снега.
Он открыл глаза. Земля была белой от первого снега.
Вдоль трамвайной линии сияли зеленые огоньки, под ними бежали люди, волоча за собой маленьких детей. Пьяные парни на остановке хватали друг друга за руки и яростно матерились.
- Как одинок многолюдный город... - бормотал Ковалев, бредя к остановке по снежной каше. - Стал как вдова он, владыка народов... Горько плачет он ночью. Нет у него утешителей, любивших его: все изменили ему, все стали врагами...
Подошел дребезжавший трамвай, освещенный внутри и казавшийся снаружи нарядной игрушкой. Ковалев влез в трамвай, отыскал свободное место, сел и уставился в темно-синее окно.
“...И нет идущих на праздник, ворота опустели, священники вздыхают и девушки печальны... Неприятели его благоденствуют и дети его пошли в плен впереди врага. Зову друзей моих, но они обманули меня, священники и старцы умирают, ища себе пищи. Сидят на земле безмолвно, посыпали пеплом свои головы, препоясались вретищем; опустили к земле головы свои девы иерусалимские... Что мне сказать тебе, с чем сравнить тебя, дочь Иерусалима? Чему уподобить тебя, чтобы утешить тебя, дева? Ибо рана твоя глубока, как море. Пророки твои вещали пустое и не раскрывали твоего беззакония, изрекали откровения ложные. И все проходящие мимо всплескивают руками и свищут и качают головой, говоря: “Это ли город, который называли совершенством красоты, радостью всей земли?”... Воззри, Господь, как женщины едят вскормленных ими младенцев, как убиваемы в святилище священник и пророк; дети и старцы лежат по улицам, девы мои и юноши пали от меча. Ты убивал их в день гнева своего, заклал без пощады. Ты созвал отовсюду, как на праздник, ужасы мои, и в день гнева Господня никто не спасся, никто не уцелел”.
Трамвай наполнился озлобленными людьми, и вот уже закричал придавленный ребенок и громко и страшно ругался пьяный, и молодая женщина стыдила:
- Мужчины, чего вы смотрите? Выкинули бы его из трамвая, и все! Эх вы - такие здоровые, стоят и смотрят!
Молча топорщились мокрые плащи и куртки, пахнувшие сыростью и болезнью.
- Да не связывайтесь вы, - говорила другая женщина, - он поругается и перестанет.
Ковалеву хотелось выскочить из этого ада на колесах и побежать куда-нибудь - все равно куда - сломя голову. Подальше от этой сырой одежды, от этой похабщины, от этого бесстыдства.
Пряча лицо от стыда в воротник пальто, Ковалев выскочил на первой же остановке, растолкав каких-то несчастных неповоротливых женщин с сумками, тяжеленными, как ящики со снарядами.
Он огляделся. Снег уже растаял, блестела грязь под фонарями, дул ветер, прохожие пробирались вдоль красной кирпичной стены молокозавода. То ли весна, то ли осень - не поймешь. Как тогда. Десять лет назад. Тогда была осень. Конец октября. И холодно было, очень холодно...
Было холодно. Ковалев был слегка пьян и ощущал необыкновенный прилив сил. Возле большого универмага, среди толчеи, женщина продавала кедровые орешки. Ковалев протянул ей пятнадцать копеек и попросил:
- Не разменяете? Мне позвонить нужно.
Женщина достала из кармана горсть мелочи. Ковалев побежал к автомату. Набрал 09. Сказал, что ищет адрес девушки. Ирина Владимировна Алексеева. Возраст... Ну, примерно... А на том конце провода ответили:
- Таких справок не даем.
Ковалев заторопился:
- Девушка, не бросайте трубку! Мне надо срочно найти человека, понимаете? Я знаю, как ее зовут, а больше ничего не знаю...
- Обращайтесь в горсправку, - отозвалась девушка.
- Закрыта горсправка! Вечер же, понимаете? Мне именно сегодня надо ее разыскать, иначе не знаю, что со мной будет... Вы понимаете?
- Понимаю, - отозвалась та. - Знаете, такой справки вам сейчас нигде не дадут. Ну, разве только в поликлинике... Хотя...
Она дала номер телефона. По этому номеру тоже откликнулась девушка, и Ковалеву все пришлось объяснять заново. И эта девушка поняла его, и дала еще один номер.
Ковалев лихорадочно набрал номер. Теперь, кажется, это была та самая поликлиника. И снова девичий голос:
- Что вы! Таких справок мы не даем!
- А вы верите в любовь? - спросил Ковалев.
И девушка смолкла, и стала шуршать бумагами, и куда-то отошла, и наконец сказала в трубку:
- Запоминайте: Мира, 18-34. Алексеева Ирина Владимировна. Год рождения 1964.
- Спаси вас бог, девушка, - искренне сказал Ковалев. -Господь вас не забудет, а если забудет - я ему напомню.
Падал снег, серебрясь под фонарями. Ковалев поймал такси и поехал по этому адресу - Мира, 18. Удивительно везло ему в этот вечер, удивительно. Все удавалось ему. Но в глубине души он знал, что это везение не может длиться вечно. Он попросил таксиста не уезжать сразу, подождать - вдруг, он невовремя, и придется уезжать, а в этом новом районе поймать ночью такси не так-то просто.
- Ну, полчаса не смогу, - ответил таксист. - Минут двадцать - точно, постою...
Везло Ковалеву в тот вечер на хороших людей, везло.
Дом был длиннющей пятиэтажкой с многочисленными подъездами. Ковалев прикинул и зашел во второй. Глянул на почтовые ящики, понял, что ошибся. Вышел и вошел в следующий. Квартира была на первом этаже. Неухоженная дверь, не крашенная с тех самых пор, как был построен дом. Сердце билось тревожно и сладко - в предчувствии счастья куда большего, чем то, что он он испытал за всю свою прежнюю жизнь.
ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС
Вот она стоит и смотрит на меня - она, она, именно такая, самая красивая, как и представлял, - сонная, ничего не понимающая. Не помнит меня, не знает. А я объясняю. Виделись мы. Я тебя часто встречал там, во дворе, на скамейке. И сегодня опять. У меня в том дворе друг живет, Вова Шкаф, он тебя знает, вернее, кажется, знает. Мы выпивали, потом я вышел - а ты сидишь на краю песочницы, и никого не ждешь. И так мне жалко стало тебя, просто кошмар. Все бы отдал, чтобы узнать - кого ты ждала? Почему перестала ждать?
Мне твое имя Вова сказал - имя, отчество и фамилию, -правда, он потом сказал, что обознался, за другую тебя принял. Ну, неважно. Я хотел познакомиться, вышел - а тебя уже нет. Земля в снегу и ни одного следа. Вот только что была здесь - и исчезла, испарилась, не ушла даже. Я испугался. Мне судьба подарок делала, а я не понял, испугался, постеснялся... Надо было сразу подойти, давно еще, а все как-то неловко было... А все ведь объяснить можно было, все. Все и объяснилось бы постепенно.
И вот ты исчезла, как будто и не было тебя, примерещилась. И я очень испугался и побежал искать. Все соседние дворы обежал, вдоль трамвайной линии, и вниз, под горку, и на троллейбусном кольце. И понял - уже не найти. И тогда стал звонить. Долго звонил, и каждой объяснял - зачем мне твой адрес нужен, почему так срочно. И все меня поняли, никто не отказал. Три девушки, а может, и не девушки - по голосу и ошибиться можно, - тем лучше: все вникли, все помогли. Оказывается, у нас в городе больше двадцати твоих полных ттакси приехал... Как же не торопиться? Завтра все иначе было бы. Завтра я, может быть, и не посмел бы тебя искать. Ну, стал бы я звонить по поликлиникам, дежурных медсестер уговаривать? Да они с утра и не поверили бы. Сказали бы, сумасшедший звонит, ну его. И не помогли бы. Ну, через горсправку нашел бы, допустим. А все равно уже не то.
Ты извини меня, ладно? Извинишь?
Темно у тебя и странно так. Как будто ты уезжаешь. Пусто.
Нет, мне кажется, так и должно быть. Я просто успел. Еще бы день-другой - и не застал бы тебя здесь, да? Нет, не зажигай света, фонарь ведь за окном, светло, я тебя хорошо вижу.
Как странно - зачем здесь эта армейская табуретка? И лавка эта? И подшивки газет в углу? Тут недавно умер кто-то, да?
Прости.
Можно, я на тебя посмотрю? Вот так. Можно, я тебя поцелую?
Может быть, он говорил не совсем так. Что-то сказал, а что-то только подумал. Это неважно.
Он прошел в темную пустую комнату, освещенную только уличными фонарями, сел на пачки газет и молча слушал, как она ходит по квартире, разогревает на кухне чайник.
Потом они пили чай. Путаясь и сбиваясь, он снова начал рассказывать, как впервые увидел ее, как искал по всем телефонам...
- Зачем? - спросила она.
- Что - “зачем”?
- Зачем ты меня искал?
Затем, подумал он, что ты мне нужна больше всего на свете, что другого случая в жизни не будет. Он сказал:
- Мне надо было.
Они сидели друг против друга - она на расстеленной прямо на полу постели, он на подшивках “Литературки” - у большого окна, за которым качалась паутина тонких ветвей.
- А мне?
- Что?
- А мне это надо было?
- Я не знаю.
Потом он подумал и добавил:
- Люди должны любить друг друга.
- Всегда?
- Да, всегда. Когда двое друг друга любят, они и остальных людей любят.
- И подлецов тоже?
- Да... Если их можно любить.
- Можно, - сказала она.
И он согласился: да, можно. Ему было трудно говорить с ней. В ее глазах было непонимание. Нет, не враждебность, а непонимание. И оно все росло. Хотя сначала-то, когда он вошел и только начал говорить, в ее глазах было радостное удивление.
- Ну, так почему люди должны любить друг друга? - сказала она. - Объясни мне.
- Что же тут объяснять? - удивился он. - Иначе люди жить не смогут.
- А вот - живут. Может быть, у людей потребность такая -ненавидеть.
- Ну, и это есть. Только ненавидят плохое, злое...
Он замолчал, она не ответила. Только вспыхнул огонек сигареты, вспыхнул отблеск в ее глазах - и погас. Остались во тьме лишь белые кисти рук, и по ним бегала паутина голых ветвей за окном.
Он схватил эти руки и стал целовать. Он прижимал их к своему горячему, еще пьяному лицу, он хотел отгородиться ими - этими руками - от ее вопросов и своих ответов, от всего, что может нарушить его сладкий, такой сладкий сон.
Она отняла руки и поднялась:
- Чепуха. Все это - чепуха. Ты совсем меня не знаешь. А я не знаю тебя... Да и знать не очень хочу.
Он тоже поднялся и смотрел на нее, вслушиваясь в слова и пытаясь понять их. Потом он решил, что слова эти и не заслуживают понимания.
- Ну и что? Узнают друг друга постепенно. Годами. Тут-то все просто, по-моему.
- А по-моему - нет.
- Просто, - повторил он. - Надо только не слова слушать, а друг друга.
- Это очень романтично, как в книжке.
- Ну и что?..
- Ну и ничего.
Он подумал и вздохнул:
- Не веришь ты мне, вот в чем дело. А для меня это все очень важно. Я именно так и должен был с тобой познакомиться, именно так и должен был все сделать - нелепо, по-дурацки. В этом вся суть. Если бы я все делал как надо - тогда, конечно, ты не могла бы мне поверить. А так...
Он поднял руки и опустил их. Он был беззащитен. Он понимал это и подумал вдруг, что ей-то, наверное, хотелось чего-то другого. Пусть и обмана - но в ее вкусе.
- Ну, ладно. С утра подумаем... - сказал он и стал раздеваться. Снял пиджак, рубашку, сел на пол и начал стаскивать сапоги.
- Не ломай комедию, - тихо сказала она.
Он молча стащил с себя штаны.
- А может, ты псих?
Он улегся на ее постель, натянул на себя одеяло и сказал:
- Хорошо!
- Свинья, - ответила она.
- А сама-то? - мрачно ответил он. - Ну, подумай: хотел бы я тебя обмануть - пришел бы с шампанским, с шоколадом. Совсем не так бы пришел.
Она подумала.
- Да кто вас знает... Может, ты на халяву решил - чего со мной церемониться. Увидали с другом в окно - вон сидит интересная бабенка...
Он махнул рукой, накрылся с головой, закрыл глаза. Цветные стеклышки брызнули из темноты, в ушах зазвенело, а постель вдруг боком-боком поехала вдоль стены.
Он, кажется, застонал, потому что, когда открыл глаза, увидел совсем близко над собой ее теплые глаза. Ее волосы защекотали ему щеки.
- Ну, что с тобой делать? - спросила она.
- Что хочешь. Можешь на кусочки разрезать, заморозить, и всю зиму суп варить...
Она принесла мокрое полотенце и положила ему на лоб. Остановилась посредине комнаты. Он видел ее - темный силуэт в голубом полумраке, руки поднялись и не опускаются. Он подумал: “Ну и молодец же я! Такую королеву отхватил!” И, кажется, уснул. И проснулся.
Кажется, эта ночь никак не могла закончиться. Когда он проснулся, было по-прежнему темно и по-прежнему за окном мотались от ветра голые ветви. Она сидела на матраце напротив него, прислонившись к стене, и курила.
- Слушай, дай закурить, а?
- Последняя, - ответила она.
- Ну вот, здрасьте. У меня тоже нет.
- Выйди на улицу - может, стрельнешь.
- Ага. У кого это стрельнешь среди ночи?..
- Ну, у такого же наивного мальчика, вроде тебя. Может, бродит по улице, звезды рассматривает...
- Ну да, - сказал он. - вон за окном их целый табун. И все на звезды пялятся.
- Нет, не на звезды. В наше окно...
Он вскочил, подбежал к окну, выглянул. Пустой двор, черное небо, голубой снег.
- Никого нет, - сказал удовлетворенно. - Все спят. Даже мальчики-идеалисты.
- Нет, они не спят, - возразила она. - На улицу не выходят. Лежат по койкам, молча страдают.
- Вот видишь, - сказал он. - А я не дома.
Она не ответила. Он быстро натянул штаны, накинул пиджак:
- Пойду. Может, и правда не спит кто-нибудь...
На улице он постоял, прислушиваясь, потом побежал вокруг дома. И снова повезло - кто-то шел навстречу, курил. Ковалев попросил сигарет, взял несколько штук и бегом вернулся в тепло. Сел к ней на матрац, привалившись к стене. Закурил.
- Не спит? - спросила она.
- Не спит.
- Бедный...
Он сказал:
- Ты так сказала, что мне теперь стало стыдно. Ну, за то, что я такой счастливый...
- А ты сейчас счастливый?
- А ты разве нет?..
Она помолчала.
- Я представляла себе счастье иначе.
- Когда представляла? В детстве?
- В детстве. Знаешь, я ведь училась во вспомогательной школе.
Он удивился:
- Где-где?.. Для умственно отсталых, что ли?
- Угу. Для отсталых... Два класса закончила там. Потом, правда, доучивалась с нормальными.
Он погладил ее по голове, заглядывал в глаза, слушал. Она рассказывала, как училась в “нормальной школе”. А папа у нее был большой начальник. Главный инженер в крупной строительной конторе.
- Собрания у нас в школе репетировали. Мне досталась роль юной пионерки. Я должна была возмущаться теми, которые отказываются от общественных поручений. Я сказала, что не буду учить эту роль. Наша классная с пионервожатой говорят: ну, поищем для тебя что-нибудь другое. Я говорю - не надо, не хочу. Вообще выступать не хочу. Они говорят: подумай, чего ты несешь? Я разозлилась и говорю - вы сами подумайте! Они обиделись. Но папу моего боялись - он же начальник. В этой школе нам многое прощалось. Один мальчик на перемене выбил другому глаз из рогатки - из маленькой такой, проволочной. И ему все простили - папа его начальником был. А того, что без глаза остался, в другую школу перевели. У него папа был маленьким начальником. Ну, тогда-то я мало что понимала, просто “выступала” много. Где по глупости, где из вредности. Они мне слово - я им два. Я и отличниц не любила, знала, что они стукачки, и однажды на совете отряда об этом сказала. Мне интересно было - как наша завуч себя поведет? Тогда такая должность была, знаешь - завуч по внеклассной работе. Она у нас вроде политрука была. Она ничего, терпела. И потом терпела, когда я нашей математичке на уроке высказала все, что о ней думала. А думала я о ней, что она без вранья жить не может. Меня к директору вызвали. Чтобы покаялась, а я не покаялась. На совете дружины отличницы-артистки захлебывались от возмущения: “Ты же наш товарищ! Как ты могла?..”. И завуч: “Дочь ответственного работника, уважаемого в городе человека...”. А за мной тогда уже много чего числилось, - все это, оказывается, не пропадало, в папочку складывалось. “Как тебе не стыдно??” - кричали мне. А мне было стыдно, стыдно. Но только не за себя, а за них за всех. Мне бы покаяться, но я взбрыкнула. “Нашла коса на камень”, - как моя любимая учительница сказала. Она единственная за меня была до самого конца. Я так и стала думать: да, нашла коса на камень. Камень - это я. Потом к прокурору вызвали. Тогда прокуроры школы курировали, появлялись раз в неделю, лекции читали. И у нас был свой прокурор - солидный такой дядечка, лысый, с портфелем. А я-то - соплюха, пятиклассница. Он мне: покажи-ка, что у тебя в портфеле. Я говорю: вы права не имеете. А он: много ты знаешь про права, про права все знают, а про обязанности надо напоминать. И портфель выхватил, начал из него на стол в учительской все вытряхивать. “Так. А это что?”. “Журнал”. “А какой журнал, знаешь?”. “Знаю. Его папа в обкоме покупает”. Журнал-то безобидный, не помню уж, “Шпигель”, что ли. А в журнале - красавицы в мини-бикини. “Так вот чем ты на уроках занимаешься! - этот дядька кричит. - И другим девочкам показываешь, да? А может, и мальчикам тоже?” Тут я портфель взяла и по лысине его - хлоп! Жаль, портфель легкий был, пустой. Он как взвился: “Ну, сейчас я тебя увезу куда следует!” К телефону кинулся и кричит кому-то: “Немедленно пришлите машину!” А сам-то даже номер набрать впопыхах забыл! Думал - я не замечу. Но я заметила, хотя все равно испугалась. Маленькая же... Портфель схватила - и бежать.
- А отец что же? Мама?
- У отца новая жена была. Красивая, молодая. Она ребенка ждала, ей волноваться вредно было. А отец что? Когда до него все это доходить стало - поздно уже было, я уже завелась. Он на меня закричал, ногами затопал, потом по голове стукнул. Никогда он меня не бил, и разговаривал, как со взрослой. Всегда, сколько себя помню. А тут... Ну, хоть бы спросил сначала, узнал, как все на самом деле было... Я бы ему рассказала. Но он не спросил. Видно, уже пустили слух, что я ненормальная, и отец тоже на меня странновато посматривать стал. Я после этого в школу не пошла. Утром говорила, что иду на уроки, а сама - в кино, на утренний сеанс. В подъездах грелась, по магазинам шаталась. Там подружки нашлись. Мы курили потихоньку, выпивали. А потом отец однажды пришел домой злой, красный: “Чтоб завтра в школе была! Я за тебя краснеть не собираюсь!” И снова меня ударил. Он не злой был, но нервный. А тогда у него, наверное, много своих неприятностей было. Я в школу вернулась. Сначала все ничего было, а потом - опять. Разговоры, бывшие подружки за спиной шептались, а одна меня спросила по секрету, правда ли, что у меня уже мальчики были. Ну, по-настоящему. Я удивилась, говорю: “Кто тебе сказал?” Она засмущалась. Потом говорит: “Нам классная по секрету сказала. На классном часе”. Я классной на уроке истерику устроила. Они - врача вызывать. Прибежала наша школьная врачиха, старушка, увела меня к себе, успокоила. Все головой качала. Я ж не понимала, что они тогда уже решили меня на комиссию вызвать, для освидетельствования. Я на них на всех рукой махнула. Прогуливала часто. С новыми друзьями по подвалам ходили, грелись, в карты играли. Я самой младшей была, меня никто не трогал. Правда, не обижали. Ну, а потом, к концу учебного года, это все и случилось. Я не помню, я не в себе была. Меня прорабатывать начали на очередном заседании - уж не помню чего, комитета комсомола, что ли. И лысый этот там был, прокурор. Он злой на меня был, и выступал больше всех. Слово за слово - и сказал, что меня пора гнать из школы, да жаль, мол, некуда. Таких маленьких сучек нигде, кроме колонии, не ждут. Я его послала. Он закричал, руками замахал, кинулся. И я ему ногой между ног въехала - меня в подвалах-то научили кое-чему. Потом комиссия была. Там меня и не спрашивали ни о чем, все, что надо было, сами написали. Так что на следующий учебный год я уже была в интернате. А в интернате было хорошо... Правда, ты не поверишь - я, когда хочу хорошее что-нибудь вспомнить, всегда интернат вспоминаю. Директор там хороший был, добрый дядька, старый. Не очень грамотный, правда. Но они там, в интернате, все немножко умственно отсталые - и дети, и учителя. Ну, ясно - всю жизнь с дебилами. А ты знаешь, какие они, дебилы? Они добрые. Тихие, верные очень. Они самые хорошие люди, только если по-человечески с ними. Я с одной девочкой дружила, учила ее всему, что сама знала, книжки ей рассказывала. Она откуда-то из деревни была, ее Анжеликой звали. Родители у нее алкоголики. А сама она тихая, забитая такая. Молчит, рисует что-нибудь пальцем, хоть на чем - на столе, на стекле. Стоит, например, у дверей, и водит по ним пальцем, водит... Никто, кроме меня, не знал, что она рисует. А она цветок рисовала. Один и тот же. Нет, были там, конечно, и настоящие дебилы. Но в основном там все нормальные, - думаешь, я одна туда так вот попала? Однажды комиссия из Москвы приезжала, министерская, экзамены нам тогда устроили. Так человек пять сразу обнаружили совсем здоровых. Ну, а толку? Перевели их в нормальную школу - так там их задразнили, даже учителя дураками называли. Они обратно в интернат просились, бедные. Не понимали, что у них вся жизнь такой будет... Это ведь - как надпись на лбу: смотрите, я -дурак. Интернат наш в старых бараках располагался, в них раньше зэки жили, при Сталине. Рядом - колоколенка разрушенная, там у нас что-то вроде склада было, подсобки. Стены полуобвалились, на первом этаже есть потолок, а выше -уже нет, одни стены. Мы на них лазали, играли наверху. А вокруг природа такая красивая, деревня, взгорки, лес, речка. В отдельном бараке у нас столовая была и кухня. А баню мы сами строили. Кирпичная, с прачечной, с водопроводом. Директор с завхозом сами и стены выкладывали. Завхоз тоже дядька хороший был, он у нас вел кружок резьбы по дереву. У него, знаешь, настоящий талант был, фигуры резал, панно такие на стены, из дерева - кони скачут. Его мальчишки очень любили, завхоза. А девочек учили на швей. У нас одна машинка была швейная, старенькая. Учительница по домоводству ее сама чинила. Старенькая тоже, как и машинка, в очках, кривобокая такая, смешная, все выкройки нам из разных журналов носила, говорила, что мы самые модные наряды шить научимся, чтобы даже принцессе какой-нибудь не стыдно было в наших нарядах ходить. Перед новым годом мы сами костюмы всем шили - и девчонкам, и мальчишкам. А у нас почти шестьдесят детей было. Мы день и ночь работали, в очередь к машинке, а большую часть - руками. Настоящие карнавалы устраивали: шестьдесят костюмов, и все разные, ты представь!..
В окне слегка посветлело. На полу стали таять тени тонких ветвей. Внезапно зашипело радио, оглушительно забили куранты, заиграл гимн.
- Доброе утро, товарищи! - бодро возгласила дикторша откуда-то издалека-издалека, из чужих, неведомых краев.
- Ну, вот и ночь прошла, - она поднялась. - Мне на работу собираться надо. А ты, если хочешь, поспи.
- А можно я с тобой пойду?
Она пожала плечами. Ковалев скатал матрац, сложил раскладушку, подошел к окну. По тропинке меж сугробов, сгорбившись, шагал старик с рюкзаком. В домах напротив загорались разноцветные огни.
В чистой уютной кухне присели за стол, попили чаю, съели по бутерброду. Потом вместе вышли из дому.
Шли по выпавшему ночью снегу к далекой троллейбусной остановке. Над девятиэтажками загорался сиреневый рассвет, и свежий снег тоже был сиреневым, и по-прежнему пахло весной, хотя была осень, глубокая осень. Народу еще было немного, троллейбус подошел почти пустым. Они сели рядом и долго молчали. На остановках входили продрогшие люди, и с ними вместе в салон проникал все тот же сиреневый запах снега и весны. Город просыпался, улицы наполнялись жизнью, но в душе Ковалева сквозь радость и тишину стало пробиваться что-то щемящее, безумно печальное.
На колдобине троллейбус сильно тряхнуло, он прижался к Ирке и прошептал ей в ухо:
- Ты хорошая. Добрая.
Она глядела в окно, и ему подумалось: опять не поверила, а может, зря он это сказал, голос сфальшивил, не так надо говорить такие слова, не здесь, и не так... Если их вообще надо говорить.
Троллейбус доехал до центра и Ирка собралась выходить. Ковалеву надо было ехать дальше.
- Я встречу тебя после работы? - спросил он.
- Нет, - она покачала головой.
- Когда ты освободишься?
- Ну... часа в три, - и вышла.
Дверь-гармошка закрылась с душераздирающим визгом.
Ровно через три часа он подъехал, увидел издалека - она стояла, ждала его. Он заторопился. Но она огорошила:
- Знаешь, у меня еще есть дела. Я тебя прошу - не ходи за мной, ладно?
Он не успел ответить, а она уже повернулась и пошла прочь, сразу же затерявшись в толпе.
Ничего не понимаю, - сказал Ковалев самому себе. - Однако, делать нечего. Потащусь...
И он не пошел, а именно потащился по тротуару, по подтаявшему снегу, в котором темнели сырые фиолетовые листья.
Он приехал в “школу” (как называли студенты университет), отсидел две лекции, сходил в буфет, съел какой-то безвкусный коржик, запил безвкусным соком и снова оказался на улице.
Идти было некуда. Он поехал к Вове.
Вова, вопреки ожиданию, был абсолютно трезв. Он сидел за пишущей машинкой и выстукивал что-то одним пальцем. В квартире было прибрано, следы попойки исчезли. Гудел холодильник и негромко бубнило радио на стене.
- Чем занимаешься? - Ковалев заглянул в отпечатанный лист. Прочитал: “Алкоголизм - болезнь. Но насчет деградации личности газеты врут. Какая же это деградация, когда люди после запоев творили шедевры? Скотт Фицджеральд к концу жизни, будучи уже алкоголиком (в общепринятом смысле) творил “Ночь нежна”. Гофман пил чуть ли не ежедневно - об этом говорят его “дневники алкоголика” - и, однако же, на закате жизни написал “Крошку Цахеса”, “Повелителя блох” и “Житейские воззрения кота Мурра”. Творческие биографии “великих алкашей” свидетельствуют сплошь и рядом: никакой деградации личности с ними не происходило. Список имен можно множить и множить: Хемингуэй, Эдгар По, Писемский, Высоцкий...”.
- Ну и что? - спросил Ковалев, оторвав взгляд от бумаги. - Пить-то все равно - плохо.
Вова вздохнул:
- В том-то и дело...
- Можно тысячу примеров привести обратных - когда именно деградация и наступала, - продолжал Ковалев.
Вова махнул рукой:
- Можно.
- Ну, так что?
- А скоты они, наркологи. Врут. Одаренные люди через пьянку самореализуются. Отдушина у них такая.
- И у тебя тоже?
- И у меня! - почему-то рассердился Вова.
- Да ладно, не злись... Я так, по дружбе... Как дела-то?
- На смену надо идти. Гаврилов заболел, так я за него подежурю... А ты куда делся вчера? Сидели, выпивали - вдруг бац! А тебя нет.
- А я Ирку Алексееву нашел, - буднично сказал Ковалев.
- Кого?
- Ну, Ирку. Алексееву. Не помнишь, что ли? Ты же нас вчера познакомить пытался.
- Я? - удивился Вова. - Да ты что?
- Ну. Забыл уже?
- Я все помню, - угрюмо ответил Вова. - А этой никогда не... Постой, как? Алексеева?.. Нет, не знаю. Хотя, была одна такая. Я еще молодой был. Шлындра подзаборная.
- Какая шлындра? Ты что? Это другая!
- А-а... - протянул Вова, внезапно потеряв интерес к разговору; отвернулся и принялся стучать на машинке.
Ковалев посмотрел на него, пытаясь что-то сообразить, но вдруг ему стало страшно и одиноко - сердце стукнуло и провалилось куда-то.
- Слушай, да погоди ты стучать! Ты что про нее знаешь-то?
- Ничего я не знаю, - покачал Вова седеющей головой.
- Да я же вижу, что знаешь. Знаешь ведь!
- Не знаю.
- Слушай, Вова. Ты мне лучше честно скажи... А то я черт знает что подумаю...
- А ты не думай. На вот лучше, читай, - он сунул Ковалеву в руку лист бумаги.
- Да не буду я эту белиберду читать! - Ковалев отшвырнул листок.
- Ну, ты полегче! - Вова покраснел, поднял листок, аккуратно разгладил. - Ишь, комкает! А то я, соответственно, возьму тебя, скомкаю и подотрусь.
- Скомкай, скомкай. Гад ты, Вова! Деградируешь ты, все-таки!
Ковалев выскочил из квартиры. Он уже бежал по лестнице, когда наверху открылась дверь и раздался зычный голос:
- Витька! Стой! Вот дурак-то! Не знаю я ее, ей-богу!.. Вот же чокнутый... - дверь захлопнулась.
В центре было несколько учреждений. Ковалев обежал их все, кроме уж самых важных, куда граждан с улицы не пускали.
В одном из учреждений, по вестибюлю размашисто ходила старуха в замызганном халате, с седыми волосами, которые пучками росли из многочисленных родинок на щеках и подбородке, махала руками, развозя шваброй грязь по мраморному полу.
Ковалев остановился, глядя на старуху. Оно оторвалась от работы:
- Чего смотришь? Вон туда иди и спрашивай, что надо. Я вам не диспетчер.
Ковалев с трудом оторвал зачарованный взгляд от коричневых рук, перекрученных, как выжатое белье, от седых пучков на лице, от замызганного халата, почти машинально двинулся к окошечку администратора. Окошко было расположено так низко, что Ковалев, даже согнувшись в три погибели, не смог заглянуть в него и разглядеть того, кто там сидел.
- Здравствуйте, - на всякий случай поздоровался он.
- Здравствуйте, - красиво пропел женский голос.
- Не подскажете, здесь у вас Ирина Алексеева работает?
- Кем?
- Не знаю... Техничкой, может?
- Спросите вот там! - из амбразуры высунулся маленький пальчик.
Ковалев вздохнул, вернулся к старухе.
- Чего надо-то? - спросила она.
- Здесь работает Алексеева?
- Здеся много кого работает. Три этажа их, работничков, сидят один к одному, аж потолки прогибаются.
- Нет, я про техничек спрашиваю. Есть у вас такая - Алексеева?
Он ждал, пока она, заведя глаза к лепному потолку, вспоминала.
- Нету таких.
- Как-так “нету”?
- А так и нету. Или я техничек не знаю? Сама на полторы ставки работаю, одна у нас на полную, еще три - на полставки. Комаревцева есть, Кочнева, Зайцева... Эта ишо, как ее, Мамалеева, что ли. А Алексеевых нету.
Как в затмении вышел Ковалев на улицу, где прохожие по-прежнему уныло месили снег ногами.
Надо было присесть, подумать, но присесть было некуда. Ковалев привалился к киоску “Союзпечати”, и он увидел вдруг, что пешеходы идут, нелепо накренившись, и дорога перекосилась, и даже светофор лег как-то набок, вроде Пизанской башни.
Потом закрыл глаза, а когда открыл - мир встал на прежнее место, и даже солнышко проглянуло сквозь ватные облака и снег стал быстро таять, обнажая искрящийся асфальт.
“Почему так грустно? - думал Ковалев, бредя по тротуару и ничего конкретно не имея в виду, а именно все, всю жизнь вообще. - Почему так грустно? Так безумно, безумно грустно...”.
“Земля опустошена и разграблена, ибо Господь сказал слово сие. Сетует, уныла земля, поникла, уныла вселенная... Земля осквернена под живущими на ней, ибо они преступили законы, изменили устав, нарушили вечный завет... Прекратилось веселие с тимпанами; умолк шум веселящихся, затихли звуки гуслей... Разрушен опустевший город, все дома заперты. Плачут о веселии на улицах. В городе осталось запустение и ворота развалились... И сказал я: беда мне, беда мне! Увы мне! Злодеи злодействуют, и злодействуют злодейски. Ужас и яма и петля для тебя, житель земли. Побежавший от ужаса упадет в яму, и кто выйдет из ямы, попадет в петлю...”.
С матерью он столкнулся в дверях квартиры.
- Где шлялся? - спросила она, одной рукой придерживая дверь, другой держась за косяк.
- У друзей. Где же еще, - ответил Ковалев.
- “У друзей”... - со сдержанным негодованием повторила она. -А я уже все морги обзвонила, все больницы, все милиции...
Обманывала она - никуда она не звонила. Ковалев хорошо это знал, но вынужден был оправдываться - такова была традиция.
- Ну, не мог я позвонить, мам. Телефона в том районе не было.
- Ладно уж... Вот напишу твоему дэкану (она так и сказала -”дэкану”), тебя давно уже пора в ЛТП сдать.
Она с усилием перенесла ногу через порог.
- Ну и сдавай.
- Вот и сдам. А то я слишком добрая... Другая на моем месте...
Она перенесла через порог другую ногу. Ковалев посторонился, мать, переваливаясь, пошла вниз по лестнице, на прощание сказала, не оборачиваясь:
- Курица в духовке. Я к Варваре Михайловне.
Ковалев закрыл дверь, постоял и медленно сполз по двери на пол. Поднял голову. В зеркале, наклоненном к нему, увидел темное лицо с ввалившимися глазами, со щетиной на щеках.
Поднялся, выпутался из пальто и шарфа, прошел в комнату и упал на диван.
Из открытой форточки несся шум большой улицы, но шум перекрывало радио:
- Передаем обзор последних известий. Двадцать первого октября Генеральный секретарь ЦК КПСС, председатель Президиума... (вж-жж! - промчался под окном троллейбус, заглушив голос диктора) принял находящегося с визитом в СССР председателя... (вж-ж-ж! - троллейбус пронесся в другом направлении). В ходе дружественной беседы была подчеркнута необходимость и впредь крепить мир во всем мире...
Ковалев упорно слушал. Как-никак, это был голос живого человека. Ну, может, и не совсем живого. Может быть, все эти голоса записываются где-нибудь в отделе пропаганды на один большущий магнитофон, а на самом деле нет никакого ни Генерального секретаря, ни его гостя, ни мира во всем мире. А может, и Москвы никакой нет, может, ее выдумали чиновники для всеобщего воодушевления. Может, она была разрушена еще во время войны, а вместо нее построили декорации. По этим декорациям водят туристов, возят начальников и рыщут по ним “гости столицы”, приехавшие за колбасой и наволочками. А может быть, и Москвы-то никакой никогда не было? Выдумали ее, как религию - для объединения земель и укрепления власти. И все остальное выдумали. Историю, географию, политику...
Мысль недодумалась, оборвалась, в голове стало пусто и тяжесть легла на сердце. Слабо засветилась люстра под потолком, раздались шаги.
- Здесь он. Вон лежит, - сказал кто-то. Ковалев попытался вспомнить, кому мог бы принадлежать этот довольно противный голос, и не смог. В комнате появились трое. Один был в мятом белом халате, со шваброй в руках. Он непрерывно тер пол, изредка поглядывая на Ковалева с затаенным лукавством. Двое других - худой и толстый - имели вид утомленных жизнью полуинтеллигентных мужчин.
Они подошли к дивану. Белый халат принялся шырять шваброй под диван, быстро-быстро, туда-сюда.
- Ох, грязи-то, грязи-то сколько! - сказал он голосом вестибюльной старухи.
- Погоди, - остановил его толстый, он был в пальто и шляпе, с кожаной папкой подмышкой.
- Чего годить-то? - ответил халат. - Надо грязь убрать, а с чистого уже легче будет кровь-то отмыть...
“При чем тут кровь?” - подумал Ковалев.
- А вдруг это не он. Проверь, - кивнула Шляпа хилому, в беретке. Хилый вытянул из внутреннего кармана длинный узкий блокнот, слюнявя палец, принялся его листать.
Нашел, сунул Шляпе под нос. Потом наклонился к Ковалеву. Ковалев почувствовал, как ловкие руки быстро-быстро обшаривают его карманы, достают какие-то предметы. “Чего это они? - лениво думал Ковалев. - Грабить, что ли, пришли?”
Хилый тыкал пальцем в блокнот, объясняя что-то Шляпе на ухо. Шляпа кивала.
- Бросьте вы хулиганить-то... - слабым голосом проговорил Ковалев.
- Чего это он? - строго спросила Шляпа у хилого.
- Беспокоится.
- Придется потерпеть. Такой порядок... Ну, что, точно - он?
- Вот, - хилый сунул блокнот под нос Шляпе. - Все совпадает. Квартира, диван, троллейбусы под окном.
- Что вы мне про троллейбусы? - раздраженно сказал толстый. - Вы особые приметы давайте.
- А вот. Родинки все, татуировка в виде ядерного гриба с человеческой фигурой в виде распятия...
“Гляди ты! И про это знают!” - удивился Ковалев.
- Хорошо, давайте анамнез.
Хилый перелистнул страницу:
- Ер
- Это кто - Ерема Квасов? - удивился Ковалев.
- Ты Ерема Квасов.
- Я не Ерема! И не Квасов!
- А нам это без разницы, Квасов ты или не Квасов. Не был Квасовым - так будешь. Не велика птица.
Толстый слушал с брезгливым выражением лица.
- Ладно, - сказал он хилому. - Давайте сразу заключение и приговор.
- Понял. Про шизоидальность не надо? Понял. Значит, грехи. Всего их две тысячи триста семьдесят девять. Из них смертных восемь. Одно убийство. Два покушения на убийство. Хула на ближнего. Клятвопреступление... Восемнадцать краж. В том числе три - кражи стаканов из столовых и автоматов с газводой...
- Э... Стойте... - Ковалев с трудом оторвал голову от подушки. - Это вы про меня, что ли? Это я стаканы воровал?
- Ты, ты, - кивнул хилый.
- Ну, ладно, это могло быть, выпивали, наверное, где-нибудь в парке... А убийство?
- И это твое.
- Неправда, я никого не убивал.
- Правда, правда. Помнишь, камень однажды кинул и мальчишке в голову попал? Этому мальчишке нынче двадцать пять исполнилось бы. Умер он. Свихнулся и повесился. А свихнулся вследствие травмы, полученной в детстве. Правда, медицина до этого не додумалась. Такая она у вас - медицина.
- Так это когда было! Я ж еще в школу не ходил!
- Ну и что? У нас учет строгий.
Ковалев сказал:
- Ерунда. Мало ли от чего можно свихнуться.
- Апеллировать будете потом.
- Ну, а покушения на убийство?
- И это было.
- В детстве? - с надеждой спросил Ковалев.
- В детстве.
- Ну, это же просто... Детская мстительность. Разве это грех? Так, под воздействием момента...
- А большая часть убийств так и происходит - под воздействием момента.
- Нет, что-то тут не то, - проговорил Ковалев. - Бог - он добрый. Не станет он грехи считать. Он не бухгалтер...
И тут его осенило: ну конечно, какой тут Бог! Бог эту мерзкую троицу и близко к себе не подпустил бы. Это он, тот, другой...
...- Так на чем я остановился?.. А! На стаканах. Значит, далее. Соврал тысячу восемьсот четырнадцать раз.
- Это когда же?.. - вскинулся опять Ковалев.
- Не мешайте работать! - огрызнулся хилый. - Все зафиксировано, так что помолчите.
- Девственниц совращал? - лениво спросила вдруг Шляпа.
- Шесть попыток, - подтвердил хилый.
Толстяк вздохнул:
- Картина ясная. Вполне созрел. И приговор?
Хилый захихикал:
- Ну, вы же знаете... Будем брать.
- Это кого брать? Это куда? - возмутился Ковалев.
- А туда, - ответил хилый. - Там тебе будет хорошо. Там - порядок. И никто никому не завидует! А как же?..
Белый халат приблизился к Ковалеву и стал быстро опутывать его бельевой веревкой.
- Что же, я уже умер? - спросил Ковалев.
- Умер, и в землю зарыт, как написал большой русский поэт, - подтвердил хилый.
- А как я умер? Когда?
- Обыкновенно. Внезапно. В баню вы пошли со своим другом - помнишь?
Ковалев начал лихорадочно вспоминать. “Да-да, точно... Баня была... Полки скользкие, кафельный пол... Помню, Генка меня под кран с холодной водой подтаскивал. Да спьяну, скот, включил кипяток. Только мне все равно уже было... А потом он им кричал - остальным - уймитесь, гады, Вит
- Меня уже похоронили? - чужим голосом спросил он.
- Угу, - кивнула Шляпа.
- А где?
- Ну, там... Не на Марсовом же поле, и не у Кремлевской стены.
- А потом что будет?
- В смысле?
- Ну, потом? После?..
- А ничего. Кладбище закроют. Нужных покойников на новое местожительство определят. А вас, мелочь разную, так оставят. Лет через пятьдесят уже и следа не останется. И дома построят. И опять будут жить да грешить... Се ля ви!
Ковалев захрипел: туго натянулась опутавшая его веревка.
Хилый расстелил скатерть, расставил тарелочки с закуской, в центр стола водрузил запотевшую бутылку водки. Гости сели к столу. Разлили, один стакан отставили в сторону. Толстый сказал:
- Мы провожаем сегодня в последний путь... Как его?
- Квасова, - подсказал хилый.
- Вот именно. Помянем подонка.
И опрокинул стакан в горячую красную глотку.
“Но я же жив еще!” - хотел закричать Ковалев и не смог. Потому, что тело его осталось на диване а сам он парил над ним, зная, что тело его в этот момент досматривает свой последний в жизни сон.
...Он снова очутился в своей комнате, пустой и темной, и радиодиктор, сдерживая волнение, рассказывал о вводе в строй действующих нового моста на трассе БАМа.
Ковалев сполз с дивана, прижался щекой к холодному полу. Вспомнился “Танец смерти” Сен-Санса, и под эту плавную, совсем не страшную музыку его стало раскачивать - вместе с диваном, с комнатой, с желтыми фонарями за окном.
Музыка погасла, он снова задремал, и оказался на улице.
Сияли фонари, отражаясь в мокром черном асфальте, брели редкие прохожие, вдали, над вокзалом, светилось табло часов.
“Чего это я сюда выкатился? - удивился Ковалев и тут же вспомнил: - Ах да, я же бабу Аню ищу”.
Он вернулся во двор, прошел мимо детской площадки и увидел бабу Аню. Она шла навстречу в старом зимнем пальто, держа в руке привычную плетеную котомку.
- Здравствуй, баба Аня! - обрадовался Ковалев. - А я тебя ищу!
- Здравствуй, внучек... Хоть ты обо мне вспоминаешь. А вот что ищешь - плохо, плохо. Ты ведь молодой совсем, молодой...
Ковалеву послышался в ее словах какой-то иной, страшный смысл, но он отмахнулся от него.
- Сколько лет тебя не видел, - сказал он. - А ты куда? В магазин?
- Нет. В магазины мы не ходим.
- А куда? В гости?
- И по гостям не ходим.
- Так куда же ты идешь?
- Да и не иду я, милый. Лежу. Давно уже лежу...
Ковалев вздрогнул.
- Ты не пугай меня, пожалуйста.
- Прости, внучек, прости. Три года уже прошло, а проведать только раз приходили.
- Я не знал, что ты переехала, - сказал Ковалев. - Я бы пришел.
- А вот ты и пришел. Мы ведь не умираем - мы переезжаем. И недалеко. Здесь мы, рядом вот.
- Ты умерла, баба Аня! - закричал Ковалев. - Что ты говоришь? Похоронили тебя!
- Это живые так думают: похоронили - и нету нас. А мы не умерли - уехали. Далеко-далеко. Навсегда.
Сердце скакнуло и застучало в груди Ковалева и стало больно дышать.
- Ты прости, баба Аня. Я пойду. Я...
Он стал срывать с горла душивший его шарф, а у бабы Ани изменилось лицо и вдруг он понял, что это лицо - его собственное. Это чужое ему существо стало наступать на него и посыпало словами тонким бабьим голосом:
- С переездом-то как намаялась! Там очередь, тут очередь. Везде жди, и не смотрят, ветеран ты или нет. И хамят по-нашему, и никто места не уступит в очереди, и еще матом кроют. И пожаловаться ведь некому - ни тебе райкома, ни милиции, ни совета ветеранов. И документов на руки не дают, кроме справки из ЗАГСа, а в справке не сказано ведь, каким ты человеком-то был, так что никому никакого различия, ни уважения!
Защищаясь от этого нарастающего пронзительного голоса Ковалев замахал руками, поскользнулся и полетел прямо затылком на асфальт. Бац!
Он застонал и рывком поднялся. Он лежал на полу, рядом с диваном.
- Тьфу, черт! - ругнулся он и поднялся.
Включил свет, открыл балконную дверь. Уличный шум ворвался в квартиру вместе с запахами выхлопных газов и сырости.
Закурил, глядя на светившиеся окна напротив.
“Хорошо людям. С работы пришли, детей из садика привели. Ужинают, газеты читают, радио слушают. Будто и нет никакого Хаоса, будто не плещется он с улицы, не бьется в окна... А вон там настольная лампа горит. Там часто лампа горит, иногда всю ночь. А в этом окне женщина стелит постель. Молодожены. Не терпится. А вон на балконе целая компания. Курят, орут чего-то... Празднуют окончание пятилетки. Ишь, развеселились. А может, поминки у них? Должно быть, скоро подерутся...”.
Внизу со звоном открылась балконная дверь и пьяный мужской голос заорал во тьму:
- Лар-риса! Лар-риса!.. Вернись, падла! Все прощу!
Это был сосед, алкаш Вова, от которого, наверное, только что ушла очередная жена.
- Ларис-са! Ведь я тебя, курва, люб-лю! Слышь ты, блядь? Люб-блю!..
Но никто не откликнулся с улицы. Только шумел транспорт, гудели троллейбусные провода, да вдали, над вокзалом, мертвые часы равнодушно считали минуты.